Таким образом он вполне сносно выучил итальянский, но в заслугу себе этого не ставил, ибо еще давно, во Франции, обнаружил, что языки ему даются легче легкого: иногда он с грустью думал, что это у него единственный настоящий дар. Где он прочел, что талант многоязычия преобладает у больных психозами? Эта мысль порой внушала ему беспокойство. Когда настроение было похуже, а Поппи отправлялась с Пегги в школу или по-домашнему, как вошло у нее в привычку, навещала своих любимых святых и ходила со всем выводком из церкви в церковь, Касс оставался дома, курил сицилийские сигары, кряхтел и писал свои скучные картины. Иногда слушал проигрыватель, совсем уже осипший. Иногда читал Софокла, который неизменно смущал и расстраивал его и вызывал испарину на ладонях; чаще, чем хотел бы признаться, читал «Оджи», вернее – поскольку читать по-итальянски не умел, – разглядывал картинки, облизываясь, подобно всем лицам мужского пола, кроме самых рассеянных, на Джину Лоллобриджиду, Сильвану Мангано и Софи Лорен и обнаруживал новый источник наслаждений в фотографиях техасских смерчей и иллинойских убийств (un triplice assasinio a Chicago), накрытых кровавой простыней трупов. Иногда весь день спал. Иногда ничего не делал, только сидел и думал – с пересохшим ртом, неподвижный, одеревенелый, – пытался понять, что его гложет. Время от времени писал в свой дневник. С Поппи и детьми был ласков. Не причинял вреда ни себе, ни другим. Так он прожил в Риме семь месяцев.
Затем, в холодные и ветреные дни марта (на Страстной неделе, запомнил Касс), произошло несколько неприятных событий, заставивших его вновь обратить свои взгляды на юг, в сторону Самбуко.
Случилось это вот как. Поппи, развившая большую религиозную активность во время Великого поста (Касс иногда думал, что если она принесет в дом еще одну рыбу, то он ее, Поппи, удавит), на Страстной неделе достигла предельного рвения; не зная устали, она присутствовала на всевозможных мудреных службах, под проливным дождем выбегала на улицу, чтобы побывать на разных Остановках, или как их там, и на одной из них, где именно, Касс не узнал, – в церкви ли Санта-Мария-Маджоре, или же в той, где фреска Джотто, – в Сан-Джованни-ин-Лагерано – она и повстречалась с американской парой, Маккейбами. Если бы просто повстречалась, размышлял потом Касс, это еще полбеды, и кто был повинен в состоявшемся знакомстве (застенчивая Поппи – вряд ли; после Касс представлял себе, как в богомольной толчее толстолапый, губастый Маккейб с его курносым ирландским носом и «роллейфлексом» на груди внутренне встрепенулся, когда его взгляд упал на сияющее благочестием личико Поппи), он так и не выяснил. Во всяком случае, разговор завязался. Поппи, сама невинность, прилипла к этим пилигримам, они – к ней, и она совершила грубую ошибку, приведя их домой. Они пришли под вечер; в воздухе висели молекулы дождя, серой измороси, и Касс, сам серый, как селедка, весь день размышлял об их шатком финансовом положении. Маккейб, разбитной мужик лет тридцати пяти, в макинтоше и кепке, беспрерывно улыбался. Он торговал (как тесен мир!) вином и ликероводочными изделиями в Миниоле, штат Нью-Йорк; о Поппи он говорил: «наша малышка», а Касса называл «приятелем». Его жена, непривлекательная молодая женщина, носила челку на лбу – должно быть, низковатом, – и звали ее Грейс. Кассу не верилось, что все это происходит с ним наяву.
– С чего тебе взбрело? – тихо спросил он у Поппи на кухне, пока она готовила ужин. – Да еще есть позвала!
– Извини меня, Касс, – решительно ответила она. – Они были очень милые, и вообще. Купили мне gelato. Мы разговорились, и вид у них был такой грустный, знаешь, такой потерянный. Они милые. Кроме того, – печально добавила она, повернувшись к Кассу, – мы совсем не встречаемся с американцами… никогда!., я устала от этого, вот и все!
Бог свидетель, это правда, сокрушаясь (о Поппи), подумал Касс: за эти годы он так оторвался от родины, что если посчитать, сколькими словами на родном языке он перемолвился со своими соотечественниками вне семьи, то пальцев на руках и на ногах хватило бы. Тем не менее он не мог приравнять это лишение к мучительным Маккейбам.
– Черт возьми, это не повод, чтобы приволочь домой парочку ирландцев! Вдобавок из Миниолы…
– Хватит про ирландцев! – сказала она, и сбивалка для яиц задрожала в ее руке. – А я кто, а дети твои кто, наполовину, и вообще, такого расиста, как ты, я не видела. Я…
– Почему не пригласила парочку сантехников и пяток масонов…
– Пригласила, и все, и замолчи!
За ужином – подана была жирная merkizzo с макаронами – Маккейб, не замечая разбросанных по комнате холстов и тюбиков с красками, спросил у Касса, кто он «по специальности». Услышав ответ, он скорчил гримасу, ухмыльнулся, но ничего не сказал. В Вечном городе даже фарисей не смеет презирать искусство. Разговор, как и следовало ожидать, перешел на духовные аспекты текущего сезона.
– Отец Клири, – сказала Грейс, – знаете, мы с ним ехали сюда, так вот, он сказал, что его святейшество когда-нибудь, наверно, канонизируют. Во всяком случае, ходят такие слухи.
– Знаете, что такое слухи, – сказал Касс, вытаскивая изо рта рыбью кость. – Знаете, как их распускают? Слухи, толки. Звук и ярость, а смысла niente.
Была минута тишины, замирание, почти слышимое, вилок и ножей в воздухе. Когда Касс поднял глаза, Грейс с легким оттенком язвительности произнесла:
– По дороге сюда ваша жена нам сказала, что… э-э, вы не католик.
«Во, только этого мне не хватало». Грубость вертелась на языке, лезла на волю; он почти видел ее, всю, вместе с кавычками, – но до дела не дошло.
– Совершенно верно, – промямлил он вместо этого. – Не сподобился.
Внутренне кипя, он все-таки высидел ужин, только все время ковырял в зубах, беспокойно отлучался в туалет или, погрузившись в мысли, рассеянно чертил ложкой закорючки на скатерти – между тем как за столом мотали клубок пустой болтовни: о папе Пие, которого Маккейбы надеялись увидеть на аудиенции, о кардинале Спеллмане, который вовсе не так толст – «широк», по выражению Грейс, – как изображают фотографии. Поппи была захвачена этими новостями, но тоже утерла нос Маккейбам – тем, что уже побывала на аудиенции у папы («близко-близко»), – и у нее была минута скромного триумфа, когда по просьбе трепещущей Грейс она описывала его святейшество – руки, форму носа, размеры перстня или перстней; «замечательный, прекрасный человек», сказала она, блестя глазами и сбиваясь на выговор дедов.
– Прошу прошения, – вдруг вставил Касс. Старая несуразица так и вертелась в голове, так и просилась на язык. – А знаете, как, – сказал он, уже заливаясь смехом, – знаете, как зовут Спеллмана кардиналы в Ватикане?
– Нет, а как? – сказала Грейс. – Кардинал Спеллман.
– Догадайтесь.
– Правда, не могу догадаться, – сказала она, с надеждой глядя на него.
– Шер… – Смех разбирал его так, что он уже не мог говорить. – Шер… – Вдавливая лоб в ладони, он всхлипывал и корчился от хохота. – Шер… Ой, не могу. Шерли Темпл!
– Касс! – вскрикнула Поппи.
– Нет, серьезно! – Он хихикал, глядя на скандализованную Грейс. – Прилетает из СШ и А, понимаете, на «супер-констеллейшне»…
– Касс! – сказала Поппи.
– Нет, серьезно! Учтите, мне это священник сказал. Прилетает он в Чампино, и по Ватикану разносится весть: Shirley Temple ? arrivata.
– Касс!
– Ха-ха-ха! – За столом раздался хохот, Касс вздрогнул и увидел, что Маккейб, разинув рот в точности как он сам, беспомощно трясется от смеха.
– Это потрясающе! – сказал Маккейб, вытирая глаза. – Шерли Темпл – это обалдеть! Грейс, ты слыхала! – Он простонал, что мечтает рассказать это Биллу Харли.
– По-моему, это совсем не смешно, – отрезала Грейс.
Именно тут, вспоминал потом Касс, вечеринка круто повернула в лучшую сторону; правда, когда был кончен бал, когда погасли свечи, оказалось, что поворот был обманчивым и только убаюкал Касса, увлек в ловушку, поверг в душевную сумятицу, из которой он долго не мог выбраться. Однако в ту минуту (кто же знает, как может отыграться всего лишь одна грубоватая шутка!) он наслаждался: одобрительный смех Маккейба превратил его из поглощенного собой угрюмца в талантливого шута. Что же до самого Маккейба, который мотал головой и расслабленно повизгивал от смеха, он уже виделся Кассу в новом, более благоприятном свете. Что он балбес – это само собой; но оттого, что он мог смеяться, не обращая внимания на претенциозную и нудную набожность жены, образ его почему-то приобрел более определенные очертания… Касс почувствовал симпатию к гостю, несмотря на «приятеля» и прочее.
– Только между нами, – сказал Маккейб после обеда, когда Поппи и Грейс мыли посуду. – Я честный католик и все такое, но не до обалдения, понимаете? Рим, конечно, замечательный, что и говорить, но мы с Грейс за разным сюда приехали. – И, очертив ладонью в воздухе воображаемую грудь или ягодицу, сильно, по-эстрадному, подмигнул. – Понимаете меня, приятель?
– Еще бы, Мак, – благосклонно ответил Касс.
Наступила роковая минута. Перевоплотившаяся Ева из Миниолы предложила запретный плод.
– Слушайте, – произнес гость хриплым шепотом. – Похоже, вы давно не пробовали настоящего американского продукта. Как насчет «Старого Маккейба»?
Он не шутил, а «Старый Маккейб» не был вымыслом: это было пятидесятиградусное кукурузное виски теннессийского разлива, продававшееся в Миниоле под собственной Маккейба оригинальной этикеткой (трилистник клевера, арфа, ирландская трубка), – и литровая бутылка этого напитка оттягивала карман его макинтоша. Когда Маккейб поднес бутылку с янтарной жидкостью к свету, с уст Касса сорвался стон, в котором соединились радость и отчаяние; он стонал, он ерзал, он потел и наконец сказал совершенно убитым голосом:
– Да, Мак, не пробовал с тех пор, как уехал из Штатов, – очень хочется. Но нельзя.
– В чем дело, приятель? Это чистый продукт. Я без него не езжу.
– У меня нелады с этим делом, – честно признался Касс. – Забирает. Норму не соблюдаю. Поэтому пробавляюсь винцом. Если хотите знать правду, я пропойца. Кроме того. Мак, у меня язва.
Он сам с собой играл в прятки: через какой-нибудь час он уже был на верном пути к тому, чтобы стать самым пьяным человеком в Риме, а вечер оказался самым тяжелым на его памяти за последнее время. И почему? Почему? Почему этот вечер, при этих именно обстоятельствах, в обществе глупого и утомительного незнакомца? Почему после долгой борьбы за то, чтобы сохранить душевное здоровье, он должен был сорваться сейчас, унылым, скучным римским вечером, ни с того ни с сего, ни с горя, ни на радостях? Почему, спрашивал он себя, с отчаянием и почти без передышки раз, другой и третий опрокидывая в рот по полстакана неразбавленного виски, почему он такая размазня – или же его поставили в обстоятельства, над которыми он совсем не властен? Вдруг (когда мокрогубый Маккейб, раздевшись до сине-бело-красных подтяжек, принялся рассказывать скоромные ирландские анекдоты с Майками и Патами и с диалектными словечками) ему пришло в голову, что этот лавочник на самом деле – какой-то advocatus diaboli, посланный сюда не просто испытать его, а доказать посредством зелья, что он не способен жить сообразно со своей волей. «Господи Боже мой, – подумал он, поднося к непослушным губам третий стакан, – я опять покатился». Но «Старый Маккейб» и впрямь был качественным продуктом: Касс оттаивал и внутренне, и наружно, и всячески; он слушал анекдоты разинув рот, ржал, хлопал себя по ляжкам, скреб в паху, как лоботряс в вагоне для курящих, и рассказывал Маккейбу свои. Через полчаса, когда «девочки» вернулись из кухни, лицо у него пылало, галстук валялся в стороне, и, обливаясь потом, он скакал по комнате как козел.
– Значит, едет ирландец в поезде, – рассказывал он, – а рядом маленький еврей, ну там из Германии или откуда, – по-английски читать не умеет и все спрашивает, что написано в газете. Ладно, думает ирландец, сыграю с тобой шутку… Этот знаете?
– Касс Кинсолвинг! – раздался за спиной несчастный голос Поппи. – Касс, опять начинается.
– Тихо, Поппи! Я рассказываю.
– Ну, Касс…
– И вот как еврей спросит: «Это что?», ирландец отвечает: «Сифилис», или: «Гонорея», или что-нибудь в этом роде…
– Касс! Послушай меня!
– Наконец еврей говорит: «А это что значит? Вот это вот слово?» Ирландец ему: «Триппер». Тут еврей головой покачал и говорит: «Ой! Таки этот папа больной человек!»
– Ха-ха-ха! – закатился Маккейб, валясь на кушетку. – Ха-ха-ха-ха!
Тоже ослабев от смеха, забыв свое отчаяние, сожаления, укоры совести. Касс обернулся к несчастной Поппи.
– Ты же сказал, что больше не будешь!
– Я пошутил, – лучезарно ответил он и обнял ее. – Забыл, как это приятно.
Она вырвалась. Хотела что-то сказать, шевельнула губами. Потом раздумала (храни ее Бог, сонно и смутно подумал Касс, никогда в жизни меня не пилила), бросила на Маккейба уничтожающий взгляд, молча повернулась и вышла из комнаты, не в силах видеть – или не желая видеть, – как он снова отдастся своему демону. Она хлопнула дверью спальни.
Потом произошло нечто странное. Грейс, первое время державшаяся чопорно и отчужденно, постепенно отмякла и, побуждаемая укоризненными и громогласными шутками мужа («Брось, Грейси, не будь занудой, ну пост, ну и что, от «Старого Маккейба» ты ведь не зарекалась»), тоже отведала фамильного продукта; продукт оказался, как всегда, прекрасным, она вскоре захмелела, волосы у нее распустились, язык тоже, и к полуночи, перед тем как они сели втроем играть в очко, она забыла всю свою чопорность и набожность, сказала со смехом, что сама, может, приехала в Рим «подыскать пару крокодиловых сумочек», и несколько раз помянула Бога и черта. Касс поступил глупо, сев играть пьяным (тем более, постепенно дошло до него, с человеком вроде Маккейба, который пить умел, как гренадер, и, быстро сбросив маску компанейского малого, к игре приступил с ястребиным взглядом и бестрепетной рукой), но, когда Маккейб сказал: «Не перекинуться ли нам в картишки?» – это прозвучало как фанфары, как боевой клич: из всех воспоминаний о войне только покер остался как что-то более или менее пристойное, приятное. Касс был – раньше, во всяком случае, – мастером. Даже виртуозом. И завоевал этим в своей части пусть и скромную, но славу. Жалованье набегало, деньги для них ничего не значили. На островах в Тихом океане, в гостиничных номерах на Гавайях, на биваках в Америке, в душных трюмах транспортов он выигрывал и проигрывал по меркам гражданской жизни целые состояния; однажды за три дня в Новой Зеландии он выиграл шестнадцать тысяч долларов – только для того, чтобы за неделю потерять их в злополучной и непочтенной игре в кости. Как-то он выиграл в одной партии больше четырех тысяч – чудом, конечно, и не без вмешательства Всевышнею, добрав до стрита. А потом в психиатрическом отделении морского госпиталя в Сан-Франциско, играя с одним патентованным шизофреником, двумя конституциональными психопатами и одним таким же, как он, ДН (диагноз не установлен), он выиграл двадцать восемь миллионов долларов, и донкихотский характер ставок нисколько не испортил ему торжества. Он любил карты, но ни разу не играл с тех пор, как приехал в Европу, хотя всюду таскал с собой колоду и фишки, и теперь взялся за дело с жаром (видит Бог, деньги им нужны), полагая, что обдерет унылых Маккейбов, – что было иллюзией и ошибкой. Если «Старый Маккейб» оказался запретным плодом, то из рая был изгнан Касс за игру в очко.
Притихшие и сосредоточенные, словно и не были собутыльниками, они втроем просидели за картами первые часы ночи; сквозь пьяный туман Касс следил, как уровень виски в бутылке (пил он теперь один) с гипнотической неуклонностью опускается до середины, потом ниже, и время от времени тряс головой, прогоняя быстро сгущавшуюся мглу, и удивлялся, почему так стремительно растет проигрыш. Это все опрометчивость, думал он, зря предложил такой высокий потолок ставки – триста лир, примерно пятьдесят центов; пьян он был или просто потерял хватку, но при том, что карта шла – то девятнадцать, то двадцать, – все время, к часу ночи он лишился почти всех наличных денег. К половине второго он проиграл восемнадцать тысяч лир, вынужден был пойти на кухню и, порывшись в темноте, добыл еще десять тысяч из жестянки от чая, где Поппи хранила домашнюю казну. «Черт возьми, – думал он, спотыкаясь в потемках, – веду себя как подонок из кинофильмов; не можем мы швыряться такими деньгами». Он плюхнулся на стул и пришурясь поглядел на Маккейбов. Окаменело-сосредоточенные, с сигаретами в зубах, трезвые, невозмутимые, молчаливые, лишь изредка бросая повелительное: «Еще» или: «Хватит» – тоном людей, которые всю жизнь играли для заработка, они, как две Золушки, преображенные алхимией полуночи, сбросили маски благочестивых паломников и превратились в пару жадных, голодных акул.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
Затем, в холодные и ветреные дни марта (на Страстной неделе, запомнил Касс), произошло несколько неприятных событий, заставивших его вновь обратить свои взгляды на юг, в сторону Самбуко.
Случилось это вот как. Поппи, развившая большую религиозную активность во время Великого поста (Касс иногда думал, что если она принесет в дом еще одну рыбу, то он ее, Поппи, удавит), на Страстной неделе достигла предельного рвения; не зная устали, она присутствовала на всевозможных мудреных службах, под проливным дождем выбегала на улицу, чтобы побывать на разных Остановках, или как их там, и на одной из них, где именно, Касс не узнал, – в церкви ли Санта-Мария-Маджоре, или же в той, где фреска Джотто, – в Сан-Джованни-ин-Лагерано – она и повстречалась с американской парой, Маккейбами. Если бы просто повстречалась, размышлял потом Касс, это еще полбеды, и кто был повинен в состоявшемся знакомстве (застенчивая Поппи – вряд ли; после Касс представлял себе, как в богомольной толчее толстолапый, губастый Маккейб с его курносым ирландским носом и «роллейфлексом» на груди внутренне встрепенулся, когда его взгляд упал на сияющее благочестием личико Поппи), он так и не выяснил. Во всяком случае, разговор завязался. Поппи, сама невинность, прилипла к этим пилигримам, они – к ней, и она совершила грубую ошибку, приведя их домой. Они пришли под вечер; в воздухе висели молекулы дождя, серой измороси, и Касс, сам серый, как селедка, весь день размышлял об их шатком финансовом положении. Маккейб, разбитной мужик лет тридцати пяти, в макинтоше и кепке, беспрерывно улыбался. Он торговал (как тесен мир!) вином и ликероводочными изделиями в Миниоле, штат Нью-Йорк; о Поппи он говорил: «наша малышка», а Касса называл «приятелем». Его жена, непривлекательная молодая женщина, носила челку на лбу – должно быть, низковатом, – и звали ее Грейс. Кассу не верилось, что все это происходит с ним наяву.
– С чего тебе взбрело? – тихо спросил он у Поппи на кухне, пока она готовила ужин. – Да еще есть позвала!
– Извини меня, Касс, – решительно ответила она. – Они были очень милые, и вообще. Купили мне gelato. Мы разговорились, и вид у них был такой грустный, знаешь, такой потерянный. Они милые. Кроме того, – печально добавила она, повернувшись к Кассу, – мы совсем не встречаемся с американцами… никогда!., я устала от этого, вот и все!
Бог свидетель, это правда, сокрушаясь (о Поппи), подумал Касс: за эти годы он так оторвался от родины, что если посчитать, сколькими словами на родном языке он перемолвился со своими соотечественниками вне семьи, то пальцев на руках и на ногах хватило бы. Тем не менее он не мог приравнять это лишение к мучительным Маккейбам.
– Черт возьми, это не повод, чтобы приволочь домой парочку ирландцев! Вдобавок из Миниолы…
– Хватит про ирландцев! – сказала она, и сбивалка для яиц задрожала в ее руке. – А я кто, а дети твои кто, наполовину, и вообще, такого расиста, как ты, я не видела. Я…
– Почему не пригласила парочку сантехников и пяток масонов…
– Пригласила, и все, и замолчи!
За ужином – подана была жирная merkizzo с макаронами – Маккейб, не замечая разбросанных по комнате холстов и тюбиков с красками, спросил у Касса, кто он «по специальности». Услышав ответ, он скорчил гримасу, ухмыльнулся, но ничего не сказал. В Вечном городе даже фарисей не смеет презирать искусство. Разговор, как и следовало ожидать, перешел на духовные аспекты текущего сезона.
– Отец Клири, – сказала Грейс, – знаете, мы с ним ехали сюда, так вот, он сказал, что его святейшество когда-нибудь, наверно, канонизируют. Во всяком случае, ходят такие слухи.
– Знаете, что такое слухи, – сказал Касс, вытаскивая изо рта рыбью кость. – Знаете, как их распускают? Слухи, толки. Звук и ярость, а смысла niente.
Была минута тишины, замирание, почти слышимое, вилок и ножей в воздухе. Когда Касс поднял глаза, Грейс с легким оттенком язвительности произнесла:
– По дороге сюда ваша жена нам сказала, что… э-э, вы не католик.
«Во, только этого мне не хватало». Грубость вертелась на языке, лезла на волю; он почти видел ее, всю, вместе с кавычками, – но до дела не дошло.
– Совершенно верно, – промямлил он вместо этого. – Не сподобился.
Внутренне кипя, он все-таки высидел ужин, только все время ковырял в зубах, беспокойно отлучался в туалет или, погрузившись в мысли, рассеянно чертил ложкой закорючки на скатерти – между тем как за столом мотали клубок пустой болтовни: о папе Пие, которого Маккейбы надеялись увидеть на аудиенции, о кардинале Спеллмане, который вовсе не так толст – «широк», по выражению Грейс, – как изображают фотографии. Поппи была захвачена этими новостями, но тоже утерла нос Маккейбам – тем, что уже побывала на аудиенции у папы («близко-близко»), – и у нее была минута скромного триумфа, когда по просьбе трепещущей Грейс она описывала его святейшество – руки, форму носа, размеры перстня или перстней; «замечательный, прекрасный человек», сказала она, блестя глазами и сбиваясь на выговор дедов.
– Прошу прошения, – вдруг вставил Касс. Старая несуразица так и вертелась в голове, так и просилась на язык. – А знаете, как, – сказал он, уже заливаясь смехом, – знаете, как зовут Спеллмана кардиналы в Ватикане?
– Нет, а как? – сказала Грейс. – Кардинал Спеллман.
– Догадайтесь.
– Правда, не могу догадаться, – сказала она, с надеждой глядя на него.
– Шер… – Смех разбирал его так, что он уже не мог говорить. – Шер… – Вдавливая лоб в ладони, он всхлипывал и корчился от хохота. – Шер… Ой, не могу. Шерли Темпл!
– Касс! – вскрикнула Поппи.
– Нет, серьезно! – Он хихикал, глядя на скандализованную Грейс. – Прилетает из СШ и А, понимаете, на «супер-констеллейшне»…
– Касс! – сказала Поппи.
– Нет, серьезно! Учтите, мне это священник сказал. Прилетает он в Чампино, и по Ватикану разносится весть: Shirley Temple ? arrivata.
– Касс!
– Ха-ха-ха! – За столом раздался хохот, Касс вздрогнул и увидел, что Маккейб, разинув рот в точности как он сам, беспомощно трясется от смеха.
– Это потрясающе! – сказал Маккейб, вытирая глаза. – Шерли Темпл – это обалдеть! Грейс, ты слыхала! – Он простонал, что мечтает рассказать это Биллу Харли.
– По-моему, это совсем не смешно, – отрезала Грейс.
Именно тут, вспоминал потом Касс, вечеринка круто повернула в лучшую сторону; правда, когда был кончен бал, когда погасли свечи, оказалось, что поворот был обманчивым и только убаюкал Касса, увлек в ловушку, поверг в душевную сумятицу, из которой он долго не мог выбраться. Однако в ту минуту (кто же знает, как может отыграться всего лишь одна грубоватая шутка!) он наслаждался: одобрительный смех Маккейба превратил его из поглощенного собой угрюмца в талантливого шута. Что же до самого Маккейба, который мотал головой и расслабленно повизгивал от смеха, он уже виделся Кассу в новом, более благоприятном свете. Что он балбес – это само собой; но оттого, что он мог смеяться, не обращая внимания на претенциозную и нудную набожность жены, образ его почему-то приобрел более определенные очертания… Касс почувствовал симпатию к гостю, несмотря на «приятеля» и прочее.
– Только между нами, – сказал Маккейб после обеда, когда Поппи и Грейс мыли посуду. – Я честный католик и все такое, но не до обалдения, понимаете? Рим, конечно, замечательный, что и говорить, но мы с Грейс за разным сюда приехали. – И, очертив ладонью в воздухе воображаемую грудь или ягодицу, сильно, по-эстрадному, подмигнул. – Понимаете меня, приятель?
– Еще бы, Мак, – благосклонно ответил Касс.
Наступила роковая минута. Перевоплотившаяся Ева из Миниолы предложила запретный плод.
– Слушайте, – произнес гость хриплым шепотом. – Похоже, вы давно не пробовали настоящего американского продукта. Как насчет «Старого Маккейба»?
Он не шутил, а «Старый Маккейб» не был вымыслом: это было пятидесятиградусное кукурузное виски теннессийского разлива, продававшееся в Миниоле под собственной Маккейба оригинальной этикеткой (трилистник клевера, арфа, ирландская трубка), – и литровая бутылка этого напитка оттягивала карман его макинтоша. Когда Маккейб поднес бутылку с янтарной жидкостью к свету, с уст Касса сорвался стон, в котором соединились радость и отчаяние; он стонал, он ерзал, он потел и наконец сказал совершенно убитым голосом:
– Да, Мак, не пробовал с тех пор, как уехал из Штатов, – очень хочется. Но нельзя.
– В чем дело, приятель? Это чистый продукт. Я без него не езжу.
– У меня нелады с этим делом, – честно признался Касс. – Забирает. Норму не соблюдаю. Поэтому пробавляюсь винцом. Если хотите знать правду, я пропойца. Кроме того. Мак, у меня язва.
Он сам с собой играл в прятки: через какой-нибудь час он уже был на верном пути к тому, чтобы стать самым пьяным человеком в Риме, а вечер оказался самым тяжелым на его памяти за последнее время. И почему? Почему? Почему этот вечер, при этих именно обстоятельствах, в обществе глупого и утомительного незнакомца? Почему после долгой борьбы за то, чтобы сохранить душевное здоровье, он должен был сорваться сейчас, унылым, скучным римским вечером, ни с того ни с сего, ни с горя, ни на радостях? Почему, спрашивал он себя, с отчаянием и почти без передышки раз, другой и третий опрокидывая в рот по полстакана неразбавленного виски, почему он такая размазня – или же его поставили в обстоятельства, над которыми он совсем не властен? Вдруг (когда мокрогубый Маккейб, раздевшись до сине-бело-красных подтяжек, принялся рассказывать скоромные ирландские анекдоты с Майками и Патами и с диалектными словечками) ему пришло в голову, что этот лавочник на самом деле – какой-то advocatus diaboli, посланный сюда не просто испытать его, а доказать посредством зелья, что он не способен жить сообразно со своей волей. «Господи Боже мой, – подумал он, поднося к непослушным губам третий стакан, – я опять покатился». Но «Старый Маккейб» и впрямь был качественным продуктом: Касс оттаивал и внутренне, и наружно, и всячески; он слушал анекдоты разинув рот, ржал, хлопал себя по ляжкам, скреб в паху, как лоботряс в вагоне для курящих, и рассказывал Маккейбу свои. Через полчаса, когда «девочки» вернулись из кухни, лицо у него пылало, галстук валялся в стороне, и, обливаясь потом, он скакал по комнате как козел.
– Значит, едет ирландец в поезде, – рассказывал он, – а рядом маленький еврей, ну там из Германии или откуда, – по-английски читать не умеет и все спрашивает, что написано в газете. Ладно, думает ирландец, сыграю с тобой шутку… Этот знаете?
– Касс Кинсолвинг! – раздался за спиной несчастный голос Поппи. – Касс, опять начинается.
– Тихо, Поппи! Я рассказываю.
– Ну, Касс…
– И вот как еврей спросит: «Это что?», ирландец отвечает: «Сифилис», или: «Гонорея», или что-нибудь в этом роде…
– Касс! Послушай меня!
– Наконец еврей говорит: «А это что значит? Вот это вот слово?» Ирландец ему: «Триппер». Тут еврей головой покачал и говорит: «Ой! Таки этот папа больной человек!»
– Ха-ха-ха! – закатился Маккейб, валясь на кушетку. – Ха-ха-ха-ха!
Тоже ослабев от смеха, забыв свое отчаяние, сожаления, укоры совести. Касс обернулся к несчастной Поппи.
– Ты же сказал, что больше не будешь!
– Я пошутил, – лучезарно ответил он и обнял ее. – Забыл, как это приятно.
Она вырвалась. Хотела что-то сказать, шевельнула губами. Потом раздумала (храни ее Бог, сонно и смутно подумал Касс, никогда в жизни меня не пилила), бросила на Маккейба уничтожающий взгляд, молча повернулась и вышла из комнаты, не в силах видеть – или не желая видеть, – как он снова отдастся своему демону. Она хлопнула дверью спальни.
Потом произошло нечто странное. Грейс, первое время державшаяся чопорно и отчужденно, постепенно отмякла и, побуждаемая укоризненными и громогласными шутками мужа («Брось, Грейси, не будь занудой, ну пост, ну и что, от «Старого Маккейба» ты ведь не зарекалась»), тоже отведала фамильного продукта; продукт оказался, как всегда, прекрасным, она вскоре захмелела, волосы у нее распустились, язык тоже, и к полуночи, перед тем как они сели втроем играть в очко, она забыла всю свою чопорность и набожность, сказала со смехом, что сама, может, приехала в Рим «подыскать пару крокодиловых сумочек», и несколько раз помянула Бога и черта. Касс поступил глупо, сев играть пьяным (тем более, постепенно дошло до него, с человеком вроде Маккейба, который пить умел, как гренадер, и, быстро сбросив маску компанейского малого, к игре приступил с ястребиным взглядом и бестрепетной рукой), но, когда Маккейб сказал: «Не перекинуться ли нам в картишки?» – это прозвучало как фанфары, как боевой клич: из всех воспоминаний о войне только покер остался как что-то более или менее пристойное, приятное. Касс был – раньше, во всяком случае, – мастером. Даже виртуозом. И завоевал этим в своей части пусть и скромную, но славу. Жалованье набегало, деньги для них ничего не значили. На островах в Тихом океане, в гостиничных номерах на Гавайях, на биваках в Америке, в душных трюмах транспортов он выигрывал и проигрывал по меркам гражданской жизни целые состояния; однажды за три дня в Новой Зеландии он выиграл шестнадцать тысяч долларов – только для того, чтобы за неделю потерять их в злополучной и непочтенной игре в кости. Как-то он выиграл в одной партии больше четырех тысяч – чудом, конечно, и не без вмешательства Всевышнею, добрав до стрита. А потом в психиатрическом отделении морского госпиталя в Сан-Франциско, играя с одним патентованным шизофреником, двумя конституциональными психопатами и одним таким же, как он, ДН (диагноз не установлен), он выиграл двадцать восемь миллионов долларов, и донкихотский характер ставок нисколько не испортил ему торжества. Он любил карты, но ни разу не играл с тех пор, как приехал в Европу, хотя всюду таскал с собой колоду и фишки, и теперь взялся за дело с жаром (видит Бог, деньги им нужны), полагая, что обдерет унылых Маккейбов, – что было иллюзией и ошибкой. Если «Старый Маккейб» оказался запретным плодом, то из рая был изгнан Касс за игру в очко.
Притихшие и сосредоточенные, словно и не были собутыльниками, они втроем просидели за картами первые часы ночи; сквозь пьяный туман Касс следил, как уровень виски в бутылке (пил он теперь один) с гипнотической неуклонностью опускается до середины, потом ниже, и время от времени тряс головой, прогоняя быстро сгущавшуюся мглу, и удивлялся, почему так стремительно растет проигрыш. Это все опрометчивость, думал он, зря предложил такой высокий потолок ставки – триста лир, примерно пятьдесят центов; пьян он был или просто потерял хватку, но при том, что карта шла – то девятнадцать, то двадцать, – все время, к часу ночи он лишился почти всех наличных денег. К половине второго он проиграл восемнадцать тысяч лир, вынужден был пойти на кухню и, порывшись в темноте, добыл еще десять тысяч из жестянки от чая, где Поппи хранила домашнюю казну. «Черт возьми, – думал он, спотыкаясь в потемках, – веду себя как подонок из кинофильмов; не можем мы швыряться такими деньгами». Он плюхнулся на стул и пришурясь поглядел на Маккейбов. Окаменело-сосредоточенные, с сигаретами в зубах, трезвые, невозмутимые, молчаливые, лишь изредка бросая повелительное: «Еще» или: «Хватит» – тоном людей, которые всю жизнь играли для заработка, они, как две Золушки, преображенные алхимией полуночи, сбросили маски благочестивых паломников и превратились в пару жадных, голодных акул.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65