Искусство – это глупая случайность. Зачем, по-вашему, перебрались в Америку миллионы итальянцев? Чтобы свободно приобщаться к искусству? Нет. Так зачем же?
– За капустой.
– Come?
– За деньгами то есть. – Принесли вино, и Касс трясущейся рукой налил стакан.
– Совершенно верно. За деньгами. Кажется, вы начинаете понимать. – Он помолчал. – Вы плохо выглядите, Касс. Вам не кажется, что было бы разумнее не злоупотреблять алкоголем?
Касс отпил из стакана: в Самбуко даже красное вино подавали ледяным, но на этот раз оно словно воспламенилось в животе. «Аи!» – вырвалось у него. Перед глазами все поплыло, позолоченная площадь, голубые вершины вдали растаяли в слезах. К горлу подкатил ком.
– Гадство, – прохрипел он. – Проснулась-таки, Леопольда. Теперь я просто не смогу пить, Луиджи.
– Леопольда? – с недоумением переспросил Луиджи. – А-а, Леопольда! Желудок, вы мне говорили. – На его смуглом лице появилось выражение искренней озабоченности, а глаза наполнились собачьей грустью. – Неужели опять, Касс?
– Не знаю, – равнодушно ответил он. Он ждал нового приступа, но боль утихла, ушла. – Не знаю. Причин хватает.
– Надо беречься, – сказал Луиджи. – А не будете следить за своей язвой (он выразился научно: ulc?ra al duodeno, и мелодический этот термин прозвучал вдвойне зловеще), у вас в один прекрасный день случится прободение, и кто вас успеет доставить в Салерно? Касс, почему вы не бросите пить? Почему вы, американцы, изводите себя пьянством?
– Да все потому, Луиджи, я вам недавно объяснял. – Вино взбодрило его, прогнало тяжелую хмарь, висевшую над ним с тех пор, как он встал из постели; тепло в груди, знакомое удалое тепло, растапливало тревогу, и от укоров Луиджи ощущение это было особенно приятным. Он посмотрел на площадь. Две тощие, ослепительно черные монашки проплыли по солнечной площади, как два ворона, и живое колыхание черных ряс над позолоченным булыжником чуть приглушило его похмельную тоску.
– Да потому, Луиджи, – продолжал он, – что американцы чересчур богаты. Потому и пьют. Топят в вине стыд за то, что они богаче всех на свете. Черт возьми, оставьте им хоть это удовольствие.
Касс произнес это без желчи, но Луиджи, печальный жандарм, конечно, уловил иронию. Может быть, потому, что при этих словах Касс машинальным движением вывернул карманы. Carabiniere, опечалясь еще больше, подался к нему и спросил:
– Что такое, Касс? Вы, по-моему, говорили, что вам переводят деньги почтой. Вы говорили, что от денежных забот избавлены.
– Мы разорились, Луиджи. Мы нищие. Переводов больше не будет.
– Но это ужасно. Касс! Вы же говорили…
– С деньгами – все, Луиджи. Проедаем последние пять тысяч. Гол как сокол Кинсолвинг. – Он отпил из стакана.
– А Поппи знает? – спросил полицейский прищурясь – солнце светило из-за спины Касса. – Ей известно о ваших финансовых… difficolt??
– Конечно, известно. Но как вы могли убедиться, в практических вопросах она еще беспомощней меня. Поппи! Эх, почему я не родился итальянцем! Тогда бы я не испытывал угрызений оттого, что жена у меня в роли рабыни. Замарашка. Кухонная девка. И неумелая вдобавок. А так я угрызаюсь. А так я просыпаюсь час назад в полном раздрызге и распаде, голова раскалывается, последний кошмар еще стоит перед глазами, – и что же, вы думаете, нахожу у себя на подушке?
– Что? – сказал Луиджи. На лице его были написаны интерес и глубокая серьезность (нимфу? змею?).
– Два кило креветок. До чего неаппетитно. А вонища! Поппи оставила… но почему здесь , убейте, не понимаю. Она… не знаю, как это сказать по-итальянски… она витает в облаках. Грезит. По рассеянности все бросает где попало, и эти креветки, завернутые в страницу из «Оджи» с развесистой кормой какой-то блондинки, она прислонила прямо мне к подбородку. Боже мой, вся комната провоняла, как склеп! Луиджи, она не справляется без прислуги. Честное слово, нас было двое, но и тогда мы жили в бардаке – помню эти вечные бумажки от конфет, эти бесконечные коробки от печенья, – но с четырьмя детьми!.. И вот я вылезаю из постели и ступаю прямо на пеленку, полную г… Я просто в голос завыл. Потом принимаю холодный душ, иду наверх. Хаос! Сумасшедший дом! Тимоти пишет на стенах моей пастелью. Фелиция льет молоко на кошку. Ники с мокрыми штанами орет в углу. И посреди всего этого, за столом, – Поппи, солнце светит на русую голову, и она плачет в три ручья.
– Povera Poppy, – слегка заквохтав, сказал Луиджи. – La vita ? molto dura per la bella Poppy.
– Трудная жизнь у милой Поппи, – эхом отозвался Касс. – Итальянец сделал бы что-нибудь… – начал было он и умолк. Сколько можно хаять свою семью.
Полицейский поджал губы и приготовился что-то изречь.
– У Габлиэле д'Аннунцио, – начал он, – в одной пьесе есть строка, где говорится об извечном конфликте между мужчиной и женщиной. Великолепная строка. Кажется, это из «Il sogno d'un mattina di primavera». Впрочем, я сейчас подумал, может быть, из «La citt? morta». Там так… – он закатил глаза, припоминая, – так: «La donna е l'uomo…» Та-та, та-та, та-та. Черт, не могу вспомнить слова. Речь о том, что мужчине нужно спасаться от женщины, или что-то в этом роде. «La donna e l'uomo…» Я почти уверен, что это «La citt?». Вы слушаете?
Плохо дело, подумал Касс, все-таки Леопольда. Голодная боль жгла желудок и поднималась кверху, хотелось рыгнуть, но глотку перехватило; закружилась голова, по телу разлилась слабость, но это, он знал, скоро пройдет, и наступит блаженная винная анестезия. Он смотрел на огорченное лицо Луиджи и повторял про себя: Лежать, Леопольда, лежать.
– Я слушаю, Луиджи. Продолжайте.
Но Луиджи уже отвлекся от Аннунцио. Глаза у него вдруг блеснули, он щелкнул пальцами:
– Касс! Вспомнил, у меня есть именно то, что вам надо!
– У вас изобрели пластмассовый желудок?
– Нет, нет. Серьезно. Кто вам поможет по дому. – Он кивнул на заднюю часть кафе. – Здешняя padrona. Синьора Каротенуто. Утром она рассказывала мне про свою тетку. Пожилая обеспеченная женщина, жила в Самбуко, теперь живет в Неаполе и время от времени наезжает сюда – у нее какие-то благотворительные дела с монахинями. А вчера вечером она была в монастыре, и туда случайно зашла какая-то старая карга из Трамонти в невообразимо жалком состоянии. Вы слушаете, Касс?
– Я внемлю.
– Так вот, эта женщина и вся ее семья стали жертвой самых ужасных обстоятельств. Иными словами, – он выдержал драматическую паузу, – иными словами, на нее и на ее семью обрушились жесточайшие бедствия, какие мог измыслить только Данте. По словам синьоры Каротенуто, вернее, ее тетки, которая при этом присутствовала, на эту женщину страшно смотреть. Она утверждает, что ей сорок, но по виду ей вдвое больше, и вчера вечером она пришла к монастырю в истерическом горе и отчаянии. Глаза у нее были мутные, на губах пена, щеки в багровых брызгах крови. Решив, что она подвержена припадкам, сестры взяли ее, уложили на тюфяк, и там, придя в чувство, она пролепетала свою печальнейшую повесть. Лицо обрызгано кровью, как выяснилось, оттого, что она прикусила язык и губы. Понимаете, всю дорогу, все пять километров от долины Трамонти до города, она бежала.
– За каким лешим? – спросил Касс.
– Терпение, мой друг. К этому я и подхожу. Как утверждает тетка синьоры Каротенуто, произошло, по-видимому, следующее. Муж этой женщины, чахоточный крестьянин, который держит одну больную корову и молоко от нее продает здесь, в Самбуко, – этот муж, починяя коровник, имел несчастье упасть с крыши и сломал ногу. Вне себя от страха, женщина оставила детей на попечение старшей дочери и, как я уже говорил, прибежала в Самбуко – за доктором. И тут начинается самое тяжелое. Доктор… вы знаете его – Кальтрони, такой полноватый человек в пенсне?
– Полноватый? Жирный, вы хотите сказать? Да, я его знаю. Видел вчера, как он молотил собаку. – Вчерашняя сцена вновь возникла перед мысленным взором и преследовала его на протяжении всего рассказа Луиджи. – Неквалифицированный, я бы сказал.
– Не надо насмехаться над Кальтрони, Касс. Несмотря на свое окружение, доктор Кальтрони не шарлатан. Он знающий врач, но мало зарабатывает, перегружен работой, и многие пациенты не могут или не желают платить ему за услуги. Что, кстати, имеет прямое отношение к моему рассказу. Эта крестьянка пришла к нему и потребовала, чтобы он сейчас же отправился с ней и занялся ногой ее мужа. Он ее прогнал…
– Безобразие.
– Отнюдь нет. Наоборот, он имел все основания, и хотя огорчительно, что человек должен так поступать, и Кальтрони, подлинный гуманист в душе, несомненно сочувствовал ее горю, он, как выяснилось, вот уже десять лет врачует эту несчастную семью, не получая ни лиры. Всему, в конце концов, должен быть предел.
– Не понимаю вас, Луиджи. А если этот горемыка истекал кровью? Где тут ставить предел?
Но капрал не желал углубляться в этические тонкости.
– Разрешите, я продолжу. Подхожу к самому интересному. Крестьянка, как я уже сказал, в отчаянии прибежала к монастырю. Монахини там не занимаются уходом за больными, но, к счастью, оказалось, что у одной из них, высокой грузной женщины, есть медицинская подготовка. Вместе с теткой синьоры Каротенуто и этой крестьянкой она поспешила в Трамонти; крестьянка не преувеличила: муж ее лежал на земле возле дома, корчась от боли и призывая небо – по словам тетки синьоры Каротенуто – положить конец его страданиям. А страдания эти, чтобы описать, сказала она, надо увидеть собственными глазами. Я это прекрасно себе представляю и, хотя не был в тех местах с довоенного времени, помню, что видел в молодости, – картины тамошнего убожества и распада врезались мне в память. Тетка синьоры Каротенуто была совершенно подавлена, когда рассказывала об этом. Оказывается, туберкулезом болен не только отец, а по крайней мере еще двое детей… все кашляют и задыхаются в одной комнатке, которая не больше вашей спальни в Палаццо д'Аффитто. И вот в эту конуру без окон они вносят крестьянина. Монахиня наложила ему шину, и он лежит там до сих пор, беспомощный и, конечно, обреченный.
Луиджи прервал рассказ и откинулся на спинку с печальным видом – но при этом довольный, как сытый кот. В синем небе над площадью все выше поднималось раскаленное белое солнце. На площади началась суета. У фонтана остановился голубой туристский автобус, оттуда, жмурясь, вылезли пассажиры, и на них напал Умберто, зазывала из «Белла висты», остролицый человек в генерал-майорской фуражке, умевший приставать и надоедать на пяти языках. Мимо стремительно прошли две тощие американские студентки с мосластыми ногами, без грудей и ягодиц, на низких каблуках и в мятой одежде своего Wanderjahre; одну, услышал Касс, звали Барба, или Бабба, или еще как-то; сквозь густой весенний воздух они пронесли свою невинность, как кубки, и скрылись из виду. Удрученный рассказом полицейского, Касс с досадой спросил:
– Так что я должен делать по этому случаю – голосовать за фашистов?
– Нет, Касс, я веду речь не о политике. – Он помолчал. – Это ехидная шутка в мой адрес, так ведь? Ничего, я человек терпимый, я оставлю ее без внимания, – понимающе подмигнув, продолжал он, – но, кстати, не мешает задуматься, что Трамонти, которой управляли коммунисты и ничего для нее не сделали, попала теперь в руки христианских демократов – американской , как вы знаете, партии – и по-прежнему прозябает в нищете. Конечно, я не говорю, что фашисты…
– Рассказывайте дальше. (Черт бы вас побрал.)
– Так вот, Касс. Старшая дочь – ей, кажется, лет восемнадцать – упала на колени и умоляла женщин устроить ее на работу. И что интересно – поэтому, наверно, тетка синьоры Каротенуто и отнеслась к ее просьбе с таким вниманием, – не далее как месяц назад девушка работала в этом самом кафе. Кажется, она хорошо готовит, и вообще хозяйственная, и согласна работать чуть ли не даром. Положение семьи настолько тяжелое, что я не удивлюсь, если она согласится работать только за еду, которую ей позволят уносить домой. Для вас это идеальная…
– Послушайте, Луиджи, все это прекрасно и замечательно. Допустим даже, что произошло чудо и я смогу ей платить. Допустим, я буду платить продуктами. Ради Поппи… то есть ради детей и ради своего душевного здоровья я все на свете готов отдать тому, кто сделает наш дом пригодным для обитания. Но неужели вы хотите, чтобы к бесконечному списку язв, похмелий, колик, насморков, которые осаждают la famiglia Кинсолвинг, добавился еще туберкулез?
– Ах да, забыл сказать, – перебил Луиджи, – эта девка не больна. По словам синьоры Каротенуто, у нее был туберкулез, но два года она работала прислугой в Амальфи и благодаря тамошнему здоровому климату и прохладному воздуху совершенно поправилась. – Он говорил об Амальфи так, словно дело было где-то в Дании. – Говорят еще, она немного знает по-английски, а для Поппи… Вы просто окажете благодеяние, если… Да что там, сейчас я приведу синьору Каротенуто, она сама вам объяснит. – И прежде чем Касс успел ответить, Луиджи встал и отправился за хозяйкой.
Касс посмотрел на стол и удивился: за какие-нибудь полчаса он выпил целый литр вина, причем натощак. Он обернулся к официанту и хотел потребовать еще mezzo litro. Но в этот миг глазам его открылась тягостная картина, омрачившая день, как туча. Не далее чем в десяти шагах от него происходила катастрофа. Оборванная женщина из тех, кого он видел в долине, тяжело дыша, остановилась: существо без возраста, с выпученными от натуги глазами, под вечным грузом хвороста, она сама гнулась, как надломленный сук. Позади нее стояла девочка в лохмотьях и сосала палец. Когда Касс повернулся, женщина отчаянным рывком попыталась поддернуть груз кверху, но плохо сбалансированная, покосившаяся вязанка свалилась со спины и со стуком упала на булыжник. Женщина безмолвно вскинула руки – в этом жесте не было ни злости, ни отчаяния, а только безнадежность, покорность миру, где тяжкая ноша вечно падает с плеч для того, чтобы ее опять поднимали, – и с помощью девочки, кряхтя и выбиваясь из сил, поволокла хворост к стене. А потом произошло нечто такое, отчего у Касса взмокли подмышки и лоб покрылся холодным потом. Женщина, согнувшись, в позе осла, бесформенным своим задом уперлась в стену и стала хрипло выкрикивать команды, а девочка, у которой от напряжения дрожали костлявые руки и ноги, принялась втаскивать груз ей на спину. Ребенок тащил и дергал, женщина прогибала спину, и вот вязанка, словно подтягиваемая невидимыми небесными талями, грозно поползла вверх. Но до плеч не дошла: она накренилась, закачалась, невидимые канаты не выдержали, и хворост с треском обрушился на землю. Девочка заплакала. Женщина топталась возле хвороста, бормоча и размахивая руками. Словно тоже взбунтовавшись против этого зрелища, желудок у Касса сжался от резкой боли. Касс приподнялся было со стула, но одумался и опять сел. Да что он может сделать, что может сказать? Мадам, будьте добры, позвольте мне взять на себя вашу ношу, я готов тащить ее хоть на край света? Он застонал и отвернулся. Филиппоне, официант с покатыми плечами, сутулясь, шел к нему из-под тента. Касс устремил взгляд на стену вдали, стараясь забыть обо всем и не думать, и сквозь сальный отпечаток пальца на линзе очков прочел три белых полинявших слова: VOTATE DEMOCRAZIA CRISTIANA.
– Un altro mezzo litro, – произнес он вполголоса, не отрывая глаз от стены. Но что-то заставляло его помучить себя еще, и, когда он наконец оглянулся, женщина уже взвалила на плечи свой громадный груз. Под башней хвороста, согнутая, искореженная, словно пришелица из другого века, она шлепала босыми подошвами по булыжнику, а за ней на тонких, как щепки, ногах тащилась девочка.
Далеко в долине, со стороны Скалы, нестройно, перебивая друг друга, словно кастрюли и миски в небе, загремели, забренчали колокола. Филиппоне ушел и вернулся. Касс выпил залпом вино, и, когда кромка стакана оторвалась от носа, половины бутылки как не бывало; он почувствовал, что опять пьян, но словно со вчерашнего, похмельно, устало, неприятно пьян, – и день посерел от знакомой тревоги. Недавняя ясная приподнятость подевалась неведомо куда. На него как будто взвалили тяжелый груз. Взгляд его скользнул по опустевшей площади, ища чего-нибудь ободряющего – яркого цветового всплеска, живого движения, – но не нашел ничего… только толстый, без подбородка Саверио задумчиво жамкал в горсти приподнявшийся орган. Умберто свистнул ему, подзывая к чемоданам, сваленным у автобуса, и он, как ожившее чучело, снялся с места, набухая в шагу и напевая магические пеаны. Площадь лежала пустая и ровная, как сонное озеро. На зеленом языке за долиной, чуть ли не в километре, кто-то засмеялся, и женский возглас: «Non fa niente!» – прозвучал серебристо и звонко, словно у него над ухом. Снова все стихло, Касс перевел взгляд на море, и отражение солнца, карабкавшегося к зениту, ударило по глазам, так что на мгновение он ослеп, как крот. И в тот же миг с колокольни над площадью, точно пернатые ракеты, взвились голуби, и черный воздух вокруг наполнился хлопаньем крыльев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
– За капустой.
– Come?
– За деньгами то есть. – Принесли вино, и Касс трясущейся рукой налил стакан.
– Совершенно верно. За деньгами. Кажется, вы начинаете понимать. – Он помолчал. – Вы плохо выглядите, Касс. Вам не кажется, что было бы разумнее не злоупотреблять алкоголем?
Касс отпил из стакана: в Самбуко даже красное вино подавали ледяным, но на этот раз оно словно воспламенилось в животе. «Аи!» – вырвалось у него. Перед глазами все поплыло, позолоченная площадь, голубые вершины вдали растаяли в слезах. К горлу подкатил ком.
– Гадство, – прохрипел он. – Проснулась-таки, Леопольда. Теперь я просто не смогу пить, Луиджи.
– Леопольда? – с недоумением переспросил Луиджи. – А-а, Леопольда! Желудок, вы мне говорили. – На его смуглом лице появилось выражение искренней озабоченности, а глаза наполнились собачьей грустью. – Неужели опять, Касс?
– Не знаю, – равнодушно ответил он. Он ждал нового приступа, но боль утихла, ушла. – Не знаю. Причин хватает.
– Надо беречься, – сказал Луиджи. – А не будете следить за своей язвой (он выразился научно: ulc?ra al duodeno, и мелодический этот термин прозвучал вдвойне зловеще), у вас в один прекрасный день случится прободение, и кто вас успеет доставить в Салерно? Касс, почему вы не бросите пить? Почему вы, американцы, изводите себя пьянством?
– Да все потому, Луиджи, я вам недавно объяснял. – Вино взбодрило его, прогнало тяжелую хмарь, висевшую над ним с тех пор, как он встал из постели; тепло в груди, знакомое удалое тепло, растапливало тревогу, и от укоров Луиджи ощущение это было особенно приятным. Он посмотрел на площадь. Две тощие, ослепительно черные монашки проплыли по солнечной площади, как два ворона, и живое колыхание черных ряс над позолоченным булыжником чуть приглушило его похмельную тоску.
– Да потому, Луиджи, – продолжал он, – что американцы чересчур богаты. Потому и пьют. Топят в вине стыд за то, что они богаче всех на свете. Черт возьми, оставьте им хоть это удовольствие.
Касс произнес это без желчи, но Луиджи, печальный жандарм, конечно, уловил иронию. Может быть, потому, что при этих словах Касс машинальным движением вывернул карманы. Carabiniere, опечалясь еще больше, подался к нему и спросил:
– Что такое, Касс? Вы, по-моему, говорили, что вам переводят деньги почтой. Вы говорили, что от денежных забот избавлены.
– Мы разорились, Луиджи. Мы нищие. Переводов больше не будет.
– Но это ужасно. Касс! Вы же говорили…
– С деньгами – все, Луиджи. Проедаем последние пять тысяч. Гол как сокол Кинсолвинг. – Он отпил из стакана.
– А Поппи знает? – спросил полицейский прищурясь – солнце светило из-за спины Касса. – Ей известно о ваших финансовых… difficolt??
– Конечно, известно. Но как вы могли убедиться, в практических вопросах она еще беспомощней меня. Поппи! Эх, почему я не родился итальянцем! Тогда бы я не испытывал угрызений оттого, что жена у меня в роли рабыни. Замарашка. Кухонная девка. И неумелая вдобавок. А так я угрызаюсь. А так я просыпаюсь час назад в полном раздрызге и распаде, голова раскалывается, последний кошмар еще стоит перед глазами, – и что же, вы думаете, нахожу у себя на подушке?
– Что? – сказал Луиджи. На лице его были написаны интерес и глубокая серьезность (нимфу? змею?).
– Два кило креветок. До чего неаппетитно. А вонища! Поппи оставила… но почему здесь , убейте, не понимаю. Она… не знаю, как это сказать по-итальянски… она витает в облаках. Грезит. По рассеянности все бросает где попало, и эти креветки, завернутые в страницу из «Оджи» с развесистой кормой какой-то блондинки, она прислонила прямо мне к подбородку. Боже мой, вся комната провоняла, как склеп! Луиджи, она не справляется без прислуги. Честное слово, нас было двое, но и тогда мы жили в бардаке – помню эти вечные бумажки от конфет, эти бесконечные коробки от печенья, – но с четырьмя детьми!.. И вот я вылезаю из постели и ступаю прямо на пеленку, полную г… Я просто в голос завыл. Потом принимаю холодный душ, иду наверх. Хаос! Сумасшедший дом! Тимоти пишет на стенах моей пастелью. Фелиция льет молоко на кошку. Ники с мокрыми штанами орет в углу. И посреди всего этого, за столом, – Поппи, солнце светит на русую голову, и она плачет в три ручья.
– Povera Poppy, – слегка заквохтав, сказал Луиджи. – La vita ? molto dura per la bella Poppy.
– Трудная жизнь у милой Поппи, – эхом отозвался Касс. – Итальянец сделал бы что-нибудь… – начал было он и умолк. Сколько можно хаять свою семью.
Полицейский поджал губы и приготовился что-то изречь.
– У Габлиэле д'Аннунцио, – начал он, – в одной пьесе есть строка, где говорится об извечном конфликте между мужчиной и женщиной. Великолепная строка. Кажется, это из «Il sogno d'un mattina di primavera». Впрочем, я сейчас подумал, может быть, из «La citt? morta». Там так… – он закатил глаза, припоминая, – так: «La donna е l'uomo…» Та-та, та-та, та-та. Черт, не могу вспомнить слова. Речь о том, что мужчине нужно спасаться от женщины, или что-то в этом роде. «La donna e l'uomo…» Я почти уверен, что это «La citt?». Вы слушаете?
Плохо дело, подумал Касс, все-таки Леопольда. Голодная боль жгла желудок и поднималась кверху, хотелось рыгнуть, но глотку перехватило; закружилась голова, по телу разлилась слабость, но это, он знал, скоро пройдет, и наступит блаженная винная анестезия. Он смотрел на огорченное лицо Луиджи и повторял про себя: Лежать, Леопольда, лежать.
– Я слушаю, Луиджи. Продолжайте.
Но Луиджи уже отвлекся от Аннунцио. Глаза у него вдруг блеснули, он щелкнул пальцами:
– Касс! Вспомнил, у меня есть именно то, что вам надо!
– У вас изобрели пластмассовый желудок?
– Нет, нет. Серьезно. Кто вам поможет по дому. – Он кивнул на заднюю часть кафе. – Здешняя padrona. Синьора Каротенуто. Утром она рассказывала мне про свою тетку. Пожилая обеспеченная женщина, жила в Самбуко, теперь живет в Неаполе и время от времени наезжает сюда – у нее какие-то благотворительные дела с монахинями. А вчера вечером она была в монастыре, и туда случайно зашла какая-то старая карга из Трамонти в невообразимо жалком состоянии. Вы слушаете, Касс?
– Я внемлю.
– Так вот, эта женщина и вся ее семья стали жертвой самых ужасных обстоятельств. Иными словами, – он выдержал драматическую паузу, – иными словами, на нее и на ее семью обрушились жесточайшие бедствия, какие мог измыслить только Данте. По словам синьоры Каротенуто, вернее, ее тетки, которая при этом присутствовала, на эту женщину страшно смотреть. Она утверждает, что ей сорок, но по виду ей вдвое больше, и вчера вечером она пришла к монастырю в истерическом горе и отчаянии. Глаза у нее были мутные, на губах пена, щеки в багровых брызгах крови. Решив, что она подвержена припадкам, сестры взяли ее, уложили на тюфяк, и там, придя в чувство, она пролепетала свою печальнейшую повесть. Лицо обрызгано кровью, как выяснилось, оттого, что она прикусила язык и губы. Понимаете, всю дорогу, все пять километров от долины Трамонти до города, она бежала.
– За каким лешим? – спросил Касс.
– Терпение, мой друг. К этому я и подхожу. Как утверждает тетка синьоры Каротенуто, произошло, по-видимому, следующее. Муж этой женщины, чахоточный крестьянин, который держит одну больную корову и молоко от нее продает здесь, в Самбуко, – этот муж, починяя коровник, имел несчастье упасть с крыши и сломал ногу. Вне себя от страха, женщина оставила детей на попечение старшей дочери и, как я уже говорил, прибежала в Самбуко – за доктором. И тут начинается самое тяжелое. Доктор… вы знаете его – Кальтрони, такой полноватый человек в пенсне?
– Полноватый? Жирный, вы хотите сказать? Да, я его знаю. Видел вчера, как он молотил собаку. – Вчерашняя сцена вновь возникла перед мысленным взором и преследовала его на протяжении всего рассказа Луиджи. – Неквалифицированный, я бы сказал.
– Не надо насмехаться над Кальтрони, Касс. Несмотря на свое окружение, доктор Кальтрони не шарлатан. Он знающий врач, но мало зарабатывает, перегружен работой, и многие пациенты не могут или не желают платить ему за услуги. Что, кстати, имеет прямое отношение к моему рассказу. Эта крестьянка пришла к нему и потребовала, чтобы он сейчас же отправился с ней и занялся ногой ее мужа. Он ее прогнал…
– Безобразие.
– Отнюдь нет. Наоборот, он имел все основания, и хотя огорчительно, что человек должен так поступать, и Кальтрони, подлинный гуманист в душе, несомненно сочувствовал ее горю, он, как выяснилось, вот уже десять лет врачует эту несчастную семью, не получая ни лиры. Всему, в конце концов, должен быть предел.
– Не понимаю вас, Луиджи. А если этот горемыка истекал кровью? Где тут ставить предел?
Но капрал не желал углубляться в этические тонкости.
– Разрешите, я продолжу. Подхожу к самому интересному. Крестьянка, как я уже сказал, в отчаянии прибежала к монастырю. Монахини там не занимаются уходом за больными, но, к счастью, оказалось, что у одной из них, высокой грузной женщины, есть медицинская подготовка. Вместе с теткой синьоры Каротенуто и этой крестьянкой она поспешила в Трамонти; крестьянка не преувеличила: муж ее лежал на земле возле дома, корчась от боли и призывая небо – по словам тетки синьоры Каротенуто – положить конец его страданиям. А страдания эти, чтобы описать, сказала она, надо увидеть собственными глазами. Я это прекрасно себе представляю и, хотя не был в тех местах с довоенного времени, помню, что видел в молодости, – картины тамошнего убожества и распада врезались мне в память. Тетка синьоры Каротенуто была совершенно подавлена, когда рассказывала об этом. Оказывается, туберкулезом болен не только отец, а по крайней мере еще двое детей… все кашляют и задыхаются в одной комнатке, которая не больше вашей спальни в Палаццо д'Аффитто. И вот в эту конуру без окон они вносят крестьянина. Монахиня наложила ему шину, и он лежит там до сих пор, беспомощный и, конечно, обреченный.
Луиджи прервал рассказ и откинулся на спинку с печальным видом – но при этом довольный, как сытый кот. В синем небе над площадью все выше поднималось раскаленное белое солнце. На площади началась суета. У фонтана остановился голубой туристский автобус, оттуда, жмурясь, вылезли пассажиры, и на них напал Умберто, зазывала из «Белла висты», остролицый человек в генерал-майорской фуражке, умевший приставать и надоедать на пяти языках. Мимо стремительно прошли две тощие американские студентки с мосластыми ногами, без грудей и ягодиц, на низких каблуках и в мятой одежде своего Wanderjahre; одну, услышал Касс, звали Барба, или Бабба, или еще как-то; сквозь густой весенний воздух они пронесли свою невинность, как кубки, и скрылись из виду. Удрученный рассказом полицейского, Касс с досадой спросил:
– Так что я должен делать по этому случаю – голосовать за фашистов?
– Нет, Касс, я веду речь не о политике. – Он помолчал. – Это ехидная шутка в мой адрес, так ведь? Ничего, я человек терпимый, я оставлю ее без внимания, – понимающе подмигнув, продолжал он, – но, кстати, не мешает задуматься, что Трамонти, которой управляли коммунисты и ничего для нее не сделали, попала теперь в руки христианских демократов – американской , как вы знаете, партии – и по-прежнему прозябает в нищете. Конечно, я не говорю, что фашисты…
– Рассказывайте дальше. (Черт бы вас побрал.)
– Так вот, Касс. Старшая дочь – ей, кажется, лет восемнадцать – упала на колени и умоляла женщин устроить ее на работу. И что интересно – поэтому, наверно, тетка синьоры Каротенуто и отнеслась к ее просьбе с таким вниманием, – не далее как месяц назад девушка работала в этом самом кафе. Кажется, она хорошо готовит, и вообще хозяйственная, и согласна работать чуть ли не даром. Положение семьи настолько тяжелое, что я не удивлюсь, если она согласится работать только за еду, которую ей позволят уносить домой. Для вас это идеальная…
– Послушайте, Луиджи, все это прекрасно и замечательно. Допустим даже, что произошло чудо и я смогу ей платить. Допустим, я буду платить продуктами. Ради Поппи… то есть ради детей и ради своего душевного здоровья я все на свете готов отдать тому, кто сделает наш дом пригодным для обитания. Но неужели вы хотите, чтобы к бесконечному списку язв, похмелий, колик, насморков, которые осаждают la famiglia Кинсолвинг, добавился еще туберкулез?
– Ах да, забыл сказать, – перебил Луиджи, – эта девка не больна. По словам синьоры Каротенуто, у нее был туберкулез, но два года она работала прислугой в Амальфи и благодаря тамошнему здоровому климату и прохладному воздуху совершенно поправилась. – Он говорил об Амальфи так, словно дело было где-то в Дании. – Говорят еще, она немного знает по-английски, а для Поппи… Вы просто окажете благодеяние, если… Да что там, сейчас я приведу синьору Каротенуто, она сама вам объяснит. – И прежде чем Касс успел ответить, Луиджи встал и отправился за хозяйкой.
Касс посмотрел на стол и удивился: за какие-нибудь полчаса он выпил целый литр вина, причем натощак. Он обернулся к официанту и хотел потребовать еще mezzo litro. Но в этот миг глазам его открылась тягостная картина, омрачившая день, как туча. Не далее чем в десяти шагах от него происходила катастрофа. Оборванная женщина из тех, кого он видел в долине, тяжело дыша, остановилась: существо без возраста, с выпученными от натуги глазами, под вечным грузом хвороста, она сама гнулась, как надломленный сук. Позади нее стояла девочка в лохмотьях и сосала палец. Когда Касс повернулся, женщина отчаянным рывком попыталась поддернуть груз кверху, но плохо сбалансированная, покосившаяся вязанка свалилась со спины и со стуком упала на булыжник. Женщина безмолвно вскинула руки – в этом жесте не было ни злости, ни отчаяния, а только безнадежность, покорность миру, где тяжкая ноша вечно падает с плеч для того, чтобы ее опять поднимали, – и с помощью девочки, кряхтя и выбиваясь из сил, поволокла хворост к стене. А потом произошло нечто такое, отчего у Касса взмокли подмышки и лоб покрылся холодным потом. Женщина, согнувшись, в позе осла, бесформенным своим задом уперлась в стену и стала хрипло выкрикивать команды, а девочка, у которой от напряжения дрожали костлявые руки и ноги, принялась втаскивать груз ей на спину. Ребенок тащил и дергал, женщина прогибала спину, и вот вязанка, словно подтягиваемая невидимыми небесными талями, грозно поползла вверх. Но до плеч не дошла: она накренилась, закачалась, невидимые канаты не выдержали, и хворост с треском обрушился на землю. Девочка заплакала. Женщина топталась возле хвороста, бормоча и размахивая руками. Словно тоже взбунтовавшись против этого зрелища, желудок у Касса сжался от резкой боли. Касс приподнялся было со стула, но одумался и опять сел. Да что он может сделать, что может сказать? Мадам, будьте добры, позвольте мне взять на себя вашу ношу, я готов тащить ее хоть на край света? Он застонал и отвернулся. Филиппоне, официант с покатыми плечами, сутулясь, шел к нему из-под тента. Касс устремил взгляд на стену вдали, стараясь забыть обо всем и не думать, и сквозь сальный отпечаток пальца на линзе очков прочел три белых полинявших слова: VOTATE DEMOCRAZIA CRISTIANA.
– Un altro mezzo litro, – произнес он вполголоса, не отрывая глаз от стены. Но что-то заставляло его помучить себя еще, и, когда он наконец оглянулся, женщина уже взвалила на плечи свой громадный груз. Под башней хвороста, согнутая, искореженная, словно пришелица из другого века, она шлепала босыми подошвами по булыжнику, а за ней на тонких, как щепки, ногах тащилась девочка.
Далеко в долине, со стороны Скалы, нестройно, перебивая друг друга, словно кастрюли и миски в небе, загремели, забренчали колокола. Филиппоне ушел и вернулся. Касс выпил залпом вино, и, когда кромка стакана оторвалась от носа, половины бутылки как не бывало; он почувствовал, что опять пьян, но словно со вчерашнего, похмельно, устало, неприятно пьян, – и день посерел от знакомой тревоги. Недавняя ясная приподнятость подевалась неведомо куда. На него как будто взвалили тяжелый груз. Взгляд его скользнул по опустевшей площади, ища чего-нибудь ободряющего – яркого цветового всплеска, живого движения, – но не нашел ничего… только толстый, без подбородка Саверио задумчиво жамкал в горсти приподнявшийся орган. Умберто свистнул ему, подзывая к чемоданам, сваленным у автобуса, и он, как ожившее чучело, снялся с места, набухая в шагу и напевая магические пеаны. Площадь лежала пустая и ровная, как сонное озеро. На зеленом языке за долиной, чуть ли не в километре, кто-то засмеялся, и женский возглас: «Non fa niente!» – прозвучал серебристо и звонко, словно у него над ухом. Снова все стихло, Касс перевел взгляд на море, и отражение солнца, карабкавшегося к зениту, ударило по глазам, так что на мгновение он ослеп, как крот. И в тот же миг с колокольни над площадью, точно пернатые ракеты, взвились голуби, и черный воздух вокруг наполнился хлопаньем крыльев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65