А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он был довольно высок, скорее долговяз. В походке его было что-то от чемпиона-теннисиста из любителей – и разболтанность, и вместе с тем грация прирожденного спортсмена. Туфли у него скрипели; пустой мундштук почти свисал из скептически сложенных губ. От него исходил чувственный ток (я заметил, как электрически встрепенулась при его приближении Розмари – наподобие, я бы сказал, кобылицы), но и тут давала себя знать какая-то осторожность, сдержанность, словно, все перевидев и всего отведав, все перепробовав, что можно перепробовать, он готов был уйти на покой, как и следует мудрому человеку в сорок пять лет. Не пресыщенность была в этом, а только опыт, горячий и горький. Меня удивил его голос – голос оказался мягче и тоньше, чем полагалось бы при его сложении, и, пожимая мне руку с почти незаметной улыбкой, он сказал не «привет», а сдержанное и вполне любезное «очень приятно».
– Алонзо! – воскликнула Розмари. – Не собрались ли вы спать так рано?
– Хочу попробовать, дорогая, – ответил он.
– Алонзо, дорогой, чего ради? Вы же сказали, что съемки завтра во второй половине дня.
– Да и тех не будет, если погода не переменится. – Он втянул носом воздух, словно принюхиваясь к хмари.
– Все собрались купаться в бассейне. Алонзо, прошу вас, не ложитесь. Вы же знаете – вы мой самый любимый человек на свете. Пойдемте выпьем с Питером и со мной.
– Дорогая, – проговорил он мягким, приятным голосом, – двадцать лет я воюю с бессонницей. Я пробовал лечиться алкоголем, но понял, что кончу в ночлежке. Пробовал снотворными, но лекарство оказалось пострашней болезни. Так что теперь я могу только лежать и глядеть в потолок до рассвета – хотя, случается, повезет, засыпаю. Вы ведь не захотите лишить меня шанса на такую удачу, соблазняя меня этими ночными игрищами?
– Я?… Ну конечно, нет, Алонзо. – Но вид у нее был глубоко разочарованный, и он покорно вздохнул.
– Хорошо, дорогая, я слаб. – Он взял ее под руку. – Дайте мне стакан газированной со льдом. И лимоном. Но учтите, Розмари, – добавил он, улыбнувшись мне, – если от ваших совиных забав я сорвусь в депрессивный цикл, как выражаются врачи, вина целиком на вас.
Пока мы шли к бару, за которым стоял в белом пиджаке официант из «Белла висты», Крипс спросил, не тот ли я приятель Мейсона, который попал по дороге в аварию. Я сказал, тот самый, и он сочувственно покачал головой.
– Розмари мне рассказала. Препаршивая история. В Европе мне до сих пор везло, но во время войны, в Алжире, наш «виллис» сбил ребенка. Мы его не убили, но изуродовали. Я понимаю, что вы должны чувствовать. На душе кошки скребут. Кстати, вы застрахованы?
– Да.
– Ваше счастье. Их, конечно, нельзя упрекнуть, если они подадут на вас в суд, но, как ни грустно, – да вы, может быть, сами знаете – в итальянских судах американец считается легкой добычей, даже если он не виноват. Надеюсь, ваш несчастный малый поправится. – Он опять вздохнул и принял от Розмари стакан. – Люблю Италию и итальянцев – в большинстве. Между прочим, моя любимая жена была итальянкой. Но беда в том, что итальянцы вопреки всеобщему мнению – самый больной народ на свете. Может быть, кроме американцев. В каждом сидит мания самоубийства. Их смертельное манит. Вот почему из них выходят такие лихие гонщики, канатоходцы, воздушные гимнасты. И кончают, как ваш парень. Ну, будем здоровы.
– Ваше здоровье, – ответил я, снова мрачно задумавшись о Ди Лието. – Почему же они тогда такие паршивые солдаты?
– Это другое дело. – Он провел ладонью по волосам. – Тут примешана некоторая доля гордости. В том смысле, что… Ну, скажем так. Итальянец хочет умирать только на своих условиях.
Тут я заметил, что сбоку, в нескольких шагах от нас, происходит странная, напряженная и немая сцена. Около низкого шахматного столика выстроились неровным полукругом человек десять. За столиком сидел потный черноволосый молодой итальянец, напротив него – Карлтон Бёрнс: поставив локти на стол и сцепив ладони, тяжело дыша, мокрые и малиновые от натуги, они занимались «индейской борьбой». Мы с Крипсом повернулись к ним, и я впервые смог разглядеть лицо Карлтона Бёрнса вблизи, без помех. Что за лицо! Красное от усилий (мрачно, остервенело он старался прижать руку итальянца к столу) и от выпитого, оно сравнялось цветом со спелым помидором; Бёрнс всхрапывал, из угла дряблого рта тянулась струйка слюны, и, пока я разглядывал это разнообразно искажавшееся лицо, поразительно невзрачное – от вкось разлетевшихся, как у сатира, бровей до подбородка, почти слившегося с шеей, как на полицейских снимках преступников-психопатов, которые мне случалось видеть, – у меня промелькнул целый ряд впечатлений: сперва чего-то дьявольского, потом порочного и наконец просто извращенно-гнусного. Наблюдая за схваткой, за Бёрнсом, который при всех очевидных признаках разгульной жизни обладал какой-то жилистой силой и постепенно, с дрожью в мускулах, пригибал руку противника все ниже и ниже, я удивлялся, почему такого отталкивающего человека всегда снимают в роли героя и любовника, – пока не вспомнил о недавнем перевороте в кинематографических модах, возвеличившем негодяя и дуболома, косой взгляд злодейства. Наконец с глухим стуком торжествующий Бёрнс прижал руку итальянца к столу и просипел: «Это тебе не макароны лопать».
Публика одобрительно зашумела; побежденный итальянец выложил горсть лир, а Бёрнс, самодовольно усмехаясь, оглядел гостей зеленоватыми, налитыми кровью глазами.
– Ну, кто следующий? – сказал он и рыгнул. – Кто еще сядет с Карлушей?
– Ты чересчур здоров, Бёрнси, – ответил итальянец, с усталым и сконфуженным видом убирая бумажник. – Ты можешь зарабатывать этим профессионально. Ей-богу, Бёрнси.
– Принеси-ка мне еще стаканчик, Фредди, – буркнул Бёрнс стоявшему рядом тощему молодому человеку с длинными баками и тусклым взглядом приспешника. Снова повернувшись к итальянцу, он сказал: – Нет, Ломбарди, ты свалял дурака. Говорил я тебе, нельзя отдавать кисть. Все – в запястье. На одном плече не выедешь. Ну так как, почтенные? Кто еще с Папой – на пятьдесят тысяч лир?
Худая хорошенькая девушка в очках и очень экономных шортах подняла голову от пачки бумаг.
– Действительно, Бёрнси, поведайте нам секрет вашего немыслимого успеха, – сказала она, скривившись. Она смотрела на него пристально и даже с грустью.
– Одна треть мышечного тонуса, одна треть мозгов и одна треть наследственности, – хрипло ответил он. Его застывшие губы едва двигались. – Во мне кровь индейцев чиппева. Это не трёп. Спросите любого. Старая здоровая кровь чиппева с бешеными красными шариками. Вот чего вам, инкубаторским курятам, не хватает, слышишь, Мегги? Хорошей, горячей… крови… чиппева. – Подбородок его опустился на грудь. – Время от времени кому-то надо подключаться к твоей розетке.
– Да замолчи, – сказала девушка, порозовев. Она привстала было со своей низенькой табуретки, но передумала и отвернулась от него. – Грязная…
– Вот чего тебе не хватает, Мегги. – Он опять рыгнул. – Благотворительной палки.
– Замолчи наконец, – сказала она прерывающимся голосом. Ее отчаяние было прозрачно как стекло: она любила этого гнусного человека.
Бёрнс выпрямился и залпом выпил стакан, который ему поднес Фредди; потом откинулся на спинку, поглядел на Крипса и ухмыльнулся. Глаза у него были мутные, лицо краснее прежнего, и я не мог понять, как в таком расквашенном состоянии – пусть хоть трижды чиппева – он умудрился выиграть трудную схватку.
– Привет, Алонзо. Сколько на твоих? Я думал, ты уже бай-бай.
– Специально не лег, чтобы поглядеть на тебя, – ответил Крипс ровным голосом, без намека на шутку. – Люблю наблюдать тебя, когда ты особенно любезен.
– Садись со мной – на пятьдесят тысяч лир?
– Нет, спасибо.
– Да что с вами, мукосеи? Куда подевался Мейсон? Я желаю поплавать в его бассейне.
– Не пойти ли тебе спать? – сказал Крипс. – Весь день развлекаешься. Я не хочу, чтобы повторилась Венеция. Самое лучшее – во всех отношениях, – если ты пойдешь спать. Завтра ты будешь трупом.
– Может быть, ты отвяжешься от меня, мамаша? Куда подевался Мейсон? – спросил он у Розмари. – Папа хочет окунуться. – Голос у него постепенно совсем охрип, а сам он, раскинув волосатые ноги, все ниже сползал на стуле и уже почти лежал, немного не доставая лопатками до сиденья. – Куда, к чертям, подевался Мейсон, малышка?
Мы посмотрели на Розмари. Она вспыхнула и напряглась. Вопрос был почему-то ей неприятен; глаза у нее расширились, губы раскрылись кружочком, зашевелились горестной беззвучно – и я вдруг понял, что она не только знает, где Мейсон, но и по какой-то таинственной причине скрывает это.
– Он… я… не знаю… – пробормотала она. – То есть, по-моему, он пошел в «Белла висту».
– Скажите ему, чтобы топал сюда. Папа хочет с ним окунуться. Он тут, по-моему, единственный нормальный мужик. Мейсон и я. А то – сплошные буйные гомосеки. Мы и еще Фредди. Точно, Фредди? – обратился он к тому, вывернув шею.
– Ну, ты скажешь… Не знаю, Бёрнси, – ответил Фредди, опасливо оглянувшись на Крипса.
– А что касается старика Лонзо, – продолжал Бёрнс, глядя на него с вислогубой улыбкой, – я начинаю думать, что он-то и есть самый главный козел. Вот что я думаю о Лонзо. Почитай нам, Лонзо, свои стихи, – протянул он тонким жеманным голоском. – Поиграй мне, Лонзо, на кожаной флейте. Ну-ка, Фредди, сходи в гостиницу, притащи мои барабанчики. Мы с Лонзо засадим на кожаной флейте. Я наблюдал, какое впечатление производит на Крипса актерская подначка: вид у него был чуть насмешливый, но больше скучающий и терпеливый, словно все это слышано уже тысячу раз, и он холодно и невозмутимо щурился на Бёрнса сквозь голубой дымок сигареты. В общем, он являл собой яркую картину самообладания.
– Давай, Лонзо, – сказал Бёрнс. – Начистоту. Признавайся. Что ты за овощ? Дать тебе?…
Ни слова не говоря, Крипс подошел к сидевшему, а вернее, лежавшему актеру, взял его одной рукой за рубашку и коротким рывком поднял на ноги. Можно сказать, снял со стула – так легко и небрежно было это сделано. Глаза его ни на секунду не утратили спокойного, даже ледяного выражения, а когда он заговорил с Бёрнсом – нос к носу, – могу поклясться, что на лице у него появилась улыбка, слабая, конечно, но улыбка.
– Знаешь, Бёрнси, – мягко начал он, – вот что я тебе скажу. Ты мне не безразличен. Ты мой приятель. Я понятно выражаюсь? Как слышишь? Как понял меня?
Смущенный и ошарашенный таким оборотом дела, Бёрнс хотел что-то пробормотать, но сумел только облизнуть губы.
– Как понял меня, Бёрнси? – повторил Крипс.
– Принято, Лонзо, – сказал наконец Бёрнс, вяло отсалютовав рукой. – Будет исполнено. Конец. – Он покачнулся, попробовал что-то еще сказать, но получилось только бульканье. Мне показалось, что сейчас он рухнет ничком. – Слышу тебя хорошо, – просипел он.
– Ну и прекрасно. Слушай, что я тебе скажу, Папа. Я хорошо к тебе отношусь. Ты мне близкий человек. Я мог бы отдать за тебя жизнь – причем на ответную любезность рассчитывать не приходится. Ты мне правда не безразличен. Но при всей моей любви к тебе бывают случаи, когда ты непереносим. Бывают случаи, когда ты вызываешь совершенно исключительное отвращение, и я только громадным усилием воли удерживаюсь от того, чтобы дать тебе в зубы. Сегодня как раз такой случай. Иди спать, слышишь?
– Иду спать, слышу, – сомнамбулически отозвался Бёрнс.
– Вот-вот. Иди спать. – Он легонько стукнул Бёрнса в грудь, и осоловелый актер попятился и чуть не упал на руки Фредди. – Уложи его, Фредди, – отчетливо произнес Крипс. – Разуй и уложи.
Перевоспитанный в мгновение ока, из хвастливого хулигана с ядовитой усмешкой превращенный в расслабленного и безобидного пьянчугу, Бёрнс попробовал выпрямиться, неуверенно расправил на животе рубашку и еще раз угрюмо облизал губы. На глазах у него выступило что-то вроде слез – впрочем, может быть, это его организм так реагировал на спиртное.
– Лонзо, друг, – пробормотал он. – Сука. Мамашка. Люблю тебя. Люблю.
– Иди спать, – сказал Крипс чуть мягче. – Ложись, старик.
– Извини… – пробормотал Бёрнс. – Я не хотел… – И он замолчал в полной растерянности.
Фредди медленно развернул его. Покорный, виноватый, невнятно бормоча и валясь на руку Фредди, он поплелся к выходу. Там, вдалеке, от стены отделилась Доун О'Доннел и преградила им дорогу. До меня донеслось ее восклицание: «Бёрнси, дорогой!» – и она взяла актера под руку. Так, втроем, зигзагами по блестящему полу, как конькобежцы, они удалились.
Вся эта напряженная, но пустоватая сценка разочаровала меня. Не знаю, чего я ожидал, но удивительно было, что из Бёрнса – такого хвата на экране – здесь, у меня на глазах, выколачивали пыль. Впрочем, долго раздумывать об этом мне не пришлось: «идем купаться» – прошелестело по залу. Я повернулся к окну: посреди сада, ярко освещенный софитами, сверкал, подобно громадному аметисту, бассейн, который вполне мог бы украшать какое-нибудь имение в Калифорнии. Подвое и по трое, со стаканами в руках, гости потянулись на двор – белокурая Алиса Адэр в сопровождении молодого человека с ежовой стрижкой, Бэйр с Розмари, и остальные, и посмеивающаяся, волшебно-выпуклая Глория Манджиамеле, обняв за талию побежденного Бёрнсом итальянца. Мне хотелось поглядеть на Глорию в купальном костюме, но усталость моя не прошла, и в воду меня решительно не тянуло; кроме того, я не настолько близок был к этим людям, чтобы свободно обменяться с ними двумя-тремя словами и тем более плескаться с ними в интимной тесноте бассейна; поэтому я ограничился еще одним стаканчиком, который налил за пустым баром, чувствуя себя одиноким и посторонним при звуках бурного веселья, доносившихся из раздевалки ниже по склону. Поколебавшись немного, я вышел через стеклянную дверь на балкон, чтобы оттуда поглядеть на купание, и под тусклой оранжевой лампой снова столкнулся с Алонзо Крипсом. Он стоял у перил.
– Замечательная картина, а? – Он показал на море. Далеко внизу, по черной ночной глади залива, рассыпалась флотилия рыбачьих лодок, сами лодки были невидимы, но в каждой горел яркий огонек, чтобы приманивать рыбу; огни, повисшие между темной водой и безлунным, еще более темным небом, мирно мигали и похожи были на скопление сочных и ярких звезд. От этих парящих огней веяло немыслимой тишиной, прекрасным, завораживающим покоем. Не отрывая взгляда от них, Крипс протянул мне сигареты.
– Не устаю любоваться этими огоньками, – сказал он. – Когда повезет и ночь совсем черная, как сегодня, лодки в самом деле похожи на звезды. Чудесно! Помню, как в первый раз их увидел, когда приехал сюда во время войны. Знаете, тут одно время был армейский лагерь отдыха. И помню, я сказал себе, что обязательно приеду сюда еще раз, хотя бы для того, чтобы снова увидеть эти огоньки. Они как будто парят, в этом есть что-то неземное, правда?
– Замечательные, – согласился я.
– А у нас тут вышла довольно тоскливая сценка, – продолжал он прежним тоном – устало, почти меланхолически. – Простите, как, вы сказали, вас зовут?
Я повторил.
– Знаете, когда вы сегодня появились, это было страннейшее зрелище. Бледный как привидение, в костюме, как на похороны, – посреди нашей расхристанной компании. Сперва я решил, что вы ученик старого прохиндея Белла, только потом сообразил, что вы и есть тот самый приятель Мейсона. Вот тут уж я по-настоящему удивился. Давно знаете Мейсона?
– Можно сказать, всю жизнь. То есть не всю, конечно. В Виргинии мы с ним учились в одной школе, неподалеку от моего города. Потом, после войны, виделись в Нью-Йорке. Но у Мейсона есть одна особенность: кажется, ты дружишь с ним всю жизнь, даже если редко с ним общаешься.
– Я понимаю, о чем вы говорите. Отлично понимаю. Куда же все-таки… – Но он вдруг замолк и помотал головой. Сарказм в его голосе слышался вполне явственно. Меня немного озадачило, почему он вдруг умолк, и я стал в тупик перед этой маленькой загадкой; а может быть, он просто счел, что перемывать кости Мейсону невежливо – как-никак мы у него в гостях. И все-таки он не мог удержаться и не намекнуть на что-то – не знаю что, – беспокоившее его в Мейсоне. – В общем, – медленно продолжал он, – Мейсон… да, непонятный человек. Совсем не тот мальчик, которого я видел в Виргинии.
– В каком смысле?
Он либо не слышал вопроса, либо не захотел отвечать.
– Вы бывали в доме у Флаггов, на реке? – спросил он. – Как там красиво. Я часто заглядывал туда до войны, пока был жив Джастин. Крепкий был орешек, что и говорить. Но по сути – добрый человек, и я ему всю жизнь, наверно, буду благодарен. И несмотря на эту мрачную фельдфебельскую масочку – глубоко порядочный. Вы его знали?
– Видел, скажем так.
– Ведь он, знаете, страдал. По-настоящему, не на публику, как принято в нашем кругу. С одной стороны, он был безжалостен, а в чем-то, как ни странно, держался высоких принципов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65