– Внимательно наблюдая за ней, он дернул плечом. – Едем дальше.
– Милый. Радость моя. О чем я говорила? Ах да. В сущности, кто ему помог встать на ноги? Кто? Ответь мне. Я сама отвечу. Кто, как не Роберт Сарджент Ван Камп второй! Ты думаешь, папа Боб задумался хоть на секунду, когда твой отец пришел к нему и попросил денег, чтобы встать на ноги? Нет! Папа Боб – никогда. Папа Боб… это дедушка Мейсона, Питер, то есть мой отец… он был широкой души человек. – Она вдруг задумалась, подперла лоб рукой и снова стала хлюпать носом; вилка с пищей застыла в воздухе, соус тонкой струйкой стекал по подбородку. Я был в панике.
– К нам все ездили в гости. Буквально все. До маминой смерти. Вечера. Танцы. Прогулки на яхте при луне. Это было, понимаете… жизнь была… до чего привольная и чудесная. А когда я окончила Фокскрофт, папа Боб устроил незабываемый бал. Было море, море людей, два оркестра и все на свете. И один мальчик сходил по мне с ума. Эймори Фелпс. Бедняжка, он утонул в Бар-Харборе. Чудесный мальчик, такой жизнерадостный, с красивым мягким голосом. Боже, зачем я так говорю? – вдруг перебила она себя. – Какая же я зануда, милый. Извини меня. И вы, Питер, извините меня, ради Бога. Просто… ах, не знаю… просто я так горжусь моим красивым взрослым мальчиком, но знаю, что теперь ты уедешь от меня далеко… чтобы подниматься все выше, выше, к звездам, и тебя ждут большие, прекрасные дела. Как тяжело сознавать, что ты будешь далеко, и все-таки… все-таки… Боже мой, как это трагично! Я просила так мало. Так мало. – Она уронила голову на руки и начала всхлипывать; плечи у нее дрожали.
Тут двустворчатая дверь распахнулась, и в жарком выдохе кухни, с лицом багровым от огня семнадцати свеч на торте, возник кошмарный Ричард. Я не знал, что делать, потому что традиция требовала песни. Хилым голосом я затянул было «С днем рождения», но слова беззвучно околевали еще в глотке. Я замолчал и уставился на Венди. С трудом можно было разобрать, что она шепчет, измученно и безутешно, себе в локоть.
– …возьми меня, ch?ri, – бормотала она. – Возьми меня с собой… наша родословная… ch?ri… – Потом: – …знаменитым… человеком… хорошим…
. – Венди-дорогая, – сказал Мейсон. – У меня новость.
– Не надо говорить.
– Это опять случилось.
– Не надо, милый.
– Я не вернусь в колледж, золото.
– У меня разрывается сердце.
– Венди, послушай, я не вернусь в колледж.
– Как я одинока.
Он грубо схватил ее за плечи:
– Венди, меня выгнали из школы. Понимаешь, вышибли. Ты поняла или нет?
– Золотой мой, всегда разыгрывает Венди.
Тут бы я, наверно, убежал – но словно прирос к стулу. В мертвой тишине зазвонили, захрипели, чудным, бряцающим, нестройным хором загомонили часы по всему дому: полночь, полночь. «Извините…» – хотел сказать я, но бежал от них только в мыслях, летел над лунной водой, над соснами, над сонными полями в укромное место, домой – скрыться поскорее от этого непонятного горя и несчастья, хоть на одну блаженную секунду – до той поры, когда Венди, как ныряльщик, вырвавшийся из удушливой пучины, медленно оторвет голову от стола и, вдруг все осознав, оглушительно завопит:
– Нет! Ох, нет! – Она кричала, глядя на него. – Нет! Нет! Нет!
– Венди, не волнуйся… – робко начал Мейсон.
– Нет! Нет! Нет!
Он поймал ее трясущуюся руку:
– Послушай, Венди-дорогая, это еще не конец света. Как-никак я пока цел и невредим.
Венди закрыла лицо руками и стала раскачиваться, как плакальщица.
– Ты обещал, – стонала она. – Говорил, что будешь хорошим. Говорил, что больше не будешь меня огорчать. Ох, нет, нет! Я не могу поверить! Я больше не вынесу! Что ты наделал, милый? Что ты наделал?
Мне показалось, что Мейсон тоже сейчас заплачет, не выдержав материнского горя. Но он взял себя в руки и небрежно, почти легкомысленно сказал:
– Ничего такого, за что тебе пришлось бы краснеть. Во всяком случае, на этот раз не за отметки. Меня накрыли, когда я играл в чехарду с одной девицей.
– Связь! – крикнула она. – С женщиной! Дорогой мой! Неужели ты не мог подождать? Нет! Нет! Нет!
– Венди, милая, – жалобно сказал он, – я сам себя проклинаю. Ей-богу…
– Что же ты будешь делать? Что ты будешь делать? Подумай, какое это для меня разочарование! Что же теперь с тобой будет? Ты не попадешь в Принстон. Без школы. Тебя никуда не примут! Как ты мог разбить мои мечты! – Слезы ручьями бежали по ее несчастному лицу; она дрожала как в ознобе, и я подумал, что сейчас она свалится на пол. – Как ты мог, когда ты у меня один на свете? Когда ты моя единственная надежда? Когда я столько раз тебе твердила, помнишь? «Будь хорошим, моя радость. Всегда будь умным. Мужественным. Гордым и выдержанным. Ты ясная звездочка в моем венце!» – Она умолкла; ее тело сотрясалось от рыданий. Нож со стуком упал на пол. В темной комнате колыхались огни свечей, и неряшливый свет их бегал по ее дрожащим губам, по мокрому от слез лицу, по растрепанным волосам. Потом я увидел нечто удивительное. С предупредительностью, в основе которой была настолько тесная связь между ними, что всякое движение, всякий мимолетный жест насыщены были смыслом, как в поэзии, Мейсон взял в рот две сигареты, раскурил их, а потом небрежно, но ласково вставил одну ей в губы. И горя ее как не бывало – она успокоилась, затихла. Не знаю, услуга эта так на нее подействовала или просто, налившись вином и джином, она потеряла всякий контакт с происходящим; так или иначе, похоже было, что ребенку сунули в рот петушка на палочке: слезы высохли, она тихо рыгнула и с рассеянно-озабоченным видом обратилась к Мейсону.
– А что же, моя радость, – сказала она, – с твоими вещами, костюмами?
– Старый хрыч не пустил меня в спальню. Заставил спать на койке в спортзале. Сказал, что я разлагаю ребят. Честное слово, Венди, все это такое детство , ну его к черту, даже думать не хочу. Ну, выпустил пар. Не смертный же это грех, ей-богу. Ну, свалял дурака – можно было и потише. Но и дел-то всего… ей-богу.
– Но все-таки, дорогой, что же с твоими вещами? Этот Макинтош…
– Он сказал, что велит кому-нибудь из негров собрать их и выслать…
– Кто? Кто это сказал? – резко спросила она. – Доктор Марстон.
– То есть как? Тебе не позволили даже забрать свое имущество?
– Ну, Венди, – устало ответил он. – Не изводи себя. Как это все скучно. И вообще это была дыра. Там до десяти считать не научат.
– Подожди! Они у меня увидят! – сердито закричала она. – Что же получается – этот старик! Этот мерзкий старый ханжа! Этот Моррисон…
– Марстон.
– Что он может вот так выгнать мальчика? И ни слова – мне, – ни что, ни почему? Матери?
– Венди-дорогая, сядь ты.
– Нет, я не сяду. Он думает, что может исключить тебя без всякого разбирательства? То есть причины? Что, почему? Матери! А справедливость? А потом говорит о разложении! А потом отказывает человеку в праве на вещи! Этот старый ханжа? Ну нет! – Бормоча угрозы, она оторвалась от стола – уже растерзанное чучело, а не женщина – и стала громко требовать машину.
– Ри-ичард! Где этот болван?
– Венди! – Теперь и Мейсон закричал. – Сядь, ради Бога.
Она побрела к двери.
– Ну нет! Не в такой день! Где «понтиак»? Этот старик мне ответит, пусть не думает…
– Венди! – Мейсон поднялся. – Тебе нельзя ехать!
Но она бы, наверно, поехала, попыталась во всяком случае, если бы не какая-то непонятная возня в передней и последовавшие за этим пять минут хаоса. Я смотрел на спину Венди и на Мейсона, который бросился за ней вдогонку, и вдруг из передней донесся шум, стук, лай, чей-то выкрик – сперва эти звуки были приглушенными и неразборчивыми, но, когда Венди дошла до двери и распахнула ее, скандальный, зловещий галдеж ворвался в комнату. Доги гавкали у входа. Потом заорали люди – уже не один голос, а два или три, послышалось шарканье ног, тяжелый удар тела о дерево – и все это наложилось на бархатный вечер, как звуковая дорожка какой-то буйной сцены в кино на темный еще экран. Я вышел за Мейсоном в пышный вестибюль. У входа в ливрее воинственно стоял Ричард, вопил по-французски и по-английски и изо всех сил тянул за поводки обоих догов, которые с пеной на губах, скребя когтями по плитке, вскидывались и рвались к кому-то, кто стоял на крыльце.
– Уходите! Слышите! – вопил Ричард. – Allez donc!Живо!
– Ричард! – взвизгнула Венди.
– Je vais appeler la police, madame!
– Что им надо?
– Сама знаешь, чего надо, – отозвался голос со двора. Голос деревенский, гортанный, несколько негроидный – архаический, каких-то елизаветинских времен, ленивый голос с южных берегов Чесапика, и в нем слышалась чугунная угроза; у меня стянуло кожу под волосами; двигаясь к двери, я сперва только догадывался, чей это голос, потом понял, потом увидел: костлявого рыбака в комбинезоне, с лицом как нож, глазами, упрятанными под брови, как две картечины, и сверкающими от невыносимой обиды и гнева. Рядом с ним стоял другой, помоложе и пониже, с квадратным, совершенно красным и расстроенным лицом и громадной дубиной в руке.
– Сама все знаешь, – сказал первый, – Парень твой нам нужен – проучить его как следует. – Он предостерегающе взглянул на второго. – Не подходи к собакам, Бадди.
– О чем они говорят? – захныкала Венди. – Ричард, отведите Фритци и Бинго в дом. Я ничего не слышу!
– Я тебе скажу, про что мы говорим. Дай только добраться до твоего малого – узнаешь, про что мы говорим. Видать, их в школе ничему не учат и дома то же самое. Стой тихо, Бадди, псы тебе ноги отгрызут. Хозяйка, мы из Таппаханока сюда ехали и, покаместь шкуру с вашего подлеца не спустим, обратно не поедем.
С разинутым ртом, спутанными и рассыпавшимися волосами, Венди цеплялась за косяк и глядела на них в пьяной тревоге. Мейсон, который стоял за Ричардом и собаками, все еще рычавшими и рвавшимися с поводков, убежал в глубину передней.
– Венди, – донесся оттуда его панический голос, – закрой на фиг дверь.
– Но я не понимаю…
– Хозяйка, мне самому тебя жалко. Если бы у меня вырос такой парень, я бы утопился. А что он сделал, спрашиваешь, – он вот что сделал: взял мою дочку Дорис – ей тринадцать лет всего, истинный Бог, и умом обижена, – взял ее… стыдно сказать, хозяйка… взял, напоил там и спознался с ней. Прямо в ихней церкви, в школе Святого Андрея. Взял мою дочку несмышленую, тринадцатилетнюю девчонку, и спознался с ней. Как с женщиной, говорю, спознался!
Венди снова застонала и зарыдала – только не знаю, над этим ли рассказом.
Глаза приезжего горели благочестием и местью.
– Хозяйка, я не из тех, которые сами привыкли чинить суд и расправу. Правду сказать, и случая такого не было. Спроси кого хочешь на реке – от округа Эссекс до Дельтавилля, – всякий скажет, что Гровер Флойд человек смирный. Но я тебе так скажу, хозяйка. – Тут он замолчал на секунду, угрюмо стиснул корявые кулаки и послал коричневую струю табачной слюны в самшит. – Я так скажу. Никакие суды не помешают мне переделать, что твой сын наделал. Грешники содомские постеснялись бы того, что он сделал – у Бога прямо на глазах, в его святом храме, над девчонкой несмышленой, детских платьицев не сносившей. Хозяйка, – сказал он и шагнул вперед, а Бадди следом за ним, угрожающе приподняв дубину, – тебе я зла не желаю. Только в сторонку отойди – у нас до парня твоего дело!
Тут я тоже отступил в испуге, и глаза мои ухватили словно бы десяток вещей разом: Венди, отброшенная напором его гнева, раскинула руки на двери и, крепко зажмурив глаза, в ужасе шепчет что-то небу, как мученица, взошедшая на костер и в предсмертной истоме ждущая последних огненных терзаний; двое мужчин в комбинезонах неумолимо, с яростью в глазах поднимаются к нам по ступенькам, сильные, с широкими ладонями, каменные в своей решимости, и старший вытаскивает из заднего кармана обрезок чугунной трубы и, шагнув через порог, мимо Венди, потрясает им над головой; бледный Мейсон съежился позади Ричарда и остервенелых собак и вдруг бросился наутек, боком, по-крабьи, поскользнулся, поднялся и тонким детским голосом зовет на помощь, убегая к лестнице; Ричард оцепенел от страха, не может ни пошевелиться, ни спустить собак и только вопит бессмысленно: «Модом, модом!» – все это я увидел и услышал в ничтожную долю секунды. Они прошли передо мной в замедленном месмерическом шествии, пока я нашаривал карман с сигаретами, – а потом я обомлел от ужаса: двое смотрели только на меня, меня приняли за Мейсона. Я хотел закричать, хотел убежать – подошвы прилипли к полу. И наверное, они бы взялись за меня, но в это время откуда-то сзади раздалось возмущенное: «Стойте!»
«Стойте!» – снова крикнул голос. Это был мистер Флагг. Босой, в пижаме, он появился из коридора – казалось, за километры и километры от нас – и бесшумно зашагал к двери. Только ли этот плац-парадный баритон произвел на всех такое действие? Или же сама-то фигура, какое-то излучение силы и власти мгновенно поразило всех нас, приковало к месту, и каждый замер, окаменел в своей позе – страдания, гнева, страха? Как бы там ни было, когда он подал голос и двинулся к нам через это бесконечное расстояние, все мы, точно заколдованные, превратились в статуи: и распластанная у двери Венди с удивленно выпученными глазами – «Джастин, я думала…» – донесся до меня ее лепет, – и двое в комбинезонах, все еще на пороге, подняв оружие, бессильно вплавившееся во фриз ночи; даже собаки замерли, онемели, и тишина была оглушительнее их лая; и, наконец, я увидел Мейсона на лестнице, дико озирающегося в паническом бегстве – согнутая нога его застыла над ступенькой. Мы смотрели; Флагг приближался. «Стойте!» Лысый, низенький, в очках, с холеными усами, он надвигался на нас, как заводной солдатик; ширинка у него была раскрыта, он не смотрел ни направо, ни налево, а колонны огибал четкими поворотами под прямым углом. Я почти слышал щелчки во время этих поворотов и жужжание пружинного механизма, но, когда он прошел мимо – все так же упершись тяжелым взглядом в гостей, – на меня пахнуло запахом ванны, лосьона, и запах еще держался, когда он гаркнул им: «Вон из моего дома!»
В этом сокрушительном проявлении власти, воли было что-то царственное; двое съежились, согнулись перед его яростью, как ивы под шквалом. Старший, запинаясь, робко, испуганно, снова захрипел о своем несчастье:
– Пойми ты, хозяин… ведь малый забрал мою девочку…
– Брось трубу! – рявкнул Флагг. – Я все слышал. Я вам хорошо заплачу за ваши огорчения. А сейчас вон из моего дома. Вон из дома или застрелю обоих!
Пистолета при нем не было, но меня бы не очень удивило, если бы он извлек его из воздуха. Труба с лязгом упала на пол.
– Ей тринадцать лет всего, – забормотал рыбак. – Ей-богу, хозяин, она пришла ко мне, а у ней кукла на руках. Кукла у ней, у бедной девочки…
– Сочувствую вашей беде, – перебил Флагг. – Но это не значит, что вы можете среди ночи врываться в чужой дом с оружием. А теперь вон отсюда, вы поняли? Оставьте слуге ваш адрес – завтра я с вами свяжусь. И уходите оба.
Он стоял босиком перед дверью и смотрел на них, пока они с тихим шарканьем сходили по ступенькам.
– Джастин… – услышал я голос Венди. Она шагнула к нему. – Джастин, я не знала, что ты здесь. Где ты…
– Замолчите! – Он круто повернулся к ней. – Ричард, Позовите Денизу, пусть уложит мадам в постель.
– Джастин! Джастин, дорогой, где ты был?
– Замолчите! – повторил он. – Вас это больше не касается, Гвендолин. Где я и что я делаю, касается только меня – и так будет впредь, вам понятно? Так будет впредь! Так будет впредь! Так будет всегда, коль скоро жена у меня обыкновенная пьяница – обыкновенная пьяница, обыкновенная пьяница и идиотка – вы идиотка, известно вам это? – а сын – презренный скот!
И босиком, по блестящему полу – маленький, сухой, с прямой, негнущейся спиной – стремительно ушел, оставив после себя на поле брани, в растревоженной ночи, странный девичий аромат гардении.
Я долго не мог опомниться, знал, что не усну, и допоздна сидел в библиотеке, возле тихо игравшего приемника, перелистывая – и почти не видя – журнал «Таун энд кантри». Из окон слабо пахло папоротником, цветами, цветением, на лугу горланили лягушки, стрекотали кузнечики, и голос жалобного козодоя сладко и пронзительно вещал из лесу о приближении лета. Потом пришел Мейсон в разузоренном купальном халате, с высокомерной ухмылкой на лице.
– Ничего себе представление, а, Пьер?
Я и хотел бы ответить, но слова – не знаю, какие уж там нашлись бы, – встали в горле. Я смотрел в журнал. Такие мне еще не попадались – он полон был тощих и бледных людей, одни сидели на тростях-сиденьях, другие осматривали рысаков. Хотелось плакать.
– Мейсон, – сказал я наконец с вымученной небрежностью, – неужели у Венди нет ничего приспособленного для чтения?
Тут я увидел, что он лежит на кушетке ничком и рыдает в подушку, но так и не нашелся, что еще сказать.
Немного погодя я задремал. Уши наполнил звук как будто тысяч альпийских труб – нестройный, усыпляющий, далекий… – а где-то в гулкой комнате дома, населенного шепотом и шагами неизвестных людей, слышалась возня, шуршание – кто-то впопыхах готовился к бегству.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
– Милый. Радость моя. О чем я говорила? Ах да. В сущности, кто ему помог встать на ноги? Кто? Ответь мне. Я сама отвечу. Кто, как не Роберт Сарджент Ван Камп второй! Ты думаешь, папа Боб задумался хоть на секунду, когда твой отец пришел к нему и попросил денег, чтобы встать на ноги? Нет! Папа Боб – никогда. Папа Боб… это дедушка Мейсона, Питер, то есть мой отец… он был широкой души человек. – Она вдруг задумалась, подперла лоб рукой и снова стала хлюпать носом; вилка с пищей застыла в воздухе, соус тонкой струйкой стекал по подбородку. Я был в панике.
– К нам все ездили в гости. Буквально все. До маминой смерти. Вечера. Танцы. Прогулки на яхте при луне. Это было, понимаете… жизнь была… до чего привольная и чудесная. А когда я окончила Фокскрофт, папа Боб устроил незабываемый бал. Было море, море людей, два оркестра и все на свете. И один мальчик сходил по мне с ума. Эймори Фелпс. Бедняжка, он утонул в Бар-Харборе. Чудесный мальчик, такой жизнерадостный, с красивым мягким голосом. Боже, зачем я так говорю? – вдруг перебила она себя. – Какая же я зануда, милый. Извини меня. И вы, Питер, извините меня, ради Бога. Просто… ах, не знаю… просто я так горжусь моим красивым взрослым мальчиком, но знаю, что теперь ты уедешь от меня далеко… чтобы подниматься все выше, выше, к звездам, и тебя ждут большие, прекрасные дела. Как тяжело сознавать, что ты будешь далеко, и все-таки… все-таки… Боже мой, как это трагично! Я просила так мало. Так мало. – Она уронила голову на руки и начала всхлипывать; плечи у нее дрожали.
Тут двустворчатая дверь распахнулась, и в жарком выдохе кухни, с лицом багровым от огня семнадцати свеч на торте, возник кошмарный Ричард. Я не знал, что делать, потому что традиция требовала песни. Хилым голосом я затянул было «С днем рождения», но слова беззвучно околевали еще в глотке. Я замолчал и уставился на Венди. С трудом можно было разобрать, что она шепчет, измученно и безутешно, себе в локоть.
– …возьми меня, ch?ri, – бормотала она. – Возьми меня с собой… наша родословная… ch?ri… – Потом: – …знаменитым… человеком… хорошим…
. – Венди-дорогая, – сказал Мейсон. – У меня новость.
– Не надо говорить.
– Это опять случилось.
– Не надо, милый.
– Я не вернусь в колледж, золото.
– У меня разрывается сердце.
– Венди, послушай, я не вернусь в колледж.
– Как я одинока.
Он грубо схватил ее за плечи:
– Венди, меня выгнали из школы. Понимаешь, вышибли. Ты поняла или нет?
– Золотой мой, всегда разыгрывает Венди.
Тут бы я, наверно, убежал – но словно прирос к стулу. В мертвой тишине зазвонили, захрипели, чудным, бряцающим, нестройным хором загомонили часы по всему дому: полночь, полночь. «Извините…» – хотел сказать я, но бежал от них только в мыслях, летел над лунной водой, над соснами, над сонными полями в укромное место, домой – скрыться поскорее от этого непонятного горя и несчастья, хоть на одну блаженную секунду – до той поры, когда Венди, как ныряльщик, вырвавшийся из удушливой пучины, медленно оторвет голову от стола и, вдруг все осознав, оглушительно завопит:
– Нет! Ох, нет! – Она кричала, глядя на него. – Нет! Нет! Нет!
– Венди, не волнуйся… – робко начал Мейсон.
– Нет! Нет! Нет!
Он поймал ее трясущуюся руку:
– Послушай, Венди-дорогая, это еще не конец света. Как-никак я пока цел и невредим.
Венди закрыла лицо руками и стала раскачиваться, как плакальщица.
– Ты обещал, – стонала она. – Говорил, что будешь хорошим. Говорил, что больше не будешь меня огорчать. Ох, нет, нет! Я не могу поверить! Я больше не вынесу! Что ты наделал, милый? Что ты наделал?
Мне показалось, что Мейсон тоже сейчас заплачет, не выдержав материнского горя. Но он взял себя в руки и небрежно, почти легкомысленно сказал:
– Ничего такого, за что тебе пришлось бы краснеть. Во всяком случае, на этот раз не за отметки. Меня накрыли, когда я играл в чехарду с одной девицей.
– Связь! – крикнула она. – С женщиной! Дорогой мой! Неужели ты не мог подождать? Нет! Нет! Нет!
– Венди, милая, – жалобно сказал он, – я сам себя проклинаю. Ей-богу…
– Что же ты будешь делать? Что ты будешь делать? Подумай, какое это для меня разочарование! Что же теперь с тобой будет? Ты не попадешь в Принстон. Без школы. Тебя никуда не примут! Как ты мог разбить мои мечты! – Слезы ручьями бежали по ее несчастному лицу; она дрожала как в ознобе, и я подумал, что сейчас она свалится на пол. – Как ты мог, когда ты у меня один на свете? Когда ты моя единственная надежда? Когда я столько раз тебе твердила, помнишь? «Будь хорошим, моя радость. Всегда будь умным. Мужественным. Гордым и выдержанным. Ты ясная звездочка в моем венце!» – Она умолкла; ее тело сотрясалось от рыданий. Нож со стуком упал на пол. В темной комнате колыхались огни свечей, и неряшливый свет их бегал по ее дрожащим губам, по мокрому от слез лицу, по растрепанным волосам. Потом я увидел нечто удивительное. С предупредительностью, в основе которой была настолько тесная связь между ними, что всякое движение, всякий мимолетный жест насыщены были смыслом, как в поэзии, Мейсон взял в рот две сигареты, раскурил их, а потом небрежно, но ласково вставил одну ей в губы. И горя ее как не бывало – она успокоилась, затихла. Не знаю, услуга эта так на нее подействовала или просто, налившись вином и джином, она потеряла всякий контакт с происходящим; так или иначе, похоже было, что ребенку сунули в рот петушка на палочке: слезы высохли, она тихо рыгнула и с рассеянно-озабоченным видом обратилась к Мейсону.
– А что же, моя радость, – сказала она, – с твоими вещами, костюмами?
– Старый хрыч не пустил меня в спальню. Заставил спать на койке в спортзале. Сказал, что я разлагаю ребят. Честное слово, Венди, все это такое детство , ну его к черту, даже думать не хочу. Ну, выпустил пар. Не смертный же это грех, ей-богу. Ну, свалял дурака – можно было и потише. Но и дел-то всего… ей-богу.
– Но все-таки, дорогой, что же с твоими вещами? Этот Макинтош…
– Он сказал, что велит кому-нибудь из негров собрать их и выслать…
– Кто? Кто это сказал? – резко спросила она. – Доктор Марстон.
– То есть как? Тебе не позволили даже забрать свое имущество?
– Ну, Венди, – устало ответил он. – Не изводи себя. Как это все скучно. И вообще это была дыра. Там до десяти считать не научат.
– Подожди! Они у меня увидят! – сердито закричала она. – Что же получается – этот старик! Этот мерзкий старый ханжа! Этот Моррисон…
– Марстон.
– Что он может вот так выгнать мальчика? И ни слова – мне, – ни что, ни почему? Матери?
– Венди-дорогая, сядь ты.
– Нет, я не сяду. Он думает, что может исключить тебя без всякого разбирательства? То есть причины? Что, почему? Матери! А справедливость? А потом говорит о разложении! А потом отказывает человеку в праве на вещи! Этот старый ханжа? Ну нет! – Бормоча угрозы, она оторвалась от стола – уже растерзанное чучело, а не женщина – и стала громко требовать машину.
– Ри-ичард! Где этот болван?
– Венди! – Теперь и Мейсон закричал. – Сядь, ради Бога.
Она побрела к двери.
– Ну нет! Не в такой день! Где «понтиак»? Этот старик мне ответит, пусть не думает…
– Венди! – Мейсон поднялся. – Тебе нельзя ехать!
Но она бы, наверно, поехала, попыталась во всяком случае, если бы не какая-то непонятная возня в передней и последовавшие за этим пять минут хаоса. Я смотрел на спину Венди и на Мейсона, который бросился за ней вдогонку, и вдруг из передней донесся шум, стук, лай, чей-то выкрик – сперва эти звуки были приглушенными и неразборчивыми, но, когда Венди дошла до двери и распахнула ее, скандальный, зловещий галдеж ворвался в комнату. Доги гавкали у входа. Потом заорали люди – уже не один голос, а два или три, послышалось шарканье ног, тяжелый удар тела о дерево – и все это наложилось на бархатный вечер, как звуковая дорожка какой-то буйной сцены в кино на темный еще экран. Я вышел за Мейсоном в пышный вестибюль. У входа в ливрее воинственно стоял Ричард, вопил по-французски и по-английски и изо всех сил тянул за поводки обоих догов, которые с пеной на губах, скребя когтями по плитке, вскидывались и рвались к кому-то, кто стоял на крыльце.
– Уходите! Слышите! – вопил Ричард. – Allez donc!Живо!
– Ричард! – взвизгнула Венди.
– Je vais appeler la police, madame!
– Что им надо?
– Сама знаешь, чего надо, – отозвался голос со двора. Голос деревенский, гортанный, несколько негроидный – архаический, каких-то елизаветинских времен, ленивый голос с южных берегов Чесапика, и в нем слышалась чугунная угроза; у меня стянуло кожу под волосами; двигаясь к двери, я сперва только догадывался, чей это голос, потом понял, потом увидел: костлявого рыбака в комбинезоне, с лицом как нож, глазами, упрятанными под брови, как две картечины, и сверкающими от невыносимой обиды и гнева. Рядом с ним стоял другой, помоложе и пониже, с квадратным, совершенно красным и расстроенным лицом и громадной дубиной в руке.
– Сама все знаешь, – сказал первый, – Парень твой нам нужен – проучить его как следует. – Он предостерегающе взглянул на второго. – Не подходи к собакам, Бадди.
– О чем они говорят? – захныкала Венди. – Ричард, отведите Фритци и Бинго в дом. Я ничего не слышу!
– Я тебе скажу, про что мы говорим. Дай только добраться до твоего малого – узнаешь, про что мы говорим. Видать, их в школе ничему не учат и дома то же самое. Стой тихо, Бадди, псы тебе ноги отгрызут. Хозяйка, мы из Таппаханока сюда ехали и, покаместь шкуру с вашего подлеца не спустим, обратно не поедем.
С разинутым ртом, спутанными и рассыпавшимися волосами, Венди цеплялась за косяк и глядела на них в пьяной тревоге. Мейсон, который стоял за Ричардом и собаками, все еще рычавшими и рвавшимися с поводков, убежал в глубину передней.
– Венди, – донесся оттуда его панический голос, – закрой на фиг дверь.
– Но я не понимаю…
– Хозяйка, мне самому тебя жалко. Если бы у меня вырос такой парень, я бы утопился. А что он сделал, спрашиваешь, – он вот что сделал: взял мою дочку Дорис – ей тринадцать лет всего, истинный Бог, и умом обижена, – взял ее… стыдно сказать, хозяйка… взял, напоил там и спознался с ней. Прямо в ихней церкви, в школе Святого Андрея. Взял мою дочку несмышленую, тринадцатилетнюю девчонку, и спознался с ней. Как с женщиной, говорю, спознался!
Венди снова застонала и зарыдала – только не знаю, над этим ли рассказом.
Глаза приезжего горели благочестием и местью.
– Хозяйка, я не из тех, которые сами привыкли чинить суд и расправу. Правду сказать, и случая такого не было. Спроси кого хочешь на реке – от округа Эссекс до Дельтавилля, – всякий скажет, что Гровер Флойд человек смирный. Но я тебе так скажу, хозяйка. – Тут он замолчал на секунду, угрюмо стиснул корявые кулаки и послал коричневую струю табачной слюны в самшит. – Я так скажу. Никакие суды не помешают мне переделать, что твой сын наделал. Грешники содомские постеснялись бы того, что он сделал – у Бога прямо на глазах, в его святом храме, над девчонкой несмышленой, детских платьицев не сносившей. Хозяйка, – сказал он и шагнул вперед, а Бадди следом за ним, угрожающе приподняв дубину, – тебе я зла не желаю. Только в сторонку отойди – у нас до парня твоего дело!
Тут я тоже отступил в испуге, и глаза мои ухватили словно бы десяток вещей разом: Венди, отброшенная напором его гнева, раскинула руки на двери и, крепко зажмурив глаза, в ужасе шепчет что-то небу, как мученица, взошедшая на костер и в предсмертной истоме ждущая последних огненных терзаний; двое мужчин в комбинезонах неумолимо, с яростью в глазах поднимаются к нам по ступенькам, сильные, с широкими ладонями, каменные в своей решимости, и старший вытаскивает из заднего кармана обрезок чугунной трубы и, шагнув через порог, мимо Венди, потрясает им над головой; бледный Мейсон съежился позади Ричарда и остервенелых собак и вдруг бросился наутек, боком, по-крабьи, поскользнулся, поднялся и тонким детским голосом зовет на помощь, убегая к лестнице; Ричард оцепенел от страха, не может ни пошевелиться, ни спустить собак и только вопит бессмысленно: «Модом, модом!» – все это я увидел и услышал в ничтожную долю секунды. Они прошли передо мной в замедленном месмерическом шествии, пока я нашаривал карман с сигаретами, – а потом я обомлел от ужаса: двое смотрели только на меня, меня приняли за Мейсона. Я хотел закричать, хотел убежать – подошвы прилипли к полу. И наверное, они бы взялись за меня, но в это время откуда-то сзади раздалось возмущенное: «Стойте!»
«Стойте!» – снова крикнул голос. Это был мистер Флагг. Босой, в пижаме, он появился из коридора – казалось, за километры и километры от нас – и бесшумно зашагал к двери. Только ли этот плац-парадный баритон произвел на всех такое действие? Или же сама-то фигура, какое-то излучение силы и власти мгновенно поразило всех нас, приковало к месту, и каждый замер, окаменел в своей позе – страдания, гнева, страха? Как бы там ни было, когда он подал голос и двинулся к нам через это бесконечное расстояние, все мы, точно заколдованные, превратились в статуи: и распластанная у двери Венди с удивленно выпученными глазами – «Джастин, я думала…» – донесся до меня ее лепет, – и двое в комбинезонах, все еще на пороге, подняв оружие, бессильно вплавившееся во фриз ночи; даже собаки замерли, онемели, и тишина была оглушительнее их лая; и, наконец, я увидел Мейсона на лестнице, дико озирающегося в паническом бегстве – согнутая нога его застыла над ступенькой. Мы смотрели; Флагг приближался. «Стойте!» Лысый, низенький, в очках, с холеными усами, он надвигался на нас, как заводной солдатик; ширинка у него была раскрыта, он не смотрел ни направо, ни налево, а колонны огибал четкими поворотами под прямым углом. Я почти слышал щелчки во время этих поворотов и жужжание пружинного механизма, но, когда он прошел мимо – все так же упершись тяжелым взглядом в гостей, – на меня пахнуло запахом ванны, лосьона, и запах еще держался, когда он гаркнул им: «Вон из моего дома!»
В этом сокрушительном проявлении власти, воли было что-то царственное; двое съежились, согнулись перед его яростью, как ивы под шквалом. Старший, запинаясь, робко, испуганно, снова захрипел о своем несчастье:
– Пойми ты, хозяин… ведь малый забрал мою девочку…
– Брось трубу! – рявкнул Флагг. – Я все слышал. Я вам хорошо заплачу за ваши огорчения. А сейчас вон из моего дома. Вон из дома или застрелю обоих!
Пистолета при нем не было, но меня бы не очень удивило, если бы он извлек его из воздуха. Труба с лязгом упала на пол.
– Ей тринадцать лет всего, – забормотал рыбак. – Ей-богу, хозяин, она пришла ко мне, а у ней кукла на руках. Кукла у ней, у бедной девочки…
– Сочувствую вашей беде, – перебил Флагг. – Но это не значит, что вы можете среди ночи врываться в чужой дом с оружием. А теперь вон отсюда, вы поняли? Оставьте слуге ваш адрес – завтра я с вами свяжусь. И уходите оба.
Он стоял босиком перед дверью и смотрел на них, пока они с тихим шарканьем сходили по ступенькам.
– Джастин… – услышал я голос Венди. Она шагнула к нему. – Джастин, я не знала, что ты здесь. Где ты…
– Замолчите! – Он круто повернулся к ней. – Ричард, Позовите Денизу, пусть уложит мадам в постель.
– Джастин! Джастин, дорогой, где ты был?
– Замолчите! – повторил он. – Вас это больше не касается, Гвендолин. Где я и что я делаю, касается только меня – и так будет впредь, вам понятно? Так будет впредь! Так будет впредь! Так будет всегда, коль скоро жена у меня обыкновенная пьяница – обыкновенная пьяница, обыкновенная пьяница и идиотка – вы идиотка, известно вам это? – а сын – презренный скот!
И босиком, по блестящему полу – маленький, сухой, с прямой, негнущейся спиной – стремительно ушел, оставив после себя на поле брани, в растревоженной ночи, странный девичий аромат гардении.
Я долго не мог опомниться, знал, что не усну, и допоздна сидел в библиотеке, возле тихо игравшего приемника, перелистывая – и почти не видя – журнал «Таун энд кантри». Из окон слабо пахло папоротником, цветами, цветением, на лугу горланили лягушки, стрекотали кузнечики, и голос жалобного козодоя сладко и пронзительно вещал из лесу о приближении лета. Потом пришел Мейсон в разузоренном купальном халате, с высокомерной ухмылкой на лице.
– Ничего себе представление, а, Пьер?
Я и хотел бы ответить, но слова – не знаю, какие уж там нашлись бы, – встали в горле. Я смотрел в журнал. Такие мне еще не попадались – он полон был тощих и бледных людей, одни сидели на тростях-сиденьях, другие осматривали рысаков. Хотелось плакать.
– Мейсон, – сказал я наконец с вымученной небрежностью, – неужели у Венди нет ничего приспособленного для чтения?
Тут я увидел, что он лежит на кушетке ничком и рыдает в подушку, но так и не нашелся, что еще сказать.
Немного погодя я задремал. Уши наполнил звук как будто тысяч альпийских труб – нестройный, усыпляющий, далекий… – а где-то в гулкой комнате дома, населенного шепотом и шагами неизвестных людей, слышалась возня, шуршание – кто-то впопыхах готовился к бегству.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65