А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

ты мог владеть миром или плевать на него. Но сначала следует избавиться от чувства собственной вины, а для этого следует убить сострадание. Если вина – король, то сострадание – его королева. Так что плевать на Пако, и все-таки Фэй жалел этого унылого прыщавого недотепу.
Заснуть он не мог. Поэтому пошел в гараж, сел в свою маленькую иностранную машинку и помчался по улице, усмехаясь при мысли, что он будит людей. Милях в десяти к востоку был маленький холмик – совсем ничтожный, но из всех дорог, проложенных по плоскости пустыни, это была единственная, откуда открывался какой-то вид. Через горы шла фунтовая дорога, но ему не добраться было вовремя до вершины. До восхода солнца оставалось совсем недолго, а Мэриону хотелось видеть его, стоя лицом к востоку. Там была Мекка. Фэй включил скорость так, что легкие шасси машины задрожали, как крылья стреноженной птицы, – он целиком отдался поставленной перед собой задаче, стремясь обрести покой, какой приходит во время всяких дурацких состязаний – соревнований по поглощению мороженого, симпозиумов, где один оратор старается перещеголять другого, праздников, на которых полируют яблоки.
Он успел вовремя добраться до вершины холма и увидел, как солнце поднялось на востоке над плато, – он глядел в том направлении и видел далеко-далеко, казалось, охватывая взглядом расстояние в сто миль. Где-то там, за границей штата, находится один из главных игорных городов Юго-Запада, и Фэй вспомнил, как сутками играл там и не прерывался даже на восходе солнца, когда ослепительно белый свет, не более чем отсвет взрыва, произведенного где-то в глубине пустыни, освещал игровые залы светом более холодным, чем свет неоновых трубок над зеленым сукном рулетки, озаряя жесткие, мертвенно-бледные лица игроков, просидевших тут всю ночь.
Даже и сейчас там, в пустыне, существуют заводы, и тонны руды из товарных вагонов выгружают в огромную пасть, и завод начинает работать, работать сутками, как игрок, превращая гору земли в чашу, несущую гибель, и вполне возможно, в эту минуту солдаты заходят в траншеи в нескольких милях от загруженной башни и будут, пригнувшись, сидеть там в свете зари, а офицеры станут объяснять задание, пользуясь лексикой газетных статей, ибо это лексика недотеп, а недотепы с помощью слов скрывают правду мира.
Так пусть он грохнет, подумал Фэй, пусть грохнет взрыв а за ним другой и третий, пока бог солнца не сожжет землю Пусть он грохнет, думал Фэй, глядя на восток, в сторону Мекки, где тикали бомбы, пока он стоял на крошечном холмике пытаясь увидеть, что происходит в пустыне за сотню за две сотни, за три сотни миль от него. Пусть он грохнет, молил Фэй, как человек молит о дожде, – пусть грохнет и смоет гниль и смрад, и вонь, пусть грохнет для всех по всей земле, чтобы мир стал чистым в белом свете мертвой зари.

Часть четвертая
Глава 14
Айтел не заснул после телефонного звонка Мэриона Фэя. Илена заворочалась и спросила, кто звонил, и когда Айтел ответил так, как предусмотрительно подсказал ему Фэй – что это был всего-навсего совет насчет лошади, – Илена сонно пробормотала:
– Ну и наглецы. Господи, звонить в такой час… – И снова заснула.
Ей часто случалось говорить во сне, и он знал, что утром она уже ничего не будет помнить. Таким образом не страх, что Илена. может узнать про Бобби, не давал Айтелу теперь заснуть. Однако чем больше он об этом думал, тем больше убеждался, что Бобби наверняка была у Мэриона, когда тот с ним разговаривал. Айтел знал Фэя: в противном случае Фэй никогда бы не позвонил, и Айтелу стало неприятно при мысли, что Бобби могла услышать, как он прохрипел: «О Господи, да никогда». Через день-другой он мог бы заглянуть к девушке и уж нашелся бы как сказать ей, что больше они встречаться не будут. Он мог бы даже оставить ей подарок – на этот раз не пятьсот долларов, а какую-то вещь.
И тут Айтел решил, что, должно быть, рехнулся. После того как вот уже несколько месяцев он старался не забывать, что больше не богат, он счел возможным, повинуясь нелепому, сентиментальному и нездоровому импульсу, выбросить пятьсот долларов, и под влиянием этой мысли Айтел понял, что, сколько бы ни лежал в постели, грядущий день уже испорчен для работы. Прижавшись к Илене, стараясь найти успокоение от тепла ее тела, он, словно заядлый пьяница, выходящий из похмелья, пытался восстановить в памяти события последних полутора месяцев.
Неужели он совсем недавно начал работать над сценарием? По своему душевному состоянию он походил на игрока, который ставит все, что имеет, на одну карту и так отчаянно хочет выиграть, что начинает верить, будто чем дольше ему не везет, тем больше наконец он выиграет. Однако сейчас, вспоминая об этой своей уверенности, Айтел подумал, что не так уж ему и везло. В конечном счете виноват был он сам, в конечном счете всегда бываешь виноват сам – во всяком случае, по нормам Айтела, но все равно дела могли бы сложиться немного лучше. Полтора месяца назад, накануне того дня, когда он готов был сесть за сценарий, внешний мир вовсе не обязательно должен был постучать в его дверь, к нему не обязательно должен был неожиданно кто-то прийти.
Однако внешний мир ворвался к нему. Ворвался в виде человека по имени Нелсон Невинс, который несколько лет работал у Айтела ассистентом, а теперь стал режиссером с именем. Айтел ни во что не ставил работу Невинса: это был недобросовестный трюкач, чья работа лишь претендовала называться искусством, – короче, страдала теми же недостатками, какие Айтел находил во многих своих работах. Наибольшее раздражение вызвало у него то, что Невинс пришел похвастаться.
Айтел и Илена потратили на него целый час. Невинс год провел в Европе, снял там картину – свою лучшую картину, заверил он Айтела.
– Теппис плакал, когда смотрел ее, – сказал Невинс. – Можешь такому поверить? Я глазам своим не верил.
– Я никогда не верил, если Теппис плакал на моих картинах, – растягивая слова, произнес Айтел, – и был прав. Теперь он называет мои картины развращающими.
– О, я знаю, – сказал Невинс. – Он всегда плачет. Но я-то имел в виду, что он по-настоящему плакал. Тут не обманешься. – Перед Айтелом сидел толстяк в сером фланелевом костюме и вязаном галстуке. От него пахло дорогой туалетной водой, и руки у него были ухоженные. – Надо было тебе побывать в Европе, Чарли. Какое место! Неделя перед коронацией была потрясающая.
– Ого, там была коронация? – спросила Илена.
Айтел готов был ее придушить.
– Ты знаешь, принцесса просто помешана на кинозвездах, – продолжал Невинс, и Айтелу ничего не оставалось, как слушать его. Невинс был тут, Невинс был там, он переспал со знаменитой итальянской актрисой.
– Ну и как она? – с улыбкой спросил Айтел.
– Без малейшей фальши. Красивая, умная, с огоньком. Одна из самых остроумных женщин, каких я знал. А в постели – Бог ты мой! – никакого притворства.
– По-моему, то, как мужчины говорят про женщин, просто ужасно, – вставила Илена, и Айтел еле удержался, чтобы не сказать: «Не считай, что ты обязана встревать в каждый разговор».
Минуты текли за минутами, а Невинс все продолжал говорить. Он прожил замечательные двенадцать месяцев. И признавался, что это был лучший период в его жизни. Он познакомился со столькими людьми, столько фантастического испытал: однажды вечером напился с высокородным стариком из палаты лордов, неделю провел с высокопоставленным американским государственным деятелем, который хотел услышать мнение Невинса по поводу того, как он произносит речи, – словом, это был год, полный развлечений.
– Надо тебе поехать в Европу, Чарли. Все происходит именно там.
– Да, – сказал Айтел.
– Я слышал, ты многого ждешь от этой своей картины.
– Малого, – сказал Айтел.
– Это будет потрясающий фильм, – решительно заявила Плена.
Невинс бросил на нее взгляд.
– О, я уверен, – сказал он.
Айтела задевало то, как Невинс относился к Илене. Он был вежлив и редко обращался к ней. Но все время, казалось, хотел сказать: «Зачем тебе, старина, брать на себя такие долгосрочные обязательства? В Европе столько потрясающих женщин».
Когда Невинс попрощался, Айтел пошел проводить его до машины.
– Кстати, – сказал Невинс, – не говори, что я тут был. Ну, ты понимаешь почему.
– Как долго ты намерен пробыть в городе?
– Всего пару дней. Это самое скверное. Ужасно занят. Догадываюсь, что ты тоже.
– Сценарий заставит меня работать.
– Это понятно. – Они обменялись рукопожатиями. – Ну, – сказал Невинс, – передай привет твоей хозяйке. Повтори, как ее зовут?
– Илена.
– Очень славная девочка. Позвони мне, и, может, мы найдем подходящее местечко, где пообедать.
– Или ты позвони мне.
– Конечно.
Невинс уехал, и Айтел с неохотой вернулся в дом. Он был встречен разъяренной Иленой.
– Хочешь ехать в Европу, вот и отправляйся сейчас же, – выкрикнула она. – Не думай, что я буду тебя удерживать.
– Как ты со мной разговариваешь! В данный момент мне даже паспорта не дадут.
– Ах вот в чем загвоздка. Если бы ты мог получить паспорт, тебя через пять минут здесь уже не было бы, и ты сказал бы мне на прощанье – поцелуй меня в зад.
– Илена, – ровным тоном произнес он, – пожалуйста, не кричи, как рыбная торговка.
– Я знала, что так будет, – сказала между всхлипами она. – Ты просто тянул время, ждал, когда будет спущен курок и произойдет взрыв.
Образность ее языка могла вызвать у него раздражение.
– Ладно, ну что ты расстроилась? – устало спросил он.
– Я ненавижу твоего приятеля.
– Он не стоит ненависти, – сказал Айтел.
– Только вот ты считаешь его лучше себя.
– Ну, не говори глупостей.
– Считаешь. В этом-то и весь ужас. Ты обозвал меня рыбной торговкой, потому что не можешь трахать принцессу, как он.
– Принцессу он не трахал. Это была всего лишь актриса.
– Тебе хотелось бы прямо сейчас быть в Европе. Хотелось бы избавиться от меня.
– Прекрати, Илена.
– Ты не бросаешь меня, потому что со мной чувствуешь свое превосходство. Это помогает тебе иметь о себе высокое мнение. Судя по тому, что другие думают о тебе.
– Я же люблю тебя, Илена, – сказал Айтел.
Она не поверила ему, и, успокаивая ее, говоря ей, что тысяча Нельсонов Невинсов не имеют для него такого значения, как причиненное ей огорчение, он ненавидел себя за то, что говорит неправду, ненавидел за то, что почувствовал укол ревности – назовем это скорее завистью, – поняв, что забыт, что люди, работавшие у него ассистентами, ездят на коронацию и спят с женщинами-знаменитостями, с какими он уже давно не общался. «Неужели я никогда не повзрослею?» – в отчаянии спрашивал он себя.
Так не повезло. Впервые за несколько недель он впал в глубокую депрессию и снова и снова повторял: «Надо же было Невинсу явиться именно сегодня! Как раз когда я готов был начать!» Весь вечер он изучал Илену – изучал критически, и она, почувствовав его внимание, смотрела на него и спрашивала:
– Что-то не так, Чарли?
Он качал головой, бормотал:
– Да нет. Ты такая красивая.
А сам все время говорил себе, что она такой плохой материал, что ей еще надо пройти такой путь, чтобы из нее что-то получилось. По десятку сигналов, которые она подавала ему, он понимал, что она предлагает сегодня ночью вновь предаться любви; он этого немного боялся и оказался прав: после акта он погрузился в еще большую депрессию. Илена впервые благотворно не подействовала на него, и однако же она сказала в тот момент:
– Ох, Чарли, когда ты любишь меня, все снова в порядке – и глядя на него глазами, жаждавшими обрести покой невинности, она застенчиво спросила: – Ты тоже так чувствуешь?
– Больше, чем когда-либо, – вынужден был он сказать и, тихо перенеся в душе одно поражение за другим, почувствовал, что к нему вернулось прежнее состояние и он снова стал одинок.
На следующий день Айтел все же заставил себя сесть за работу. Он в третий раз за пятнадцать месяцев брался за этот сценарий, не говоря уже о полдюжине попыток за последние десять лет, и теперь надеялся, что наконец готов довести дело до конца. Он столько лет обдумывал эту историю, а в последние недели здесь, в Дезер-д'Ор, с тех пор, как. они с Иленой начали жить вместе, он наметил каждую сцену и знал в точности, чего хочет. Однако, начав работать, обнаружил, что смотрит на свой будущий фильм глазами Нельсона Невинса. Сколько он ни старался – а были дни, когда он доводил себя до полного изнеможения, сидя за столом по двенадцать – четырнадцать часов, – получалось все равно нечто низкопробное или вымученное, нечто унылое, фальшивое. Потом, усталый и раздраженный, он будет неподвижно лежать рядом с Иленой или возбудится и как бы между прочим овладеет ею, чтобы, как он часто думал, вдарить разок для расслабления мозгов.
В иные ночи, стремясь понять себя, он еще сильнее черпал из запасов своей истощенной энергии, делал ставку на несколько чашек кофе и приглушал их действие несколькими снотворными, пока, подобно разведчику недр, не погружался в себя, но, зная о себе слишком многое, слишком сложное, слишком опасное, найдет спасение в бутылке виски, так как с помощью спиртного ему всегда удавалось вернуться в реальность. А на другой день будет лежать, ошалев от лекарств. «Я даже конкурирую с психоаналитиками, – думал Айтел, – настолько я конкурентоспособен», – и чувствовал, что только сам может себе помочь. Ответ ведь был прост, и он знал ответ. Задуманная им картина – опасна, а у него столько врагов, и врагов настоящих – никакой психоаналитик не способен их прогнать. Неужели он был так наивен, что думал, будто сможет снять свою картину в такое время, когда люди вроде Германа Тепписа сидят и аплодируют? Для этого нужна энергия и смелость и все хитроумные трюки, каким он научился за двадцать лет управления работавшими на него людьми; а чтобы на это пойти, обладая всем перечисленным, наверное, нужен человек молодой, такой сильный и простодушный, какой способен верить, что может изменить мир. Кипя от ярости, Айтел думал обо всех людях, которых знал на протяжении лет, – с каким презрением они относились к фильмам. О, кино, конечно, искусство, достойное презрения, оно подобно итальянскому искусству XV века, когда для осуществления своего замысла надо было умело подольстить принцам, и лизать ноги кондотьерам, и разыграть свой сюжет, и заинтриговать своими интригами, и высказать свою чуть опасную мысль, и каким-то образом всех обвести вокруг пальца, преувеличив свои компромиссы и скрыв то, что ты декларируешь, и если тебе это удалось, если ты был достаточно ловок, пять столетий спустя, увидев твое творение в музее, туристы покорно скажут, проходя мимо: «Какой великий художник! Какой это, наверно, был прекрасный человек! Вы только посмотрите, до чего мерзкие рожи у этих аристократов!»
Нет, работа не шла, и чем больше Айтел напрягал мозг, тем меньше выдавал материала. Каждый день он обнаруживал, что невольно взвешивает последствия, какие может иметь для него каждая строка, думая обо всех цензорах по всему миру, но не мог избавиться от тех приемов, которым научился за пятнадцать лет. Он умел работать лишь в такой технике, придумывая вагон трюков в один день, увязая в трясине промахов в другой. На протяжении трех недель Айтел вкладывал всю свою энергию в сценарий, и в определенном смысле это были три худшие недели в его жизни. Они казались ему длиннее года, так как весь его опыт подсказывал, что сценарий получается очень плохой: маленькие сюрпризы, плюсы, неожиданные повороты сюжета и характеры героев просто не приходили ему в голову, а ведь он был так уверен, что работа пойдет хорошо. Почему-то он никогда не предполагал, что на этот сценарий у него не хватит мужества, – так юноша не ожидает, что его будущее сложится из провалов и поражений.
Айтел почему-то думал, что этот фильм явится его оправданием. Начиная, пожалуй, с Гражданской войны в Испании с ее бесконечными коктейлями, и поездками на джипах, и реквизицией замков, что он наблюдал позже, во Вторую мировую войну (исключая посещение концентрационного лагеря, приведшее его в неописуемый ужас, настолько точно это подтверждало возраставшее в нем убеждение, что цивилизация способна на любое варварство, если оно организовано и разрешено властями), наряду с зигзагообразными переходами от одной красивой женщины к другой он имел роскошную возможность смотреть на свою жизнь как на вино, которое наливают для пробы в бокал, изучают его цвет, любуются его разложением, наслаждаются остаточным вкусом, и считать, что он выше всего этого, он лучше других, честнее, что в один прекрасный день он возьмет свою жизнь и превратит в нечто более твердое, чем бриллиант, и столь же бессмертное, как произведение искусства. Боялся ли он попытаться это сделать, думал Айтел, из страха обнаружить, что его превосходства не существует? Рукопись лежала, как пыльная тряпка, на его столе, и Айтел понял – как понимал и раньше, – что трудность творчества состоит в необходимости оглядываться на собственную жизнь, и каждый раз это становится все труднее и противнее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46