А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Время от времени – в зависимости от настроения и результатов подсчета моих финансов – я думал, что надо стать кем-то – школьным тренером или психоаналитиком, а несколько раз смутно подумывал о работе в ФБР или – что гораздо легче – о том, чтобы стать ведущим в дискотеке и трепаться о том о сем, что так важно для многих, кто поздно ложится спать. И очень редко, без всякой амбиции, так же весело, как жалуются на печеночный приступ, я вспоминал, что хотел стать писателем, но настоятельного зова не чувствовал, как и при прочих моих попытках самоопределиться, – в эту сторону меня потянуло, возможно, потому, что мне хотелось найти приятную работу.
Но разговор о женитьбе умерщвлял во мне всю радость жизни. Мы с Лулу дошли до такого периода в наших отношениях, когда люди начинают чаще ссориться, и в ссорах появилась горечь. Временами я бывал уверен, что нам надо расстаться, и не без удовлетворения и грусти представлял себе, как снова стану свободен. Собственно, я считал, что мне легко будет бросить ее. Такая уверенность появляется, когда женщина хочет, чтобы ты на ней женился.
А в другие дни, должен признаться, я по ее милости чувствовал себя несчастным. Не успевала она выразить желание, чтобы я на ней женился, не успевал я ей отказать, как она принималась рассказывать про то, какими привлекательными находит других мужчин, особенно за те качества, которых не было у меня. Один был шустрый, другой – властный, третий – обходительный; она всегда считала, что качества того или иного человека передадутся ей, если она затеет с ним роман. В такие минуты, должен признать, я любил ее, так как искал в ней изъяны, и, обнаружив новый изъян, даже чувствовал ложное облегчение, словно верил, что это может принизить ее.
Все это, конечно, не срабатывало. Подготовка к новой картине, в которой должна была сниматься Лулу, шла вовсю, и она решила поехать на несколько дней в столицу, поприсутствовать на каких-то там совещаниях. Мы оба ждали разъезда. Она все время говорила, что ей надоел Дезер-д'Ор, а я думал о том, как будет славно посидеть одному в доме, почитать книжку, расслабиться и никого не видеть. На моем фотоаппарате и магнитофоне, наверное, наросло немало пыли. Мне надо было подумать, а в эти дни думал я медленно. Я ловил себя на том, что вспоминаю прелести одиночества, и мне приходило в голову сопоставить одиночество с не менее тяжелой штукой – любовью, так что под конец я стал желать, чтобы Лулу уехала в киностолицу и оставила меня в покое.
А когда она уехала, я не мог справиться с собой: книга, которую я читал, лишь усугубляла мое состояние – я не находил себе места, дни текли один за другим, а я ничего не делал. Я настолько привык сражаться с Лулу, что мог целое утро препираться сам с собой по поводу того, стоит ли пойти погулять. Во время ее отсутствия мы постоянно звонили друг другу. Я звонил ей, чтобы сказать, что люблю ее, а через полчаса она звонила мне, и мы говорили о том же. Так, подобно старым цыганам, крестившимся по сто раз на день, мы клялись друг другу в любви. На день раньше запланированного она примчалась в Дезер-д'Ор, и в ту ночь мы устроили королевский турнир.
– Я улетаю с тобой так далеко, – говорила она. – Серджиус, лучше не бывает.
Она говорила мне это много раз. К утру она сникла, и я тоже. Мы перестарались. А когда мы оделись, Лулу сказала, что чувствует, как от нее пахнет.
– От меня так воняет, лапочка.
– Я чувствую только твои духи.
– Да нет, у тебя отсутствует обоняние. Говорю тебе, я знаю, что это так. Подобные вещи случаются. У человека вдруг появляется жуткий запах, и это уже на всю жизнь.
– Где ты подбираешь этих вещуний?
– Я знаю человека, с которым такое случилось. Лапочка, мне надо принять ванну.
Она приняла ванну, вышла из нее, снова приняла ванну. Заставила меня пудрить ее, потом решила, что запах исходит от чего-то в доме.
– Ой, какой ужас! – воскликнула она.
Она несколько дней все время принимала ванны. Затем она решила, что у нее рак груди, и велела мне проверить, где опухоль. Я сказал ей – надо сходить к доктору. А она вместо этого отправилась к Доротее и вернулась, полная страхов по поводу совсем другого.
– К старости груди у меня обвиснут, – печально произнесла она. – И ничего тут не поделаешь. Обещаешь осторожно гладить их, лапочка? – И разрыдалась.
– В чем дело? – спросил я.
– Да ни в чем!
– Все-таки какая-то причина для слез должна же быть. – И я заставил ее рассказать.
Выяснилось, что Лулу всегда намеревалась сделать операцию, чтобы поднять груди, когда они начнут обвисать. А сегодня она видела груди Доротеи, которая сделала такую операцию.
– Они такие непривлекательные, – с несчастным видом произнесла Лулу. – Они квадратные.
– Ничего подобного.
– Да нет, правда. Она же мне показывала. Они квадратные. И мне показалось, что такими же они стали и у меня.
– Ну, пока еще… нет.
– Ничего ты не понимаешь. Ты просто животное.
По мере приближения начала съемок ее очередного фильма – а до этого оставалось всего две-три недели, – Лулу стала еще больше нервничать. В один прекрасный день она объявила, что намерена брать уроки мастерства.
– Я хочу начать с самого начала. Буду учиться, как ходить. Как дышать. Меня ведь никогда, Серджиус, по-настоящему не учили. Ты это знал?
– Да никогда ты не станешь заниматься, – раздраженно произнес я.
– Конечно, стану. И стану величайшей актрисой, которая когда-либо существовала на земле. Вот чего никто не понимает.
Я узнал потом, что отчасти все это объяснялось плохой рекламой, устроенной студией. Лулу показала мне свою фотографию, использованную для рекламы, и я почувствовал, как ей больно. Фотография ранила ее.
– Посмотри на Тони Тэннера, – сказала она, – выглядит лучше меня, а он всего лишь статист. И я его терпеть не могу. – Она была так обозлена. – Да им следовало расстрелять фотографа, – продолжала она. – У них что, мозгов нет – демонстрировать такую фотографию? – Лулу хотела звонить Герману Теппису. – Я попрошу его вмешаться. Я скажу: «Мистер Теппис, это же не мое лицо, несправедливо так ко мне относиться». Несправедливо. Они интригуют против меня на студии, потому что ненавидят меня.
– Когда ты познакомилась с Тэннером? – спросил я.
– О, да он ничего собой не представляет. Будет сниматься с Тедди Поупом в моей следующей картине. Они скоро сюда приедут, чтобы сниматься со мной для рекламы.
– Ты не выглядишь такой уж несчастной, стоя в обнимку с ним, – заметил я.
– А ты глупышка, – сказала Лулу. – Ведь это же только для рекламы. Я терпеть его не могу. Он был сводником – таким и остался. Они с Мэрионом Фэем работали вместе, только он еще хуже Мэриона. С моей точки зрения, они оба отвратительны.
– Мэрион не так прост, – сказал я, чтобы ее позлить.
– Еще бы – наш дорогой Мэрион. Мужчина, как и ты, – сказала Лулу. – Почему бы тебе снова не повидаться с твоим дружком-мужчиной?
– То, что я не хочу на тебе жениться, еще не значит, что я продаюсь за три доллара, – сказал я.
– Бедняжка Доротея, – ни с того ни с сего вдруг сказала Лулу.
Лулу раздражало то, что я часто виделся с Мэрионом Фэем. А у меня вошло в привычку заходить к нему рано утром, когда Лулу выпроваживала меня и хотела, чтобы я ехал домой. Я так и не смог объяснить себе, чего я искал в Фэе. Я даже подумывал об объяснении, высказанном Лулу, подстерегая в себе появление страха, что подтвердило бы ее правоту. Загляни я в себя поглубже, я обнаружил бы что угодно – были воспоминания о разных мелочах в приюте, – но мне кажется, я, наверное, искал у Фэя совсем другое. Мэрион ничуть не изменился: во всем, что он говорил, звучало презрение ко мне и к Лулу. И думается, по этой причине я и ездил к нему. Я не раз замечал, как люди, крутя роман, окружают себя друзьями, которым этот роман нравится или же совсем не нравится, чтобы увидеть по лицам других, как они воспринимают их чувства. Например, Айтел искал встреч со мной, поскольку мне нравилась Илена, и тем самым я помогал ему любить свой роман с ней, а я охотился за Мэрионом, чтобы он удержал меня от женитьбы на Лулу, поскольку мою волю постоянно ослабляли ее упорные приставания, ее жалобы на беспомощность, подкрадывавшееся ко мне чувство собственной беспомощности и, пожалуй, самое худшее – постоянные восхваления и крики «ура», которые по настоянию Доротеи издавал «двор», превознося наш роман, – короче, оказываемое на любовь давление извне сильнее самой любви, пришел к заключению я, пока не вынужден был задуматься, да влюблялись ли бы люди вообще, если бы другие не говорили им, что надо любить, и я уверен, что мы с Лулу, сидя на этом острове в пустыне, препирались бы по поводу того, чей черед ловить рыбу, а крутить любовь предоставили бы пассажирам океанских лайнеров, проплывающих за горизонтом нашего видения.
Вот я и говорю, что, очевидно, поэтому я так часто общался с Мэрионом. Однако мы не разговаривали много о Лулу и обо мне. Наверное, никто не испытывает такой жажды иметь аудиторию, как философ, и Мэрион, видимо, решил превратить меня в свою аудиторию. Поэтому мне не следовало удивляться, что в конечном счете Мэрион стал рассказывать о себе. Он запомнил строку из какой-то прочитанной книги: «Нет большего удовольствия, чем победить отвращение», и в качестве примера стал рассказывать мне о своем общении с Тедди Поупом.
– Хорошо, – говорил он, – возьмем мою жизнь с девчонками. Когда я впервые улыбнулся Тедди, я решил, что мне это будет противно и придется заставлять себя. Только так я сумею сдюжить. А вышло не совсем так. Понимаешь, я понял, что где-то в глубине меня сидит наполовину педик, так что оказалось не противно. Все то же, только сзади.
– Я как-то видел тебя с Поупом, – сказал я.
– Жестокость – да, присутствует. Вот когда я оказываюсь мужчиной. Понимаешь, жестокость претит мне. Когда я говорю Поупу, что он омерзителен, отвратителен и хочет только, чтобы я дарил ему наслаждение, потому что он готов отдаться любви, в глубине души он всего лишь нежный цветочек, который только и ждет, чтоб его растоптали, так вот в такие минуты я заставляю себя быть жестоким, но потом отлично себя чувствую. То есть – почти отлично. Я никогда не доводил жестокость до конца, ни в чем.
– А знаешь, – сказал я, – ты ведь человек верующий, только навыворот.
– Да? – пробормотал Фэй. – У тебя вместо мозгов яичница.
– Нет, послушай, – сказал я. – Возьми свое мотто и измени в нем одно слово.
– Какое?
– Вот послушай: «Нет большего удовольствия, чем победить порок».
– Надо об этом подумать, – сказал он, но разозлился. – До чего же ты похож на ирландца-полицейского, – добавил он с холодным восхищением.
Через два вечера он мне ответил.
– По-моему, я все для себя прояснил, – сказал он. – Благородство и порок – одно и то же. Все зависит от того, в каком направлении ты движешься. Понимаешь, если я когда-нибудь сумею, то поверну и пойду в обратном направлении. В направлении благородства. Не все ли равно. Надо только довести это до конца.
– А что посредине? – поинтересовался я.
– Тупицы. – Он втянул в себя тлевшую на губе травинку марихуаны, остатки положил в банку. – Ненавижу тупиц, – сказал он. – Они всегда думают как надо.
Люди, занимающиеся самообманом, раздражали Фэя – в этом смысле он стоял на позициях, прямо противоположных остальной человеческой расе. За те вечера, что мы проводили в беседах, я лучше узнал его, и он перестал быть для меня тайной, хотя я никогда не считал, что понимаю его. Но по крайней мере я представлял себе, как он проводит время без меня, и из тех историй, которыми он меня пичкал, у меня сложилось мнение о том, чем он может заниматься, когда меня нет, и из смутных представлений о том, как он проводил дни – а он редко вставал раньше двенадцати, затем обходил самые крупные отели, чтобы выпить в баре и набрать клиентов для своих девочек, – я поверх череды игроков, нефтяников, актеров, приехавших на одну ночь, и политиков из киностолицы заглядывал в менее приметные уголки его жизни. Ложился он в постель на восходе солнца, и у него вошло в привычку последние два часа ночи изучать разные книги, раскладывать по-новому карты и думать о всяких мелочах, как он это называл. Вечерами и ночами – в этот промежуток между дневной работой и одиночеством раннего утра – он занимался тем, что подвернется, и я под конец узнал, что всякий раз это было что-то новое: так, в один вечер он успокаивал какую-нибудь свою истерически рыдавшую девочку; в другой – принимал у себя бандитов или гангстеров; в третий – отправлялся заниматься тем, что больше всего презирал, – это стало уже рутиной: вводил в дело новенькую; в четвертый, словно бросив на счастье монетку, отправлялся к Доротее; в пятый – ехал в киностолицу послушать каких-то новых музыкантов или с такой же легкостью ехал в другом направлении и, пересекая границу штата, направлялся в один из разбросанных по пустыне городков, где идет игра. Он мог навестить знакомых вроде Айтела, мог свалиться на Тедди Поупа или на приятелей из этого круга, мог даже пойти в кино или выпить в баре, но в три-четыре часа ночи возвращался домой. На этом материале я мог бы рассказать двадцать историй о нем, но я выбираю ту, которая, на мой взгляд, наиболее раскрывает его натуру.
Произошло это не таким уж ранним утром, после того, как я ночью уехал от Фэя. Он сидел один, перед ним лежали карты, и тут зазвонил телефон. Он привык к телефонным звонкам несмотря на то, что они ему докучали, но такова уж была его профессия, что окружающие считали необходимым немедленно общаться с ним, и хотя он был уверен, что любой звонивший мог подождать неделю, а то и дольше, он воспринимал это раздражающее обстоятельство как отходы своей профессии.
Итак, Фэй снял трубку и едва ли удивился, выяснив, что звонит Бобби, девушка Джей-Джея, которая работала у него всего десять дней.
– Мэрион, я вынуждена тебе позвонить, – сказала она.
Разговоры в четыре часа утра всегда начинались с такой фразы.
– Я счастлив, – сказал Мэрион, – но мне кажется, я говорил тебе: не звонить мне после трех.
– Я вынуждена. Пожалуйста, извини, Мэрион.
Он улыбнулся про себя.
– Ну, как все прошло? – спросил он. Когда девушки звонили ему так поздно, это обычно означало, что их заставили делать нечто унизительное и они хотят пожаловаться. Время от времени какая-нибудь из его наиболее талантливых девиц сталкивалась с чем-то необычным и хотела срочно выяснить, что он об этом думает, однако он едва ли мог представить себе, что нечто подобное произошло в эту ночь.
– Дело в том, – сказала Бобби, – что было необыкновенно хорошо и так неожиданно.
– Ну так расскажи, как это было. – Он был отцом для девиц с подвязками и столько выслушал их детских рассказов, что его тошнило от них.
– По телефону не могу.
«Ни одна девчонка не могла», – подумал он.
– Хорошо, расскажешь завтра.
– Мэрион, я понимаю: я прошу об особом одолжении… но не мог бы ты приехать ко мне сегодня, чтобы я рассказала тебе?
Вот это уже было возмутительно. Бобби обладала этакой вкрадчивостью и обаянием красотки из маленького городка и сейчас попыталась пустить это в ход.
– Отвяжись, – сказал он в трубку.
– Ну так, может, я могу приехать к тебе?
– Да, завтра.
– Мэрион, наш общий знакомый дал мне пять сотен.
– Поздравляю. – Но он заинтересовался. Это было непонятно.
– А теперь ты ко мне приедешь? – спросила она.
– Нет.
– А я могу к тебе приехать?
– Если ненадолго.
– Но я не могу приехать, Мэрион. Я отпустила няню, когда вернулась домой.
Он, конечно, не забыл. В спальне ее крошечного четырехкомнатного коттеджа было двое малышей.
– Так верни няню, – набравшись терпения, произнес он в трубку.
– Не знаю, удастся ли, Мэрион.
– В таком случае отложи нашу встречу до завтра.
Молчание. Фэй чуть ли не слышал, как маленький умишко Бобби быстро прикидывает. Наконец она по-детски вздохнула.
– Ну, хорошо, Мэрион, я как-нибудь ее верну.
– Только приезжай быстро, – сказал он, – иначе я засну. – И положил трубку.
В ожидании ее прихода он надел халат. Марихуаны в банке было совсем на донышке, и он наказал себе докупить завтра, а пока раздумывал, сделать или нет новую закрутку. Марихуана не доставляла ему удовольствия. Она не поднимала настроения. Наоборот: замораживала его, даже появлялось ощущение, что на виски ему положили лед. Порой это было для него уж слишком.
Тем не менее он курил травку. И время от времени это сильно влияло на его мозг. Если в голову ему приходила мысль, которую следовало записать – нечто такое, например, что казалось абсолютно ясным ночью и непостижимым наутро, вроде «трехглазой любви», – он обнаруживал, что мозг следит за ходом мысли, а мысль следит за рукой, а рука – за карандашом, а карандаш – за бумагой, и бумага вдруг таращится на него с недоброй усмешкой: «Ты спятил, дружище». Мэрион пытался порвать с марихуаной. Два-три месяца назад был период, когда он перешел на героин, но результаты были невообразимы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46