А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он в который раз развелся и сейчас страшился вернуться домой, где все напоминало о неминучей одинокой старости, и потому строил мосты доверия, чтобы, упившись, уползти за книжные шкафы в ночную нору. Трезвый Фарафонов был интересен своей желчью, злостью и открытым цинизмом. У меня в доме, устав притворяться на миру, он как бы выползал из своей раковины и облегчался душою. Наверное, меня Фарафонов не брал в расчет и мог без стеснения обнажаться, а я его беглые суждения о жизни невольно присваивал, как долгожданную добычу, в свои сусеки.
– Твоя беда, Паша, что ты строишь схему для всех. Ты, как Ленин иль Маркс, всех загоняешь в стойло. Убого, старичок, убого... И жестоко. Ко всем жестоко, сплошная мясорубка.
– Ну почему же? – Я смотрел на Фарафонова сквозь стекло бокала. Лицо его, странно исказившись до неузнаваемости, напоминало живой портрет работы Пикассо – страшное, противное, но притягливое в своем безобразии. Обезьянка гримасника передо мною, как перед зеркалом, изогнувшись и любуясь своим мозолистым задом.
– Потому, старичок! Ты безжалостно стараешься обнажить истину, чтобы ею убить ближнего, как топором. Я знаю, что ты обо мне думаешь. – Фарафонов заразительно рассмеялся, и лицо его превратилось в старую мозоль, а седой бобрик на голове – в ухоженную гриву молодой кобылицы... Боже ты мой, что черти делают с человеком. Я испуганно отвел бокал в сторону. Фарафонов смотрел на меня, как на тяжелобольного, когда боятся открыть ему врачебную тайну. – Я же стараюсь скрыть истину, чтобы дать ближнему жить... Каждому свое. Да-с... Людям положено знать лишь то, что положено. И ни каплею больше.
– Кем положено? Хозяином? Правом? Законом? Мафией? Нищетою?
– Самим собою... Каждый полагается сам на себя. Нас уверяют со школы: классики литературы писали для всего народа. Вранье-с... Нет писателей для всех. Вот Чехов Антоша – это сухарь и вода для благодарного бедняка. Бунин – это пирожное для пресыщенного господина, кто разбирает его сочинения по слоям, как торт «Наполеон»: там полижет, там откусит, крохотную дольку положит на язык, поелозит еще, размышляя, выплюнуть иль проглотить, а насытившись, релит горничной девке отнести остатки на по-гребицу до следующего раза, когда барин пожелает сладенького. А может, больше и никогда, да-с, и это пирожное заплесневеет, а комнатная девка не решится его втайне сожрать, и потому его выкинут домашней болонке, а та, пресыщенная тварь, возьми и нассы на него. А Набоков – это булка сдобная с изюмом для партикулярных чиновников, кто возомнил себя в господах, не выйдя рожею, для всех нынешних м.н.с, жалких неудачников, нет-нет, я не имею в виду тебя, но которые возомнили себя специалистами в литературе и смакуют не вещь в себе, в достоинствах и недостатках, не радуются и не горюют с ее героями, но препарируют скальпелем по живому, стараясь узнать лишь, что тайное спрятано в чреве и для чего, по какой нужде это тайное спрятано так глубоко, и восхищаются не самой сдобной булкою, но одной лишь изюминой, а, сожрав ее, полагают, что насытились всем хлебом насущным. А дать бы им таракана вместо изюма, то они сожрали бы и мерзкое насекомое, шепотом сообщая друг другу о своем открытии и восхищаясь собою... В сущности, все эти м.н.с, которые ныне захватили власть, – жалкие бездарные сексоты, всю жизнь ловившие тараканов и о том докладывавшие друг дружке с таким расчетом, чтобы это открытие стало известно по властям: де, у такого-то Ван Ваныча в рассказе не изюм, а таракан. Их и вербовать-то не надо было, всех этих любителей Набокова, они сами бы спешили заявить о своем верноподданничестве, держа фигу в кармане; и те, кто угодил ненароком во власть, тут же и забыли бы измученного любострастием писателя. Те, кто чтит Набокова, от Чехова отворачиваются, как от пролетарского писателя, он вроде бы писал для всех от души, но оказалось, что писал для пролетариев, как Максим Пешков. Он хотел земного рая для всех, а чтящие Набокова хотят рая лишь для себя. А остальным – ад на земле и без прикрас... Так, нет, бабушка Марьюшка, боговдохновенная ты наша вечная невеста! – Фарафонов без остановки скинулся на старенькую, вроде бы забыв направление мысли. – Марья Степановна, шла бы ты за Полуекта Поликушкина. У него квартира, стали бы жить, как два голубка, и нашему герою Павлу Петровичу дали бы шанс завести племя младое, незнакомое. А то у него, по его же признанию, как у арбуза: что-то там растет, а что-то и сохнет... Не будем уточнять, мы же интеллигентные с вами люди, в какой-то мере даже образованные, хотя воспитаны на Чехове и пьем вот эту бурду, которую настаивают на конской моче три года, а потом туда добавляют женских белей и еще дают выдержки три года, а что дальше творят с шампанью, я уж говорить и не стану, язык не повернется сказать... Французы народ сволочной, но развратный в лучшем смысле этого слова. Ты бы, Марья Степановна, сошла бы там за красавицу, за бриллиант первой величины. Ей-богу, умереть мне на этом месте. Паша не даст соврать. Там каждую девку посади в ступу, дай метлу, вот тебе и готовая Баба Яга.
Моя Марьюшка сконфузилась, замахала ручкой, но перечить Фарафонову не решилась и оговаривать его не стала. Старенькая уважала гостя не за ученое звание, в коем она ничего не смыслила, и не за положение в обществе, ибо даже президента обзывала «пастухом» и «серым человеком», но за легкость обращения, какую-то летучесть, порывистость повадок и за то еще, что в каждом слове Фарафонова даже для нее, старухи, скрывалось какое-то обещание, которое обязательно исполнится. Вот сболтнул Фарафонов, что она, Марьюшка, сошла бы во Франции за первую красавицу, и она, конечно, не поверила, но захотелось отчего-то взглянуть на себя в пыльное зеркало и найти в себе прежние, уже забытые, молодые черты, когда она была щекастой, глазастой и грудастой.
А я Фарафонова не слышал, его мягкий щекочущий баритон обволакивал меня, как теплый ветер полдник в июльское жаркое лето, и сминал куда-то тревогу, скопившуюся во мне еще с лета, похожую на блажь. Я торопил перемены, которые стояли за дверью, а они не спешили переступить порог. Утонув в креслице, я смотрел на свой же портрет и считывал с того, чужого мне, лица пороки, которых так удивительно много скопилось в том «живописном» человеке. Нет, это, конечно, был не я; я бы не смог уместить в душе столько мерзостей, они бы давно разорвали меня, располовинили, воюя с тем Добрым, что еще хранилось в моей груди.
– Чего ты улыбаешься, мечтатель? – спросил Фарафонов, подкидывая в ладони последнюю грудастую бутыль с позолоченной этикеткой, напоминающую женский торс.
– И ничего я не улыбаюсь. Я просто думаю, отчего я такая скотина?
– А вот тут, старичок, ты совершенно прав... В какой-то очередной раз я был во Франции, пришел к Лолите, бывшей любовнице Набокова. Она была тогда еще жива. Сидит передо мною старая карга с крючковатым носом, на одном глазу катаракта, голубые волосы завиты, как у болонки, зубы вставные, фарфоровые. Я смотрю на нее и думаю: эти зубы, наверное, стоят бешеных денег, откуда она взяла их, эта панельная б... Вот какой я скотина. Нет бы что хорошее подумать. Так что, старичок, я тебя очень хорошо понимаю и прощаю-с.
Фарафонов, как бы опомнясь иль устыдясь своего скотства, разлил по бокалам последнюю «гранату» и прицелился, чтобы выкинуть в форточку, в заснеженное ущелье, где слепо сновали оставшиеся в живых последние люди, но раздумал. Марьюшка стеснительно пригубила, решительно отодвинула посудинку от себя на середину стола и ушла в комнату на свою кровать. Ее, любившую леса и реки, в конце жизни засунули в каморку два на два, так похожую на тюремную камеру.
Фарафонов проводил старушку задумчивым потусторонним взглядом и, словно бы предвидя свою участь, залпом выпил бокал.
– Ну что ж, старичок! Разминка закончена, очень даже удачно. Скоро пойдем сватать Поликушку... Нет, сначала тебя. Найдем на Тверской Лолиту для разогреву...
– Не надо мне никакой Лолиты, – буркнул я.
– «Когда приказ нам даст товарищ Сталин!» – мягким баритоном запел Фарафонов, приложив к левому уху ковшичек ладони... Но что-то не понравилось ему в голосе, и он повторил, грассируя, нажимая на «р-р». – «Когда пр-р-иказ нам даст товар-р-р-ищ Сталин и мар-р-р-шал Блю-хер-р в бой нас поведет...» Старичок, а чем тебе не по вкусу гражданка Лолита? Нежна, не выпита, стыдливость глубоко спрятана, но еще в ней не изброжена, не изляпана. Только внешне пока изгажена, осталось хорошенько помыть. Эх, Паша, чурбан ты олонецкий, неотесанный. Ведь из твоих же мест и Клюев? А он не был столь разборчив...
Фарафонов хихикнул, намекая на пошлые литературные сплетни. Куриные глазки прислеповато смаргивали, веки вздергивались тяжело, натужно, как у Вия.
– Не надо мне никакой Лолиты, – отрезал я, чтобы оборвать ненужный разговор, но сам-то, негодяй, я так хотел внутренне, чтобы эта ниточка продолжилась. – И Клюев тут ни с какого боку... Мне нужна русская баба, простая доярка с коровьими глазами и косой до пояса, чтобы могла нарожать мне кучу детишек...
– И пусть рожает. В чем дело-то? Стране нужны богатыри...
– Батюшка зажал. Разведенку, говорит, нельзя, молодую нельзя. Только, чтоб вдову иль своих лет... А у самого любовница...
– Все мы ходим по краю тьмы, – глубокомысленно изрек Фарафонов. – «Сухаревич» весь испит, и света нет впереди. А не послать ли нам гонца за бутылочкой винца? – Гость снова сбился с желанного мне разговора, но я, странно обидевшись на Фарафонова, вернул его в прежнее русло:
– Значит, попу можно грешить, а нам нельзя?
– Но он же не говорит в церкви: живите как я, но учит, как надобно жить во Христе.
– Но если сам блудит, то и проповеди неискренни. Уж лучше бы сказал: блудите, сластолюбцы, но помните о Судном дне...
– Свеженького хочется... Свежачка. Помню, к Лиле Брик пришел узнать из литературных сплетен начала века, а из ее спаленки такой молодой котяра вышел, скажу тебе. Он и сейчас в начальниках. Потому что всем хочется свежачка. Вот и Набоков о том же... Он нас необидно так разоблачил. А Чехов был суров, да-с... Хотя, чахоточные, они насчет этого страстны... Дорогой Павел Петрович! С чего мы начали сватовство лет десять тому, когда тебе наскучило одиночество? Ведь были кадры, были – и неплохие, надо сказать: с квартирой, дачей, тесть – генерал, и тещу заодно в любовницы. Но ты сказал: чтобы невесте было не больше двадцати... Было такое?
– Ну было, – признался я, невольно облизнувшись. Шампанское обволокло туманом мою обычно трезвую голову, но хмель этот был приятен во всех отношениях. – Я тогда разбежался с Люськой, свободы наелся по самое горло, ну не старуху же тащить под венец? Я был молод, водились денежки...
– У тебя было мало девушек, но много жен. Ты не прошел начальную школу, а сразу кинулся в старшие классы. И это твоя беда. Ты не научился запрягать...
– Ты-то можешь запрячь лошадь? А я могу.
– А мне и не надо. Пусть меня запрягают. Я люблю быть под пятою. И меня никто никогда не бросал. У меня было двадцать жен и сто наложниц, как у Римского Папы. Они все со мною, до самой могилы. Вот сейчас позвоню Тамаре, а мы с ней развелись лет тридцать назад, и только скажу: «Томочка, я еду к тебе!» И она ответит: «Прилетай!» Паша, она позовет: «Прилетай!»... Тебе кто-нибудь так говорил? А ведь у нее мужик стоящий, знаменитый писатель, у нее дети. А у меня голова, как у гамадрила, и ж... высохла, не на что глянуть, на глаза ослеп и на уши оглох. – Фарафонов всхлипнул, снял очки и тщательно протер толстые линзы, похожие на увеличительные стекла. Под глазами были синие, как водянистые волдыри, натеки. – Мне бы еще талану... Талант у меня есть, а мне бы талану. – Фарафонов не стал вникать в это сложное понятие, зажал в себе чувственную бурю. Да и как не плакать ему, – жалостливо подумал я, – коли жена уехала в Америку и дочь увезла с собою, чтобы там научить прыгать на коньках. За коньки нынче хорошо платят. Но сначала надо выложить свои денежки «в зеленых», и вот Фарафонов сейчас горбатил на миленькую доченьку, чтобы она хорошо крутила задом на льду. Если бы мою дочь вдруг увезли в эту задрипанную Америку, то я бы рыдал, как сто слонов.
– И что я все о себе да о себе? Потом я сватал тебе тридцатилетнюю девочку, у которой папа мидовский генерал, известный знаток анекдотов, пошляк, конечно, но всем нравилось, как он матерится гнуснейшим образом после каждой рюмки «Столичной». Я понимаю, ты не пьешь, ты не говоришь за столом гнусностей. Но тебе же не с папой жить, верно? А, между прочим, у его жены был молодой любовник, ну – такой свежачок из навороченных. И когда он приходил на ристалище с ночевкой, то бедного генерала укладывали спать на кухне на раскладушку, чтобы подальше от спальни...
– И все ты врешь, Фанфаронов. – Я нарочно «перекроил» фамилию членкора.
– Сдохнуть мне на этом месте, как древней галапагосской черепахе, которую забыли в пустой ванной на десятом этаже. Писали об этом в «Московском сексомольце». Я хорошо понимаю старуху: и воды нет, и выпрыгнуть страшно... Но кого ты хочешь нынче? Какого качества фрукту? Залежалые, с гнильцой, иль прямо с дерева? Залежалые – вкусней, что с дерева – безопасней. Ты мне только дай координаты. У меня вся Москва в голове, как в записной книжке... А не послать ли нам гонца за бутылочкой винца? Пока летаешь, я ее и пролистну... От А до Я. От Анжелики до Яги...
– Не пойду, – решительно отказался я. – Больше не пью, а ты как хочешь.
– Тогда докторскую зарублю, и никогда ты не станешь зятем министра. И сгниешь в этих авгиевых конюшнях с нечистотами из чужих немытых голов. Непричесанные мысли. Ха-ха. Философы – это говорящие жопы... Один яд от них... Книжный развал станет тебе, несчастному, бетонным саркофагом... Такты не пойдешь за топливом?! – Фарафонов мстительно поднял голос. – А вот посмотрим, как не пойдешь... – Фарафонов низко склонил под столом коротко стриженную седую голову с плешкой, похожей на тонзуру, долго, кряхтя, копошился там, волочил кожаный саквояж, бренчал пряжками; морщинистый худой затылок с глубокой ручьевинкой, похожей на ложку для надевания туфель, крепко побагровел от натока крови. – Еше пожалеешь, – задышливо пробурчал он и, выпрямившись, брякнул о стол бутылкой приднестровского коньяка «Белый аист». – Вот добрый напиток, который приносит в дом девочек и мальчиков... По капелюшке? – снял очки и призажмурился. – Вот по такусенькой. Пашенька, душевед ты мой, тебе каждый день надо принимать по мензурке, чтобы сравняться со всем человечеством. И только тогда поймешь, что есть женщина! Что надо носить ее на руках и быть ей верным Росинантом, и целовать ее пяточки, потому что, в сущности, женщина во всю жизнь – малое дитя. И пусть ездит на тебе, пусть...
Фарафонов отлил в бокал, посмотрел на свет, поболтал коньяк особенным движением гурмана, застарелого интеллигента-алкоголика, погрел в ладонях, отпил чуток, побулькал, пожамкал питье зубами, словно бы то был кусманчик мяса, и, защемив глаза, проглотил. О! Фарафонов – крепкий на хмельное человек, ему бы стать разведчиком, шпионом трех держав, заключить негласный союз со всеми сексотами мира, и он бы перепил всех, выведав необходимые родному народу секреты. Мне казалось порою, что он и к этой службе когда-то невидимо приникал, а может, и нынче привязан напрочно, ибо не вылезал из-за бугра, бродил там по семьям старинных белогвардейцев и ни разу не засветился, ни в чем дурном не был замечен. После двух выпитых бутылок «Советского шампанского» он все еще не посетил нужник, но был щедр на неиссякаемые лучезарные улыбки и приветливые слова.
Он еще какое-то время посидел, зажмурив глаза и покачивая головою, как китайская фарфоровая кукла. Его седые волосы отливали голубоватым серебром. Потом прокашлялся и задушевно запел:
– Артиллеристы! Сталин дал приказ!..
Пришлось и мне поддержать тенорком. Но вся песня зачином и кончилась – не хватало пороха потянуть ее, не было еще того должного накала в груди, когда сердце стопорится от внутреннего душевного напряга и надо немедленно дать ему слабину – выплеснуться в крике. Как бы осадок в горле давал звук, недоставало ему напора, который обычно, когда поется легко, накатывает из брюшины, словно бы там и хранится до времени вся певческая сила...
– Кто-то песенки поет, а кто-то девочек гуляет... Надо осадить коньячком. Худо, Паша, что ты не пьешь. И потому никогда не станешь академиком. Не пьешь и не знаешь анекдотов, не умеешь шестерить и дарить презенты. А как без этого? Ну как завоевать женское сердце? Да никак... И вот сидишь в хрущобке, как хромой сыч, которому надрали хвостягу. Хочешь, я тебя познакомлю с куколкой? Кандидат твоего профиля, есть квартира, машина и дача. Сорокалетняя женщина без недостатков, будет носить тебя на руках. Ученая дама и замужем, главное, не была. Справишься?
– Боюсь, не потяну. Это страшные женщины, кто до сорока не был замужем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75