По залу пронеслось:
— Не сознается, гад...
Встал второй подсудимый — широкоплечий, слегка ссутулившийся, в теплом не по сезону полушубке. Голова острижена под машинку и казалась остроконечной, маленькой. Но стоило повернуть ее, и все узнали по тяжелым скулам Никиту. Он отвернулся от Ионы, зябко подернул плечами. Председатель суда уже в третий раз спрашивал подсудимого, признает ли он себя виновным. Но Никита, будто не понимая вопроса, молчал.
— Глухой, что ли?
— Притворяется.
Судья призвал к порядку. Никита, сминая затасканный картуз, исподлобья взглянул на сидевшего рядом раскрасневшегося братана:
— Провергаю... вс.е провергаю.
И вот поднялась третья подсудимая — Кузьмовна. Она сгорбилась, похудела. Поправила на голове серенький в клетку полушалок, громко сказала:
— Неповинна, граждане судьи. Богом клянусь, неповинна, — и снова, как на следствии, она рассказала о том, как на собрании Ефим Медуница попросил пить и она подала квасу.—Вот в этом ковшике, который лежит на столе, и подала. Но ведь квас-то был свежий, все пили, — и Кузьмовна оглянулась, желая найти знакомых, которые подтвердили бы ее слова. И среди переполненного зала она узнала мужа: — Андрей, и ты ведь пил.
Кто-то тяжело вздохнул. Кто-то невнятно пробурчал, с досадой выругался.
— Хоть судите, хоть милуйте, неповинна, граждане судьи.
— А ковш-то чей? — завертелся Иона и, вскочив, протянул к судье руку: — Вопросик... Разрешите вопросик. Расскажи суду, гражданка Русанова, какой давности был этот квас? И была ли в том бочонке поверх всего прочего плесень, то есть поясняю, граждане судьи,— грибок?
— Какие там грибы...
— Не грибы, а «грибок»... спорродической грибок...
— Не было ничего.
— Золотки, да я же в аккурат пил этот квас и, слава богу, живехонек.
— Гражданин, вас не спрашивают, — предупредил непоседливого Мусника судья.
— Молчу, золотко, молчу. Тольки говорю — утроба-то не болела... Ведь это же все знают... Другой раз...
Но тут какой-то парень дернул словоохотливого Мусника за руку, и тот смолк.
Один за другим свидетели подходили к столу, обтянутому красной скатертью, и отвечали на вопросы. Одни рассказывали подолгу и обстоятельно, стараясь докопаться до истины, другие коротко, наспех, — но все сходились в одном — от кваса человек умереть не мог.
— Пригласите свидетельницу Елену Суслонову, — попросил судья.
Все переглянулись. По рядам пошел легкий шумок.
— Это Никишина дочка?
— Интересно, что заговорит.
Люди расступились, и в проходе между скамеек показалась невысокая, худенькая девочка в вязаной старой кофточке, из-под которой выглядывал пионерский галстук. Она подошла к столу и взглянула в душный, переполненный зал. Среди людей она не видела ни отца, ни Ионы, не было и тети Кузьмовны. На нее смотрели незнакомые люди и, казалось, ждали от нее чего-то особенного. Еленка повела глазами — и вдруг напротив себя, на скамье, в бритоголовом бородатом человеке угнала изменившегося, постаревшего отца. И все, что думала она сказать, неожиданно вылетело из головы.
«Если трудно будет, девочка, очень трудно, как ты будешь поступать? Ну, отвечай же, как?» — но Еленка мслчала. Склоненная голова, опущенные руки, все ее хрупкое тело, казалось, говорили: «Мне трудно... Очень трудно...»
— Если не знаешь, так и скажи, — послышался голос Ионы.
Еленка словно очнулась, взглянула на краснолицего бритоголового Иону и вдруг, выпрямившись, почти крикнула:
— Все знаю. Не тетя Кузьмовна отравила, а ты, ты с отцом... Я слышала, как ты уговаривал его...
Еленка, сжимая выбившийся из-под кофточки кончик галстука, захлебываясь от волнения, зачастила:
— Это ты уговорил отца высыпать порошок... — и вдруг глаза Еленки встретились с глазами отца, и она смолкла, —- по лицу его текли слезы.
Трудно сказать: был ли это животный страх перед ответственностью совершенного преступления, страх за себя, за свою судьбу, самим же собой исковерканную жизнь, или это были слезы преступника, только начинавшего прозревать, слезы искреннего раскаяния?..
Анисья, незадолго до суда, узнав о причастности мужа к смерти Медуницы, просила дочь помолчать, не обвинять отца — авось минует беда. Но Еленка не послушалась.
Не дождавшись приговора суда, мать еле залезла в тарантас, вместе с Петькой вернулась домой и сразу слегла в постель..
Вскоре пришла и Еленка. В большом доме было холодно, неуютно, как при покойнике. Мать плакала, крестна Катя кутала в платок лицо и не поднимала глаз, сердитая сноха Грашка молча сновала по дому. Под вечер вернулся из суда Тимоня. Слегка пошатываясь, он вошел в избу; увидев у стола Еленку, сжал кулаки и, с перекошенным от злобы лицом, шагнул к ней. Глаза налились кровью, губы искривились, русые щегольские усики топорщились. Еленка отступила, но сильная жилистая рука схватила ее за грудь.
— Убью, змееныш... Заодно идти в каталажку с отцом...
Еленка хотела что-то сказать, но толчком кулака в грудь ее отбросило назад, и она затылком ударилась о косяк. В глазах потемнело, пошли радужные круги.
Снова цепкая рука Тимони схватила ее за ворот и поставила на ноги.
— Не надо, Тима, оставь, — запричитала Катя и уцепилась за руку брата, но тот размахнулся, и девушка, охнув, отшатнулась; со стола полетел на пол новенький в «рюмку» самовар, зазвенели чашки.
— Опомнись, Тимофей! Бог тебя накажет, — крикнула из-за перегородки стонавшая мать.
— Бог твой уж наказал нас,— бушевал пьяный, остервенелый Тимоня.
На плечах Тимони уже повисла не только Катя, но и его жена Грашка. Он рвался к стоявшей у перегородки ошеломленной и беззащитной Еленке. Вот он снова подскочил к ней и толкнул ее к порогу. Еленка выскочила на улицу и, бросившись через капустники, очутилась в лесу. Разодранное платье цеплялось за ветки сосен и елок, за кусты можжевельника, но она, не обращая на это внимания, бежала в глубь леса. На полянке остановилась.
Блеснула молния, полоснув будто раскаленной косой иссиня-черное покрывало; минута-другая, и вдруг непривычно томительная, короткая тишина оборвалась, над самой головой разорвался гром и покатился к болоту, жалобно подвывая. Упали крупные, как горошины, капли, — пошли редко-редко, казалось, нащупывая что-то на земле; и вдруг разом сыпнул, как из ведра, ливень. Словно подгоняя дождь, снова ударил гром, расколол тучу, будто ударами кузнечных молотов прошелся по кровельному железу, и стих. Еленка перебегала от одного дерева к другому, но дождь, не переставая, везде доставал ее. Казалось, он злился, — то шел отвесно, поливая черневшие кроны деревьев, то бил сбоку, то, завихривая, хлестал по корневищам сосен и по голым Еленкиным ногам. А гром, не унимаясь, все еще подвывал где-то за Шолгой злющей, ворчливой дворняжкой.
Прошло полчаса, и из глубины черневшего леса, с дороги послышался стук колес.
— Да ведь это наша Еленка, — присматриваясь к белой как привидение, девочке, сказал подъехавший Андрей Петрович и передал Кузьмовне вожжи, Он слез с телеги и подошел к Еленке. — Ты заблудилась? — трогая ее мокрые, спутанные волосы, спросил он. Под-
бежала и Кузьмовна. И вдруг поняв все, она заботливо набросила на девочку свою толстую теплую шаль и, взяв ее за руку, повела к телеге.
В доме Суслоновых пошли нелады.
Никита был главой дома и, как хороший наездник, крепко держал в своих руках большую разнородную семью.
При Никите жена и дети не только не могли возразить ему, но даже не имели права первыми окунуть своя ложки в блюдо, а кто пытался — получал тотчас по заслугам и надолго терял охоту повторять это. Теперь Ти-моня считал, что по старшинству он должен заменить ог-ца и все остальные обязаны беспрекословно выполнять его распоряжения.
Но получилось совсем иначе. Тихая и молчаливая мать, обычно хоронившая свое робкое несогласие с мужем, неожиданно заступилась за меньшую дочь. За мать встала крестна Катя. Женщин решительно поддержал и Серега, средний сын Суслоновых. Только старшая дочь, слабохарактерная Лизавета да сноха Грашка не ввязывались пока в споры, ждали, чем все это кончится, и с каким-то особым бабьим любопытством приглядывались к семейному раздору.
Анисья вначале думала: может со временем все « стихнет, все войдет в спокойные берега. Но день ото дня в доме становилось теснее. Теперь уже не только спорили между собой братья и сестры, но не утерпела и большеглазая Грашка. Подобно верховому ветру, она сильнее начала раздувать пожар, охвативший суслоновский дом. Утром она выбегала на крыльцо и вдогонку кричала деверю Сереге:
— Ишь, натянул галифе да чуб насалил — и в по-требилку. Ходит, злыдень, подсолнушки почикивает. А мы с Тимоней горб гни. На кого горб гнем — у нас не семеро по лавке?
Братом был недоволен и Тимоня. Вначале он думал: пусть Серега служит в кредитном товариществе — чистовые денежки в хозяйстве пригодятся. Но «чистовые денежки» не появлялись. Вместо них Серега приносил
книжки и газеты. Это еще больше раздражало Тимоню, и он ночью шептал жене:
— Отдельное гнездо придется вить.
Перед весенней пахотой Тимоня отделился, взял новый необжитый дом, молотилку, двух коров и по жребию вытянул Цинбала. Кузница осталась в общем пользовании.
Осенью он собрал хороший урожай и не раз ездил с хлебом в Великий Устюг. Отделал дом, обшил его тесом и покрасил, крышу покрыл железом. На конек прибил жестяного пышнохвостого петуха. В горнице появилась красивая городская мебель, в новеньком гардеробе зацвели Грашкины обновки. Извозчики, проезжавшие изда-лека на Лалу, Сысолу, на Великий Устюг, нередко спрашивали: «Далеко ли до «кормежки?» Им обычно отвечали:
— Доедете до дома с жестяным петухом — Огоньково значит, — половина пути.
Тимоня не жалел ни себя, ни других. Он не только умел держать свою землю в порядке, но «опахивал» и безлошадных, а те приходили «отрабатывать» к нему в сенокос и страду. Одно не нравилось Тимоне — земли маловато, да и разбросана она в разных местах. Собрать бы ее, сложить полоску с полоской, но как это сделать? Может, на хутор податься?
В праздники Тимоня любил погулять и выкинуть какую-нибудь штучку: то он выезжал на Цинбале на Крутик — вверх по ледяной горке, то перегораживал около своего дома дорогу, и ездовые вынуждены были объезжать деревню делая немаленький крюк, то потешал публику, катая Савваху на его собственном кружале.
Савваха Мусник выбился из бедняков, у него уже была хотя и неказистая, но своя пегая лошадка, была и корова с телком, две овцы... Однако жил он незавидно, частенько еще его крутила жизнь. Вырастет, бывало, у соседей лен, Савваха упрекает себя: «Зря, мол, я не посеял ныне. На будущий год все поле льном завалю». И что же, на будущий год вместо льна вырастал один синеголовник. Или откормит поросенка пудов на пять, на шесть, — только бы забить и вдруг прилипнет какая-нибудь болезнь. Через неделю Савваха везет свое добро, свою надежду на скотский могильник.
Не раз присматривался Мусник к Тимоне: как же он разживается, как копит богатство? У Тимони своя кузница, молотилка. Не купить ли и ему, Савватею, какую-нибудь машину? Но где добыть денег?
Раз перед масленицей он надумал соорудить на озере кружало. Посредине озера вморозил в лед столбик, прикрепил за слегу-перекладину сани, запряг пару лошадей — своего Пегашку и старую мохноногую зятеву кобылу. Конечно, лошади были наряжены в праздничную сбрую с ширкунцами и колокольчиками, в гривы вплетены цветные ленточки и дело пошло. Насадит Савваха в сани человек с десяток, объедет вокруг столбика пять раз — и целковый на ладони.
Савваха Мусник, вырядившись в праздничный полушубок и повесив сумочку на бок (как-никак, денежное дело), ходил довольный-предовольный около своего «заведения», и для пущей важности с хозяйской деловитостью покрикивал на погонщиков:
— Эй, ты... золотко, милый, напрягай! Подстегни кобылку, не жалей вицы! Ишь, она разморилась...
В первый день масленицы к кружалу подъехал подвыпивший Тимоня, выскочил из саней, поднял руку: стой, дескать.
— Чье кружало? С кем иметь дело? — спросил он, будто и не зная, что все это устроил не кто иной, как Саватей Самсонович.
— Я хозяйствую, в аккурат я, Тимофей Микитич, — подскочил щупленький Мусник и услужливо предложил ему прокатиться.
— Прокатиться? Отчего не прокатиться. Как ты тут... катаешь одних людей, аль и коня моего можно со мною покатать?
Стоявшие рядом мужики загоготали, подошли другие.
— Нет, золотко, покуда не дожил до этого, чтобы Цинбалов таких катать.
— А я говорю, катай! Раз завел кружало, должон. Делай, чего велю.
— В сани-то, говорю, не войдет жеребчик, — ответил Мусник, уже предвидя неприятности: этакий дурень и впрямь затащит жеребца в сани, все переломает — сплошной убыток.
— Не войдет, говоришь?
— Никак не втиснуть...
— Ну-с, тогда меня катай.
— С великим удовольствием, золотко. В эти сани ты с супругой, а вон в те сядет Гаврюша с невесткой... как раз...
— Какой еще такой Гаврюша? Я с тобой желаю кататься... Наедине.
Тимоня неуклюже залез в сани, усадил рядом большеглазую, дородную Грашку, в другие посадил хозяина кружала — и больше никого! — и приказал катать, пока голова не закружится.
Покатавшись, Тимоня остановил лошадей, вылез и, взглянув на столпившихся людей, среди которых стоял обозленный Гаврилка Залесов, — парень хват, красавец, с черным, как воронье крыло, чубом, с шелковым кашне на шее, — сказал:
— Плохое кружало у вас, девки, — и, хлопнув Сав-ваху по плечу, добавил: — Худо накатал. Совсем дрянно. Это что же выходит? На таких клячах ты срамишь все Огоньково, — и, увидев меньшего брата, крикнул:
— Петька, распрягай жеребца. Мы покажем номер, как надо катать.
Савваха Мусник было принялся отговаривать, но разве того своротишь — Тимоня запряг в кружало своего Цинбала и предложил Саввахе садиться.
Савваха не без тоски залез в сани. Тимоня зычно гикнул, подхлестнул жеребца, тот подхватил постромки, с непривычки рванул в сторону, что-то треснуло, и Савваха, еле успев вывалиться в снег, понял: все пропало. Цинбал, разворотив кружало, обезумев, понесся по озеру к реке.
На другой день Тимоня, пообещав Саввахе починить в кузнице сани, сказал:
— Держись меня — не пропадешь. Мельницу строить буду. Приглашу рубить — не обижу.
В том же году Тимоня скупил у лесника недорого «клейменный лес», отобранный у заборцев за самовольную порубку, объявил помочь, выставив пять четвертей водки,— и за один день перевез лес из Гребешковой дачи в Кожухово.
Летом на берегу речки забелелись новенькие срубы..
Осенью Тимонины планы неожиданно расстроились. В Огонькове заговорили о коммуне. Сначала весть при-
шла из Елиных. Рассказывали, что в Елинском сельсовете собрались из разных деревень не то десять, не то двадцать семей, и заняли пустой дом бывшего купца Шерстобитова. И говорили еще, что просторные комнаты с изразцовыми печами перегородили на маленькие клетушки — как стойла во дворе, а столовка общая, и едят коммунары будто бы. прямо из общего котла. Одни верили слухам и удивлялись; потом сами рассказывали соседям о елинских коммунарах, добавляли, выдумывали кое-что; другие, наоборот, отрицали, не допуская мысли об изменении старых, веками сложившихся в деревне устоев. Но как бы то ни было, слухи ползли, теперь уже говорили в деревнях не только о Единых, но и о Прислоне, где тоже собралась «коммуния» и будто бы заняла дом богача Пеклеванова, а его самого отправили голенького на Кайское болото. Бабы ахали, охали, и не зная этого Пеклеванова (может быть, человек и не виноват ни в чем), сочувственно переспрашивали: «Так неужели и спровадили его голеньким, миленького?»
Однажды Тимоня в воскресенье встретил в Теплых Горах, в чайной, своего родственника, горбуна Калину. Поздоровались, выпили, разговорились. Калина, захватив в кулачок курчавую бородку, поинтересовался о родителе («Эх, Микита — человек-то какой был — свихнулся!»), справился о здоровье кумы Анисьи, о деточках и, узнав, что у Тимони так-таки никого из деточек и нет, ощерился, покачал головой:
— Кому добро-то, Тимофей, копишь? Ладно ли ме-ленку-то строишь? Не добираются до тебя еще? У нас ведь всех перетрясли. Твердят — кулак да и только. Ко мне даже подбирали ключи, да у меня чего? Портки, и те рваные.
Тимоня сухо простился с горбуном и поехал домой. Может быть, впервые за жизнь он не торопил лошадь. «Куда спешить? — думал он, бессмысленно уставив глаза на рыжую репицу Цинбала, — все завел сам, и вдруг — отымут».
Вечером Тимоня позвал к себе Серегу.
— Слушай, брат, хошь ты и в комсомоле ходишь, но кровь-то у нас одна. Скажи по совести — прижмут меня аль нет?
Серега посмотрел на брата. Лицо у Тимони худое, землистое, отвислые щеки напоминали два пустых ко-
шелька, как будто из них взяли и вытряхнули все монеты. И он вспомнил другое лицо — полное, будто надутое, и два поблескивавших маленьких глаза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37