А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Да это, пожалуй, и была самая лучшая весточка о весне, о жизни, о будущих надеждах... Он поднес цветок к лицу, подул на желтенькие лепестки, и они, еще не успевшие повянуть, затрепетали, как живые.
Бывало, не сойдет снег, а у ребятишек уже в кепках горят цветочки. Бабка Марина не раз попрекала: «И зачем вы «мать» рвете, вишь, она, голубушка, проснулась, как ваша мамка, раньше всех». «Мы не мать рвем,—мачеху»,— отвечали ребятишки. «Глупенькие. Не цветок так величают, а зимушку-зиму. Вишь, как еще крутит снегом, злится, ровно мачеха, а на угорчике уже выглянула мать и стоит на одной ножке при золотой сережке. Беречь его надо для лекарства — цепкий цветок, живучий».
— А все же отчего его так прозвали-то? —- заинтересовался Данила.
Павел Нестерович протер концом рубахи стареньше, на веревочке, очки и, надев их, пояснил:
— Цветочек-то, видишь, молоденький, без листьев. Листочки позднее отрастают. Сверху они темно-зеленые, гладкие и холодные, а снизу словно бархатом подбиты, прикоснешься — и будто тебя тронет теплой, ласковой рукой родная матушка.
— Вот как, — удивился Данила. — Это все одно, как моя судьба-собака. То погладит меня, то вывернет наизнанку, аж кости хрустят и свет в глазах меркнет.
— Не то говоришь, — возразил Яков. — Судьба, Данила, в наших руках. Приглядись: для кого земля здесь мать, а для кого и злая мачеха. Партизана здесь каждый кустик приютит, любая балочка укроет, а врага повсюду смерть поджидает.
— Верно, Яков, — согласился Павел Нестерович, — немец-то как бы ни силен был, а все одно, что по каленой плите ходит. На чужой земле ни сна ему нет, ни покою, ни жизни!
— Наши за Липнями опять ухнули немецкий состав под откос. Вот и выходит, Данила, — все у нас в руках: и судьба, и жизнь наша, — сказал в заключение Яков и, бережно положив цветок к окну, достал из тайничка в стене потрепанный клочек карты.
Кажется, все изучено, выверено до мелочей. Не терпится — скорей бы! Грызя корку, Павел Нестерович спросил Якова о его земляке — можно ли верить-то ему? Яков оглядел сидевших и рассказал о Жорже. Все немало удивились: «Жорж —> не только земляк Якову, но и близкий его родственник». Когда Яков сказал, что тот приглашал его вступить в полицаи, Павел Нестерович заметил:
— Служака, видать,
— Не служака, а сволочь порядочная, - не удержался молчаливый Данила.
— Это еще неизвестно, — возразил Павел Нестерович.
— Оно верно: чужая душа потемки.
— Вот и надо уметь заглянуть в эти «потемки», И то, о чем Яков рассказал, пригодится нам. В полицаи, разумеется, ходить не следует. Ты отговорись: дескать, контузия, туговат на ухо... А из глухого, какой же полицай. И не спорь с ним — старайся сблизиться. Понимаешь — сблизиться. То, что ты его обругал — зря, мальчишество.
- Мало этого, я бы еще по морде вдарил,
— Нельзя, Данила. «Играть» надо тонко — в лобовую атаку только мясники на быка ходят...
— Да, играть надо тонко, — согласился Яков и, опустив цветок танкой ножкой в банку с водой, поставил ее в изголовье к свету.
Долго Яков лежал так, не спуская глаз с этого цветка, вспоминая милое детство, свое Кожухово, тропинку от суслоновекой кузницы к деревне—все, все... Потом повернулся на бок и, поманив к себе Павла Нестеровича, припал к его уху:
— Давай команду, Нестерович!
— Нельзя, рано, Яков.
— Думаешь, рано? — и Яков, обхватив сухие плечи старика, припал к колючей щеке. — А чего же медлить? Надо бежать! Бежать надо!
Решение о побеге держали в строгом секрете. Осуществить это было нелегко, и Павел Нестерович подбирал самых надежных людей и только с ними делился своими планами. Их было человек пятнадцать, среди них — Яков, Ефрем Седых, Данила. Всем было дано задание: запасти продуктов дня на три, делать это тайком, незаметно от других.
Бежать решили в субботу, когда обычно начальство лагеря выпивало и нередко отлучалось в ближнюю деревню к женщинам. Была надежда, что так произойдет и на этот раз. Дело упрощалось еще и тем, что в этот день, часов в 12 ночи, как разузнал Яков от Жоржа Ивановича, по случаю ремонта будет выключен ток высокого напряжения в заградительной проволоке и бежать можно не через ворота, как они думали вначале, предварительно подговорив охрану, а тихонько и незаметно через забор, около штабелей леса.
Павел Нестерович сам осмотрел место: лес в четыре наката лежал почти вплотную к забору и в тени его можно было укрыться на некоторое время, доски забора кое-где подгнили и требовалось немного труда, чтобы их снять с гвоздей и раздвинуть. Дальше же было труднее — шло два ряда проволоки, и снова забор. Павел Нестерович решил накануне побега ночью кусачками
перегрызть проволоку и образовать небольшой лаз. Выполнить это задание согласился молчаливый Данила.
Дни ползли медленно, тревога усиливалась. Только Павел Нестерович был спокоен: «В случае провала твердить одно — ничего не знаю».
Накануне Яков запряг лошадь и ожидал на дворе Жоржа Ивановича — они снова собирались ехать за картошкой. Наконец, показался Жорж Иванович; красный, рассерженный, сжимая кулаки, он простонал:
— Гады! Что сделали со мной, что сделали! — а, отогнув шинель и рубашку, он показал свежий багровый рубец на спине.
— Плеткой, что ли, угостили?
— Резиновой, гады!
Жорж Иваиович неуклюже залез в телегу и, схватив вожжи, начал погонять кобылицу. Поднимаясь в гору, он опросил:
— Бежать не собираешься, земляк?
— Как бежать?
— Вот и я думаю, как... Товарищев бы подобрать и— к партизанам. Как думаешь?
Полное, с отвислыми щеками, лицо Жоржа передернулось и маленькие хитроватые глазки уставились на Якова: взгляд их был и доверчив, и в то же время подозрителен.
— Тебе чего: живешь как у Христа за пазухой.
— Туды твою в христа и бога службу ихнюю, — и Жорж Иванович крепко выругался, сплюнул.
«Должно быть, нашему Жоржу не повезло что-то? Или он начал пробуждаться, ведь советские войска все ближе и ближе, и ему придется кое за что отвечать?»
Кто знает, какие мысли были у Жоржа Ивановича, но Якову показалось, что его земляк и в самом деле раскаивается. Полицай выхватил из кармана какую-то бумажку и небрежно сунул ее Якову.
Это был форменный печатный бланк заявления: «Прошу принять меня в Русско-Освободительную Армию (РОА) и обязуюсь бороться против Красной Армии».
— Велели расписаться. Били... — жаловался Жорж Иванович, — а я вот как расписуюсь, — он перервал бумажку, сложил обрывки — и снова перервал и бросил в канаву, — гляди! — заключил он, как будто это короткое
слово подводило всему разговору самый безапелляционный итог.
На обратном пути Жорж Иванович снова заговорил о побеге, и Якову показалось, что он не только хотел знать мнение его, Якова, но через него мнение и других пленных.
Уткнувшись в твердый, потный воротник шинели, уже потерявшей всякий вид, Яков молча слушал словоохотливого Жоржа Ивановича, он становился для него все неприятнее. Спустившись с горы, Яков заметил на обрыве знакомый желтенький цветок и хотел было сорвать его, как позади неожиданно раздался выстрел. Яков оглянулся — Тимоня стоял с новой «телячьей ногой» в руке и хохотал:
— Испугался? Это я шутейно, испытать тебя.
— А если бы я побежал?
Лицо Жоржа приняло суровый вид, на скулах иод отвисшей кожей набрякли мускулы.
— Служба порядок любит,
— Значит, испугался-то не я, а ты?
— Прозевай тебя, а завтра сам в лазаретку иди. Нет уж, своя-то шкура ближе к телу, землячок.
Все были наготове, каждый знал, когда и за кем он должен покинуть барак. Надо идти поодиночке — первым пойдет Данила, потом Яков... последним, пятнадцатым, замыкает Павел Нестерович.
Как все же медленно движется время, — иногда кажется, что оно остановилось!
Павел Нестерович вздрагивающими тонкими пальцами щиплет бородку и старается быть спокойным: вот он садится на нары и начинает разглядывать желтенький цветок. «Только спокойствие, друзья... выдержка и спокойствие», — негромко напутствует он и слышит, как у него громко стучит сердце. Но Даниле не терпится— он вышел на крыльцо: время еще не подошло, это предварительная разведка. На улице темно и сыро. Накрапывает весенний дождик, такой же теплый, как у него дома, в Шарье. Хлопают двери, слышится немецкая команда, лязг затворов... Данила насторожился — и вдруг слабая
догадка рождает подозрение, и он быстро возвращается к себе.
Не прошло и трех минут, как в дверях блока появились немецкий офицер и два солдата с автоматами на изготовку.
— Кто выходил? Молчание.
Снова тот же вопрос
— Я выходил, — ответил Данила, не желая навлечь неприятность на других.
— Взять! — крикнул офицер и пригрозил: — Предупреждаю, кто выйдет из блока до пяти часов утра — будет пристрелен на месте... как за побег.
Провал был очевиден. Павел Нестерович, казалось,. похудевший за несколько минут, махнул рукой, что означало — «забыть про все», и молча опустился на жесткие нары,
«Кто раскрыл побег? Кто предал?» — думал он перебирая в памяти события последних дней. Это волновало не только Павла Нестеровича, но и всех остальных,, и каждый, лежа «а нарах, думал о себе — не дал ли он какой-нибудь повод другим и этим не раскрыл ли тайну о побеге. Яков, уткнувшись лицом в пахнувшую потом и грязью рваную шинель, кусал губы и не чувствовал боли. Неужели все кончилось и надо начинать заново? Он думал о Даниле, которого увели, но это только начало — жди новых жертв; думал о далеком и милом доме, перед-глазами вставала то тихая и добрая мать, то улыбавшаяся Елена с блестящими серьгами в ушах, то отчим... Мысли метались, одна мысль сменялась другой, и снова... Данила, опущенные руки, угрюмый вид и тихий, неторопливый голос:
«Я выходил».
— А слушай, Яков, — повернувшись, чуть слышно спросил Павел Нестерович. — Твой Жорж.., Ты не рассказывал ему ничего такого?
— Ничего, — ответил Яков.
И снова они замолчали, будто оба в чем-то были виноваты друг перед другом.
Слышался храп людей, шорох бегающик по полу крыс, в углу застонал больной — у него гангрена ног.
«Твой Жорж... Ты не рассказывал ему ничего такого?» Нет... Я, кажется, ничего не рассказывал такого...» Якову вспомнилась недавняя поездка с Жоржем. «Почему он говорил о побеге, о проволоке, что она жжется?..»
Утром, до раздачи завтрака, всех пленных выгнали на плац. Дождик перестал, и от посвежевшей весенней земли поднимался легкий, еле заметный пар. Промытый дождем крупный речной песок с галькой похрустывал под ногами. Вот показался низенький полный Крауз. Стоявший перед пленными высокий рыжий унтер-офицер отдал команду «смирно» и, выбросив над головой руку, гаркнул: '
— Хайль Гитлер!
— Хайль Гитлер,— ответил майор и, заложив руки за спину, прошелся, косясь па пленных.
— Ну что, молодчики? — наконец, спросил он их, но пленные, казалось, в эти минуты и не дышали. Потом он шагнул к офицеру и покрутил в воздухе пальцем. Рыжий офицер вышел вперед и на плохом русском языке прочитал приказ:
— За неусыпную службу предотвратившему побег пленного, который уже расстрелян, объявить благодарность русскому Парамонову Жоржу и наградить его пачкой отличных сигарет. Парамонов, выйди!
Из первых рядов правого фланга вышел бледный, взволнованный Жорж Иванович; он взял пачку сигарет и, ни на кого не взглянув, вернулся обратно.
«Предал... Он предал нас», — сжимая кулаки, подумал Яков, стараясь не выдать своего волнения.
Когда майор Крауз ушел, Павел Нестерович пристально взглянул на Якова своими маленькими, всегда добрыми, теперь строгими, чуть-чуть прищуренными глазами:
— Каков твой Жорж!
«Мой Жорж! — Яков почувствовал в словах Павла 'Нестеровнча страшное обвинение, захолодившее сердце. — Мой Жорж... Я с ним встречался, говорил... значит, я... он все узнал от меня... Я проболтался, я предал своих товарищей».
Ни слова не говоря, Яков отвернулся от Павла Нестеровнча и, виновато опустив глаза, побрел к бараку, мучительно думая о случившемся.
Вечером Яков разыскал Жоржа Ивановича на конюш-ше и, еле сдерживая себя от гнева, спросил:
— Холуйские, значит, куришь?
Тот было полез в карман за сигаретами, но Яков, размахнувшись, ударил его кулаком по голове. Жорж Иванович охнул, уцепился за «телячью ногу», «о Яков уже схватил его за горло, и они кубарем покатились по земляному полу, к ногам рыжей кобылицы.
— Кто убил Парамонова? Пленные молчали.
Крауз прошелся по плацу, заглядывая в лица пленных; они были худые, изможденные, один походил «а другого. И вот он взмахнул плеткой и ударил по лицу Федора Седых.
— Ты убил Парамонова?
— Нет.
И снова удар плеткой. Потом Крауз подошел к рыжему офицеру и что-то сказал по-немецки. Тот вскинул маленькую головку с птичьим шмыгающим носом.
— Господин майор приказал, если не отыщете того, кто убил Парамонова, — каждый десятый будет расстрелян...
Крауз поднял руку в перчатке и добавил:
— Не расстрелян, а закопан... да-да, закопан живьем.
— Зер-гут, — одобрил офицер и повел хищными насмешливыми глазами вдоль рядов.
Пленные по-прежнему молчали. Яков несколько раз порывался что-то сказать, но Павел Нестерович удерживал его. Крауз отдал новую команду, унтер-офицер подскочил к пленным и, тыча пальцем в каждого, начал не торопясь отсчитывать. Два шага вперед сделал десятый, двадцатый; тридцатым оказался стоявший рядом с Яковом Павел Нестерович, и тоже шагнул вперед. А рыжий офицер продолжал отсчитывать и отсчитывать, и люди, на кого падал жребий быть сегодня закопанным живьем в землю, делали эти роковые два шага. Вышло сорок пять человек.
— Зер-гут, — Крауз мило улыбнулся, покрутил перед собой плеткой и отдал команду отвести их в тринадцатый блок — блок смертников. Но в это время из строя вышел Яков и громко сказал:
— Они не виноваты. Задушил я.
- Ви-и! — вытаращив глаза, удивился Крауз и шагнул к Якову, словно стараясь его хорошенько разглядеть. Но Яков, не дрогнув, стоял спокойно и, казалось,. с издевкой и пренебрежением смотрел в глаза добряку Краузу. Тот не выдержал взгляда и обратился к офицеру по-немецки: «Кажется, это был его родственник? Парамонов рекомендовал его в школу полицаев, но этот отказался. Да?
Унтер-офицер кивнул головой.
— Ясно. Большевицкий пропаганд... — Крауз шагнул к Якову. — Кто сообщники?
- Весь народ. — Какой народ?
— Советский народ... и большинство немецкого... Крауз махнул перчаткой, офицер поднял автомат.
«— Отставить, — снова распорядился Крауз: недаром он считался добряком. — Мы его в «лазаретку» живым...
— Хенде-хох, — крикнул рыжий офицер и, подталкивая Якова в спину автоматом, повел его в тринадцатый блок.
Снова прогремела по Теплогорью звонкими ручьями весна, и буйные речки поснимали в лесах последние снежные островки; снова запестрели по склонам гор скромные, неяркие северные цветы; снова потонула в пепельно-зеленоватых ржищах проселочная дорога, — скоро «петровки» — первые взмахи косы.
Савваха Мусник сидел у амбара на станке и старательно точил косы. Прищурив глаза, с видом единственного знатока в деревне, он пробовал прокуренным желтым кривым пальцем острие «обуховки» и, выбросив в стороны сухонькие локти, деловито склонялся над точилом:
— Не ходко, золотки. Того и гляди, сверну вострию.— Он распрямился и, подняв косу, снова поворачивал ее: — Ить ты, Алешка, экий кобыляк, в самой поре... Потише, говорю. Долго ль свернуть... Кажись ведь и свернул вострие, свернул...
Алешка рассмеялся, долил из ведра в корытце воды и, взглянув на побледневшую Елену, которая помогала ему вертеть за крюк точило, спросил:
— Устала, Елена?
— Ничего, это так, — и, прижимая рукой бок, она опустилась на землю.
Только она одна знала, что происходит с ней. Никто, даже Ермаков, не знал об этом, но время шло и тревога росла. Вечером Елена позвонила Ермакову и попросила его приехать. Однако в тот вечер он не приехал. И впервые Елена обиделась на него. Последний месяц она крепилась, временами думала, что то, что предполагала она, не случилось и опасения напрасны. Но теперь, когда в левом боку что-то заколотилось, — сомнения не было.
Утром Елена встала с плохим самочувствием и, взяв листок бумаги, подсела к столу.
«Вы не захотели приехать вчера. Я Вас так ждала8 так ждала, как никого никогда не ждала...» — написала она. «А Якова? Ужели и его я не ждала так? Нет, это неправда».
Она достала письмо от неизвестного ей солдата и снова прочитала: «Ваш муж был вместе с нами. Он погиб смертью храбрых. И мы своими руками похоронили его недалеко от села Орлецкова».
Это было последнее известие о Якове. Самое последнее, и больше никто не писал о нем. Прошел год... потом еще полгода. И вот Виктор Ильич. Вспомнилось, как он открыл дверь, улыбнулся, подал руку. Быстрым взглядом окинул комнату, — никого нет, кроме их двоих. Он обнял ее, поцеловал... И снова Елена перечитала написанное ею письмо и, поставив в конце две маленькие буквочки «лл», что означало «Люблю Лена», и положив в конверт, отнесла к письмоносцу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37