В разгар веселья к русановскому дому подбежала кума Марфида. Из-под сбившегося платка выбились волосы, лицо побледнело, в глазах блестели слезы.
— Бабоньки.и-и, — кричала она и махала рукой, как птица перешибленным крылом, — беда, бабоньки, бе-да-а-а....
Весть о войне быстро облетела Теплые Горы.
На старой каланче ударили в колокол.
Люди хлынули со всех концов: с базара, из магазинов, из парка. Все торопились к площади, где рядом с трибуной во весь рост стоял памятник Ленину.
На стадионе оборвался футбольный матч. Курносый мальчишка в яркой тюбетейке, размахивая красным флажком, кричал вслед убегавшим игрокам:
— Товарищ судья, с корнера-то не забили! Высокий парень в полосатой майке оглянулся:
— Да отстань ты!
— Так премии-то кому?
— Присуди себе, — ответил тот и, махнув рукой, поспешил к площади.
Парнишка в тюбетейке в недоумении постоял, оглянулся на опустевшую спортивную площадку и, подхватив чемоданчик, бросился догонять «судью».
Секретаря райкома партии Ермакова известие о войне застало дома — он собирался в гости к Русановым. Сейчас, когда он поднялся на трибуну, здесь уже были председатель райисполкома Шагилин, высокий, в очках, с гладко выбритой головой, и другие руководящие работники. Он кивнул им головой и окинул взглядом пере-
полненную площадь. Сознание огромной опасности, нависшей над страной, не покидало его. Он понимал, что теперь не только перед коммунистами, но и перед всеми людьми стали новые, необычные для мирного времени задачи. Он снял фуражку, оперся о перила рукой, снова оглядел притихшую площадь и сдержанно начал:
— Дорогие товарищи! Вчера мы говорили о мирной жизни, о наших планах, о новом строительстве. Но сегодняшние события смяли, — он хотел сказать «мой доклад», но произнес: «нашу мирную жизнь!»
Ермаков снова обвел глазами площадь и продолжал;
— Немецкие фашисты смяли нашу мирную счастливую жизнь. Началась новая полоса. Мы знаем, товарищи, эта война будет тяжелой и суровой. Может быть, продолжительной. Но мы твердо верим, что из этой войны победителем выйдет наше государство рабочих и крестьян — социалистическое государство!
Голос Ермакова с каждой минутой креп, становился все громче, отчетливей и вся его речь, сначала сдержанно-тихая, а потом взволнованно-приподнятая, вливала уверенность и силу в людей, и это роднило их, сближало, сплачивало для большой, еще не всеми до конца осознанной, неимоверно тяжелой борьбы.
Как только Ермаков кончил говорить и тишину прервали громкие и дружные аплодисменты, кто-то из народа выкрикнул:
— Слово! Дайте слово!
Шагилин, поправляя на носу очки, старался разглядеть близорукими глазами крикнувшего. Люди расступились, уступая дорогу. Но Ермаков уже подсказал:
— Это молодой Русанов просит слова.
Яков взбежал на трибуну, провел рукой по ежику, и вдруг неожиданно перехватило горло. Но Шагилин уже назвал его фамилию и уступил свое место.
— Мне нечего добавить, — начал Яков Русанов, заметно волнуясь. — Но можно ли молчать? Вчера мы думали о покосе, о богатом урожае, думали строить новую электростанцию. Мы хотели сделать еще лучше нашу жизнь. И вот эта жизнь, товарищи, в опасности!
Он отыскал взглядом среди сгрудившихся людей Елену. Она смотрела на мужа и от волнения теребила пальцами кончик узенького пояска.
- Кому дорога наша родина, тот должен сказать одно: на фронт! — Яков выхватил из кармана пиджака дрожащей рукой какую-то бумажку и продолжал: — И мы, двенадцать комсомольцев из колхоза Огоньково: Иван Бобров, Георгий Березин, Василий Огарков, два брата Иванцовы, Константин Рассохин, Сергей Кня-жев, Василий Злобин, Александр Рогозин, Петр Игнатьев, Иван Русанов и я просим послать нас добровольцами на фронт.
Напряженное молчание прервали вспыхнувшие у трибуны аплодисменты, их подхватила, как подхватывает ветер пламя, вся теплогорская площадь и долго, яе утихая, гремела.
После того, как Яков и Елена вместе с комсомольцами уехали в Теплые Горы на митинг, гости разошлись. Только старики сидели на завалинке и толковали о случившемся. Савваха Мусник, размахивая потрепанной зеленой шляпой, шумел больше всех:
— Началась заваруха — не разом расхлебаешь. Верно упреждали о фашисте этом... Вредная, видать, зверюга, ежели сорвалась с цепи.
— Наши им дадут жару!
— Не спорю, золотко: должны дать, — и, помолчав, горько добавил: — Только людей молодых жалко. Вот хотя бы Яков — со свадьбы и на войну. И Елену твою жалко, Орефьич...
— А чего тебе-то жалеть? — бросил с укором Никита Суслонов. — Ты себя лучше пожалей. Может, тоже сгодишься в своих маскировках.
Огоньковцы частенько подсмеивались над Мусником. Оберегая простуженные ноги, он и летом носил валенки. Правда, в сухую погоду валенки имели вполне обычный вид, но стоило брызнуть дождику, как Мусник, ловко подтянув голенища, шлепал босыми ногами по лужам, — валенки были без подошв.
— Потребуется — пойдем, — твердо ответил Мусник. — Не привыкать, Никита Орефьич. На Колчаков ходил. Бил в хвост и в гриву. Не отсиживался...
Никита покосился на огоньковского политика и, досадуя на себя и на старуху, что не ко времени
выдали дочь, заковылял к дому. Во дворе он разогнал кур, ткнул ногой лежавшую на крыльце собачонку. Зайдя в избу, бросил в угол трость, сердито дернул цепочку ходиков, - гири с шипеньем поднялись и остановили маятник, — и, повернувшись к сгорбившейся жене, криком вылил злобу:
— Ну, кочерга, этого ли хотела?
— Кто ее выдумал, войну-то проклятую, я что ли?
— Эх, ты! Даром что глазаста, а видишь не дальше аршина, — не отступал старик. — Вытолкнули Еленку к Русановым. Живи, мол, заколачивай трудодни. И заколотит! А мы с чем! Петьку, ясно, возьмут...
Никита редко говорил о дочери, временами упрямо и сердито спорил с ней, но в душе любил ее и гордился ею. Вон еще и теперь виднеется на стене газетка со статьей о ней. Никита втайне от всех не раз перечитывал ее.
Анисья поглядывала на рассерженного мужа. Тот аж застонал, тяжело опустился на лавку.
— Да разве я, Никиша, худа желала? Сам знаешь: какой палец не укуси — все больно.
— Да не скули ты! — прикрикнул Никита. — Надо было за Хромцова отдать. У него хоть броня...
— Так ведь она сама не согласилась. Дите же свое,, по любви хотелось. Да и роду русановского поискать.
Никита не выдержал, стукнул по столу кулаком:
— Давно ли ревела от них? На кого Андрюха зуб точил больше всех?
— Как не помню. Помню и сепарацию...
— Сепарацию, сепарацию, — передразнил Никита.— Не в сепарации дело.
В избу вошла Фаина. Никита исподлобья взглянул на сноху:
— Или же она. Сколь годов ребят не носила, а сейчас видишь — пучина выше носу. Надо же придумать? Ленку вытолкнули, Петруха на войну не сегодня-завтра. А ты, старик, сиди с ребятишками, воспитывай на старости лет. Эх, вы!
Он швырнул на лавку картуз с широким пружинистым околышем и бухнулся на кровать. Полежав, добавил спокойней и тише:
— Слышь ты? Сахару-то того и гляди не будет. Да и соли, — небось. Опять в Сольвычегодск за соленой
водичкой поплетемся, как в ту войну... Про запас подумать надо бы...
Андрею Русанову не спалось. Тяжело кряхтя, он поднимался с постели, раскрывал окно в горнице и подолгу курил, с тоской смотря на некошеные луга. За всю-свою долгую жизнь, казалось, он не передумал столько, как за эти бессонные ночи. Куда ни посмотришь — все огоньковская земля. А как управиться с нею без людей, без тягла? Каждое утро с тревогой он ожидал мобилизации, вот-вот принесут повестки, и он один останется с женщинами, стариками да малыми ребятишками. Поэтому-то и решил Русанов начать сенокос не с петровок, как всегда, а раньше недельки на полторы. Старики было ворчали, дескать, трава молода, на солнышке свернется листок — и весной бескормицы не миновать. Андрей Петрович настоял на своем, да и женщины поддержали: пока мужики дома—подвалить луговья. В назначенный день на покос выходили все разом, Обычно впереди всех в белых рубахах шли мужики и несли на плечах косы для всей семьи. Бабы же, принаряженные, будто на большой праздник, в белых вышитых кофточках и легких цветных сарафанах, шли следом с корзинками, бурачками, чайниками. Каждой хочется угостить друг друга на покосе в обед окрошкой, квашеным творогом со сметаной, свежим медком. а под конец — крепким квасом, а то и брагой. Девушки же шли отдельно и держались около какого-нибудь веселого гармониста.
Так в сегодня, еще до завтрака огонь-ковша дружно высыпали на покос. Над лугом стлался туман, сочные в цвету травы блестели от утренней росы. Выплывшее из-за Гребешка солнце сушило разнотравье. Воздух наполнился пряноприторным медовым запахом цветов. У ложбинки стояла пара лошадей, запряженных в косилку; Яков что-то поправлял у машины, а Елена, не выпуская уздечки, изредка взглядывая на мужа, ласково трепала мягкую подстриженную гриву коня.
— Ты осторожней, Яша, на машине-то...
— Ничего, — отозвался Яков и подошел к жене.
— Коса-то не тяжела, Леночка?
— Привыкну. Начинать будешь?
Яков, взял вожжи, вскочил на сиденье и машина весело застрекотала, оставляя за собой широкий пробор. Лошади, натягивая постромки, быстро уходили в глубь некошеного луга.
Пока Андрей Петрович разбирал косы, Елена, поправляя на голове косынку, смотрела вслед уезжавшему мужу. А он, покачиваясь на пружинистом сиденье, уже пересек ложбину и на конце повернул обратно.
Андрей Петрович осмотрел косы, поправил их слегка -бруском и, сбросив с головы картуз на примятую траву, проговорил:
— Ну, бабоньки, начали, что ли, — и, блеснув лысиной, первым повел прокос к озеру. За ним, как и полагалось, пошла сноха Елена, потом Петр Суслонов с женой, Кузьмовна...
Над ложбиной жалобно закричали чайки, у старицы закрякали утки, уводя от косарей к озерам свои выводки.
Елена чувствовала на себе любопытные взгляды людей и торопилась за свекром.
Острая коса, вжикая, казалось, сама летала в руках Елены, и высокая сочная трава покорно ложилась к ее ногам. Но думы о Якове, о близкой разлуке теперь не покидали ее. Она, как и Яков, со дня на день ожидала известия об отправке и знала, что не сегодня-завтра оно придет. Но ей хотелось, чтобы Яков побыл около нее хотя бы еще денек-два.
Пройдя до озера, Андрей Петрович обтер травой блеснувшую на солнце косу. По лицу его крупными горошинами катился пот, к мокрой спине прилипла голубая сатиновая рубаха. За ним кончали заходы и другие и, оглядываясь, будто оценивая свою работу, брались за бруски.
Под вечер, когда почти подвалили луг, пришел из Теплых Гор письмоносец, веснушчатый, с карими бойкими глазами подросток. Кто-то из огоньковцев образованно закричал:
— С новостями пришли!
— Ну-ка, что там, Гришенька, развертывай газету!
— Не повернули ли немцев обратно?
Но подбежавшая к нему Фаина вдруг вскрикнула:
— Петро! Повестки! — и, захватив лицо руками, грузно опустилась на землю.
Елена стояла в стороне, поглядывая на вдруг изменившихся посерьезневших людей, бесцельно перебирала ногой легкие пласты только что скошенной травы. Петр достал из кармана табак и долго свертывал цигарку. Раскурив, он взглянул на Елену и дотронулся до ее руки:
— Воевать, так воевать, сестричка!
Он старался быть веселым, глаза блестели, густые каштановые волосы опустились на лоб. Но во всем поведении его, в излишней суетливости, чувствовались волнение и тревога.
— Может, пора и кончать, Петрович? Сам знаешь, то. да се, — заметил кто-то из толпы.
Косари переглянулись. Андрей Петрович молча свертывал над кисетом цигарку, словно боясь рассыпать табак. Он мысленно прикидывал, кто же оставался дома, и никак не мог вспомнить всех: повестки получили тридцать два человека.
— Докосить надо, — проговорил подошедший Яков.— Своим же легче будет, — и взглянул на брата: — Эй, Алешка, уводи лошадей да вторую смену готовь!
По большаку прошла уже не одна тысяча мобилизованных. Прошли городецкие, усть-алексеевские, струг-ские. Каждый день двигались через Огоньково все новые обозы, люди ехали на машинах, на лошадях, шли пешком. Андрей Петрович подолгу стоял у окна, молча провожая глазами уходящих людей. Решение сына идти добровольцем на фронт не удивило Андрея Петровича. Если бы он сам был моложе, разве отстал бы от своих односельчан? Но отцовскому сердцу все же было тяжело, — растил, надеялся, а теперь уходит, и кто знает, вернется ли домой? Стараясь не выдать своих тяжелых чувств, Андрей Петрович бодрился, пытался даже шутить, но шутка как-то сама собой выходила невеселой.
Кузьмовна была удручена предстоящей разлукой с сыном. Слезы сами подступали к ее глазам, но только-оставаясь наедине с собой, она опускалась на лавку и плакала. Провозясь всю ночь у печки, утром Кузьмовна не вытерпела и, вызвав мужа на кухню, тихонько спросила:
— А что, Андрей, уже никак нельзя остаться Яше-то? Али шибко надо, ведь не посылают его, сам изъявился? И Шагилин звонил... Да и Виктор Ильич тоже: мол, электростанция... Поговорил бы, а?
Андрей Петрович бросил было на жену осуждающий взгляд, но, увидев осунувшееся и похудевшее за эти дни лицо ее, смягчился:
— Сама видишь, что творится на тракту. Сколько прошло уж... А чем хуже других наш парень? Разве не на одной земле с другими родился, не вместе рос, не одним хлебом питался? Навернулось горе... Всем миром нести надо тяжелую ношу, чтоб под силу была. Так-то, мать. Да ведь помнишь, и отец-то какой был?
Кузьмовна увидела, как из-под нахмуренных выцветших бровей блеснули глаза. Андрей Петрович провел рукой по бритому подбородку, дотронулся до свисавших усов и в смущении неловко вытер глаза.
— Кому легко теперь, Александра, всех задела война. Всех. Может, подмочь тебе чего, а? На самовар водички принести? Или дровец? Ребята-то, того и гляди, проснутся, — и Андрей Петрович поспешно вышел в сени.
Русанов решил сам отвезти сына на станцию. У крыльца стоял запряженный в тарантас Орлик и нетерпеливо бил копытом в каменную плиту. В избе шел прощальный обед.
Кузьмовна принесла в большой плошке жаркое и не знала, куда поставить. Весь стол был заставлен кушаньями. Андрей Петрович на дорожку угощал сына вином.
Из-за Гребешка, с западной стороны, медленно надвинулась черная, с малиновым оттенком по краям, лохматая туча. Вдалеке раздавались глухие раскаты грома.
— Хоть бы тихонький... Граду бы не было. Урожай бы спасти, — проговорила Кузьмовна и, тоскливо взглянув на сына, подумала: «Не успела еще хорошенько и наглядеться на него, как приходится провожать».
На улице стемнело. Резко оборвалась недолго стоявшая тишина, зашумел ветер, осатанело забушевал над деревьями, будто силясь вырвать их с корнем. Сверкнула ослепительно молния. Разорвавшись, вдруг грохнул сно-
ва гром и смолк. Застучали по стеклу редкие крупные капли, а потом разом дождь хлынул, как из ведра.
На улице поблескивали лужи, по дороге потекли ручьи, вздулось Кожухово, а водосточные трубы долго еще захлебывались водой.
После обеда Елена подошла к Якову и заботливо расправила складки на его рубашке. Она думала, что ночью переговорила с мужем обо всем, а сейчас вдруг поняла, сколько еще надо было сказать ему! Казалось, и за долгие годы не сумела бы высказать всего, а теперь оставалось так мало времени.
— Ну, сынок, присядем... с местечка в дорогу... — наконец произнес Андрей Петрович.
Все сели на широкие лавки. В избе воцарилась неловкая тишина. Кузьмовна примостилась тут же на стул, а потом, будто опомнившись, встала и взглянула в лицо сына:
— Иди, Яшенька. Пусть ни пуля каленая не возьмет тебя, ни шашка острая, — прошептала она дрожащими губами и не смогла удержаться — заплакала.
Яков обнял хрупкие плечи матери, потом подошел к отчиму.
— Только наказа не забывай, сынок. Не оплошай.
— Не подведу, папа!
— Знаю, что не подведешь... Ну! — Андрей Петрович помялся. Он старался держаться бодро, но голос его звучал глухо. — Помнить одно надо... — он помолчал, словно подбирая какие-то особые и значимые слова. — На большое дело идешь. Не только нас со старухой защищать, а землю... Власть нашу...
— Ты бы, Андрей, чего другое сказал. Яшенька, сыночек, не заботься о нас. Мы, старики, в колхозе проживем...
— Другое, мать, он сам знает. А это — главное. Ну, — и он крепко, по-мужски, обнял сына.
За деревню выехали втроем. Русанов сидел на козлах и сдерживал жеребца. За тарантасом шли Яков и Елена.
Недавний ливень промочил землю; на кустах на листьях подорожника блестели крупные дождевые капли. По одну сторону дороги глухой стеной, будто над чем-то задумавшись, стояла поникшая от ливня рожь, по другую — спускался к реке лен.
Незаметно они поднялись на взгорье и остановились. Отсюда окрестности Огонькова были видны, как на ладони. Вот изогнувшееся и поросшее ольховником Кожухо-во, и вытянувшееся голубое озерко, и самое Огоньково, разрезанное надвое дорогой, и родной дом с лиственницей под окном.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37