А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Страх исчезал. На его место вливается в Оленино сердце грусть. Женщина уже догадывается, зачем и за кем пришел на ее двор Дед Исполин из древних легенд.
Старик сидит на земле, опершись плечами о еловый ствол. Она приближается к нему с готовым намерением
упасть старому в ноги, отпросить сына. Великан не дает ей сказать ни слова.
— Садись, женщина,— приказывает мягко.— Беседа наша будет долгою.
Олена подчиняется:
— Пришел себе за Олексой, Деду?
— За ним.— Старик понимает ее печаль и скорбь: нелегкая доля выпала ее сыну.
— А может быть, подождал бы, а?
Он возражает:
— Нет, мать гуцульская, дальше ждать Зеленая Полонина не может. Ибо паны ее до конца в ярмо загонят, кровь выпьют и красу опоганят. Или ты не видишь, как чем дальше, тем туже давит шляхетский аркан ее шею? Разве не слышишь, гуцульская мать, как глубоко и больно въедаются цепи в ее белое тело? И люди уже не имеют терпенья в запасе...
Дед из древней легенды прав. Олена в мыслях с ним соглашается, ведь и она частица Зеленой Верховины, на себе ее боль переносит. «Но... но отчего именно моему сыну выпало людские горести лечить, почему не кому-то другому?» — думает.
Старик усмехается в усы: так бы подумала каждая мать. Даже не гневается ее обману, когда она говорит:
— Но ведь, Дедушка сладкий, наш Олекса, видишь ли, еще не вырос, еще молоко на губах его не обсохло.— Наивной ложью оберегала сына от пути, на который он должен стать, думала, что хотя бы год выпросит у Исполина.— Да он, может, и бартки не сможет поднять. Мальчик еще...
Исполин ждет, пока Олена выговорится. А она сгорела сразу, как клок соломы: в его молчании уловила осуждение. Вдруг неожиданно посмотрела на себя со стороны, словно заглянула в огромное зеркало, и услышала свои слова. Были похожи они на хитросплетенье следов рыжей лисы, что отводит охотника от норы, в которой притихли ее малыши. Конечно, каждая мать свое дитя бережет, даже зверь, дикий и неразумный, в хитрости пускается или зубы оскаливает, когда опасность почует. Но она же — гуцульская мать. Или забыла вкус напитка, каким напоил ее Исполин в ночь, когда родила сына? Или побелела в памяти черная тоска трех матерей, которых встретила накануне Олексиного появления на свет? Неужто прошел страх оттого, что сквозь землю проваливались печенижинские деды и бабы, от срама проваливались, ибо выплодили рабов безъязыких, которые с опущенными головами, безвольно и безгневно наблюдали, как Жельмановы гайдуки заливали ее домашний огонь?
Неужто она желает, чтобы зло вечно господствовало на Зеленой Верховине?
Сгинь, сизый пепел, с моих ран — прочь!
— Я очень глупой была, Деду? На квочку похожа? — спрашивает наконец.
— Да чего там,— сразу отвечает Исполин — Разве ж не понимаю? Сколько уже Олексе? — говорит просто, по-домашнему. Если бы не исполинский рост да не длиннющие волосья, что спадают на землю, так он напоминал бы кого-то из соседских дедов.
— Семнадцать уже. Парень...
— Ну, вот так, женщина. Это возраст воина. Его час настал.
— Прямо завтра?
Исполин не торопится с ответом, молчит.
— Нет,— заговорил наконец,— не завтра. Но этим летом наверняка... На полонине еще раз его испытаю.
— Никогда уж его не увижу, Деду? — клокочет в душе ее боль от близкой разлуки.
— Почему? Не на смерть твоего сына Зеленая Полонина зовет — на жизнь. Жертвы ей не надо. Он будет приходить к тебе ночами, чтоб расчесала ему кудри, чтоб им натешилась. Но права на него, знай, не будешь иметь. Олекса будет принадлежать людям.— Дед Исполин выкладывает всю правду, нарочно выкладывает, чтобы напрасно не сеяла в своей душе надежду.
— Скажи-ка мне, Деду, хватит ли у моего сына достоинств, чтобы мог поднять топор-бартку на защиту Зеленой Верховины? Любит ли он, почитает ли землю отцову?
— Сама смотри, Олена,— отвечает Старик.
И едва успел эти слова вымолвить, как налетели ветры буйные с теплыми крылами, подхватили Олену Довбущучку и понесли и несли ее над горами и над долами; рассеивалась ночь, опомнилась старая гуцулка на какой-то горе.
Вокруг уже стоял день, под горою паслись овцы, овцы весело вызванивали колокольцами; хмельно пахло
свежей травой, росою. Над обрывом Олена приметила пастуха-подростка, узнала в нем Олексу, но не сегодняшнего, а еще прошлогоднего или даже позапрошлогоднего, моложе, он лежал на траве и по-детски беззаботно колотил ногами по земле. Был он в черной, как земля, сорочке, был он невыспавшийся, похудевший. Хотела окликнуть его, позвать, но и слова не успела найти, как из близкого леса выскочил всадник. Конь летел во всю мочь, уздечка болталась сбоку, всадник припал к луке седла. Олена застыла с перепугу, конь мчался прямо к пропасти, видать, страх внезапный — может, медведь в лесу, может, волк на пастбище — зашиб ему память.
Зажмурилась. Ждала, что сейчас полонину встряхнет либо крик неосторожного всадника, либо предсмертное конское ржанье, что донесется уже со дна ущелья. Но проходили минуты — не слышалось ничего. Открыла глаза. На конской шее висел ее Олекса. Олекса отводил коня от пропасти, потрепывал его по гриве, успокаивал:
— Но, но, буланый, имей разум. Внизу тебя ждет погибель. Хорошо, что я нашелся.
Конь стриг ушами, бока его вздымались и опадали, как кузнечные мехи, но от пропасти все-таки отступал. После этого Довбуш снял с седла всадника. Тот не мог стоять на ногах, сел прямо в полонинские травы, на нем была дорогая охотничья одежда, был он уже немолодой, стройный.
— Струсили малость, паночек? — спросил его Довбуш.— Это пройдет. Возьмите воды, освежитесь.— И подал всаднику баклагу. Всадник припал к ее горлышку, пил жадно, вода возвратила ему речь.
— Благодарю тебя, паренек, за помощь,— сказал и вытер губы белым платком.
— Не за что,— Оленин сын усмехнулся.— Сами виноваты, что уздечку из рук выпустили.
— Знаешь ли, хлопче, кто я? Ведаешь ли, кого от смерти спас? — спросил всадник, ложась лицом кверху на землю: ослабел... Холодный пот еще блестел на его челе. Голос дрожал, прерывался.
— Где там,— ответил Олекса, разглядывая вельможу.
— Я естем боярин Валахии. У пана Чеховского гощу. Охотились мы...
— Да будьте себе, паночек, хоть королем.
— Я к тому это говорю, что наградить тебя хочу.
— Пустое,— по-взрослому отмахнулся Олекса.— Будто я за награду вас спасал? Так вышло.
— Вижу, ты парень добрый,— ответил боярин,— и отваги рыцарской. Я возьму тебя с собою, а? Дам тебе земли много, построю дворец, оженю на прекрасной боярышне...
Довбуш переступал с ноги на ногу.
— Нет,— ответил,— не хочу.
— Я тебя за сына возьму, слово чести...
— Нет,— покрутил головой Олекса,— у меня отец и мама есть.
— Ты ведь тут, хлоп, беду бедуешь — чужую скотину пасешь. А в Валахии паном будешь.
— Не тратьте, паночек, слов на ветер. Не надо мне ни вашего дворца, ни больших земель, ни ласки боярышни... Благодарю вас за все.
— О! А почему это? — удивился боярин.
— Вы повезете меня в земли чужие, незнакомые. Волошская земля — мне мачеха, Верховина — то моя родная мать. Не смогу я жить без нее.— Парень говорил так, словно бы и эта полонина, и овцы на ней, и горы окрестные, и леса, и небо принадлежали ему по наследству, словно он не был пастухом у космачского богатея Штефана Дзвинчука.
— Глуп ты еси, хлопский сын, прости за грубое слово, как постол,— горячился волошский пан.— Родина там, где человеку легче живется.
— Это, может, так паны вельможи думают,— гордо ответил Довбуш,— а хлоп имеет иное мнение.— Он ласкал взглядом горы и ощущал себя господином на древней земле предков.
— Лучше взвесь, хлопче,— настаивал на своем боярин.— Слова твои верные, сыновние, но жизнь есть жизнь.
Довбуш молча подвел коня и, подтянув подпруги седла, сказал:
— Садитесь, паночек. Слышите, рога в лесу трубят, верно, вас зовут.
И чужеземный вельможа поехал, все еще с удивлением озираясь на хлопца в грубой сорочке, который, будучи слугою, чувствовал себя князем на земле отцов.
Старая Довбущучка порывалась к сыну, чтобы обнять его и вблизи помиловаться на него. Однако с горы
своей, куда занесли ее теплые ветра, не сошла, ибо пророкотал рядом голос Деда Исполина:
— Ну, так что скажешь, женщина?
...Олена приходит в себя. Исполин продолжает сидеть под елью на ее дворе.
— А что могу сказать, Деду? — протирает очи.— Благодарю тебя за Олексу.
— Я тут ни при чем,— молвит Старик.— Эту любовь неизменную к земле предков ты ему дала.
— Может, и твоя правда,—соглашается Олена.— Теперь покажи, Деду, любит ли мой сын дерево в лесу, траву в лугах, птицу в небе, зверье в чаще. Хочу знать, Деду, чуткое ли сердце у моего сына.
— Сейчас узришь, женщина.
Вновь подхватили Олену теплые ветра, теплые ветра опустили ее на высокую гору, развернули перед ней, как ковер, Дзвинчукову полонину.
Видела: шел ее Олекса полониною и заприметил над ручьем молодую ель. Дерево умирало. Весенние воды унесли землю от ее корней, черные коренья сохли, трескались, скручивались в жаждущий клубок змей. Кто-то, может, прошел бы равнодушно, разве мало елей в Карпатском краю, а Олекса остановился, и услышала старая Олена, как ее сын забеспокоился.
— Ох, гаджуга — елка молоденькая,— приговаривал, обращаясь к дереву как к человеку,— такая себе молодая, а уже гибнешь. А тебе, гаджуга,— еще гай-гай сколько! — ветви распускать, чтоб под ними пастух в непогоду укрылся, чтоб под ними овцы отдыхали. А тебе, гаджуга, расти до туч, там, в вышине, ветры свежее, пить бы тебе их, пить — не напиться...
Дерево не шевельнуло ни кроной, ни веткою, крона его порыжела, осыпалась: елка не ждала спасения ни от земли, ни от неба, ни от людей.
Олена сынову речь хвалила и вспоминала, как когда-то, еще малышом, он дергал елку за ветки и допытывался, не болит ли у елочки тело, когда ее топором бьют, не болит ли у травки ножка, когда ее косою рубят? Олена показывала на пахучую живицу, что выступила на свежеотесанной колоде, и говорила:
— Болит, Оле, ой болит. Видишь, елка плачет...
«А что ж теперь ты, мой сын, сделаешь? — соображала Олена.— Пойдешь ли своею дорогой и пройдешь
мимо елкиной смертоньки, что тебе до какого-то деревца, мало ли их на Верховине, или завянет краса земная, если один корень высохнет? Или все-таки проросли в тебе мои давние слова?»
Ее мысли до конца не довершились. Олекса сбросил кафтан и принялся горстями носить глину, носил ее, свежую, пахучую, и прикладывал к корням, обкладывал камнями, чтобы вода не смыла, утаптывал постолами, чтобы солнце не высушило. Потом, как челнок на ткацком станке бегал туда-сюда, к недалекому озерцу и назад, носил воду и поливал елочку. То ли от земли жизнетворной, то ли от Олексиного старания елка на глазах зазеленела, выпрямилась, ожила. А он, уже позабыв про нее, побежал к овцам, что разбрелись по склонам.
А на следующий день...
Ох, на следующий день Олена увидала со своей горы, как из лесу выскочил волк-сероманец, и держал тот волк в зубах серну. Олекса ее хрип предсмертный услыхал, подхватился с места и побежал за волком. Швырял в него камнями, свистел, кричал, волк не очень испугался, видел же: не имел парень с собою палки, что плюется огнем. Но Олекса не спускал с него глаз, волку погоня надоела, он бросил серну, повернулся к хлопцу мордой, оскалил зубы.
Оцепенели руки у матери Олены, чуть было не закричала сыну, чтобы оставил в покое серого. Но Олекса кинулся на зверя, и закипела жаркая битва. У зверя были сила и ярость, а у человека были сила и ловкость. Блеснул нож чепелик в руке Олексы, брызнула кровь струею. Через минуту все кончилось: волк отбросил лапы. Олекса присел возле серны.
— Жива ты, красавица? — спрашивал ее. Зверек глядел на него слезящимся глазом.
И видела Олена, как напоил сын дикую серну овечьим молоком, как с ладони кормил, как травою раны заживлял. Потом улыбнулся.
— Ну, беги, серна, на волю.
Животное не убегало, серна не могла оторваться от его теплой и ласковой ладони, лизала Олексино лицо, он шутя отбивался:
— А, чтоб тебе... Да хватит целоваться, придут люди и смеяться будут над нами. Иди, бедняга, в свои леса.
Мать Олена тешилась.
На третий день в полдень неоперившийся орленок, слабосильный и беззащитный, вывалился из отцова
гнезда, что виднелось на скале, и камнем упал в ущелье. Олекса, как стоял, сбросил с ног постолы и полез в черную пропасть. В любую минуту он мог поскользнуться, разбиться насмерть, из-под ног сыпались камни, а парень не думал о смерти, он должен был спуститься на дно ущелья, должен, потому что там пищал птенец, и звук этот разрывал его сердце.
Потом Олекса согревал орленка за пазухой. Когда же срослось крыло, когда птенец оброс перьями, Олекса поднял его на ладони:
— Лети, орел!
И мать Олена снова любовалась-тешилась. Сыновьи добрые дела много для нее значили, ибо тот, кто хочет поднять над головой бартку за правду, тот должен иметь душу, как ладно настроенные цимбалы: малейший вздох и порыв бури, сдавленный плач и радостный клич, мудрое слово и оговор черный должны касаться душевных струн предводителя. Люди равнодушные, себялюбцы, духовные глухари предводителями народа не становятся.
Когда видение исчезло и Олена увидела Старика под елкой у своих ворот, она уже не благодарила: Олексина доброта и чуткость пустили .ростки из ее зерен.
Только спросила Исполина:
— Не чурается ли мой сын, Деду, духов гор и лесов наших? Ведь скоро леса черные станут ему светлицей и погребом, постелью и церковью. А там за каждым корнем русалка лесная или шелестень. Говорят старые люди, что семя лесное очень к крещеным неприветливо, поджидает с бедой ежеминутно.
Мать Олена верила, вся Верховина верила, что горы и чащи не гудят пустотою, заселены они лесными дочерьми, привидениями, духами пещер, чертями и другими нечестивыми племенами. Одних лесных жителей люди отгоняли молитвами и заклинаниями, других — пугали водой иорданскою, дымом чудесного зелья, третьих — задабривали, звали к себе в друзья гостинцами праздничными, яствами пахучими.
— Ты этим, женщина, не печалься,— утешал ее Исполин.— Если есть время, я тебе покажу...
И ветры снова подняли Олену на мощные крылья, и опять в эту ночь легла перед нею Дзвинчукова половина. Тут как раз начинался первый день летованья. Утомленное долгой дорогой, хозяйское стадо лежало
в огороженной стайке, псы-овчарки расхаживали вокруг, как жолнеры-воины на часах. Пастухи, все как один, тесным полукругом запрудили вход в колыбу и в святой тишине следили, как ватаг-артелыцик Илько добывал из дерева чистейший первозданный огонь. Добывание огня длилось долго, руки у чабана сомлели. Дерево наконец задымилось, смоляные щепки охватило пламенем — полонинский очаг родился. Теперь он будет гореть как днем, так и ночью, до первых снегов; пастухи смотрели на огонь, что крепчал, разгорался, их губы шептали слова заклинаний, слова про то, чтобы хорошо было в этот год на полонине, чтоб очаг грел их теплом в зимние ночи и охранял от волчьего клыка и медвежьей лапы.
Потом артельщик Илько с головнею в руках пошел по стаду: обкуривал его дымом от недоброго глаза. А потом кропил иорданской водой полонину, чтобы черти траву не топтали и не портили, чтобы не накликали на скотинку болезней и мору, чтобы ведьмы сюда доступа не имели, чтобы не пили молока из вымени. Олекса носил за ватагом ведро с освященной водой и насмехался:
— Бросьте, дядько, свою работу. Нечистой силе и без вас всюду туго приходится: и в селах, потому что там на каждом шагу кресты позакопаны, и тут... Гоните чертей и злых духов подальше от солнца и свежего ветра, а они тоже жить хотят.
Илько махал на него кропилом.
— Как ты, хлопче, в этом не разумеешь, то заткни пасть. Я творю священное дело.
Под сенью древнего леса ватаг Илько, сильно устав от ходьбы, сказал Олексе:
— Молод ты еси, Олекса, ноги имеешь крепкие. Пойди и покропи святой водой заповедный лес. Небось и туда может скотина забрести. А там нечистого семени несть числа.
Олекса взял кропило, помочил его в ведре и брызнул водой на деревья, на кусты, на травы. И внезапно услышал, как застонал-затрещал лес, как в нем стоголосо что-то заверещало, сотни невидимых ног затопали вокруг.
Парень заколебался. Стало ему жаль седого леса заповедного, что осиротеет без своих привидений, лесных дев, шелестней, что испокон веку плодятся в нем. Довбуш представлял себе тоненьких нявок — лесных
дочерей, прогнанных из обжитых жилищ, и спросил самого себя:
— Куда же они, бедные, денутся, а? Где будут водить свои хороводы? Ведь на каменных россыпях поранят босые ноженьки, в пропастях влажных пропадет их краса...
Думал. Наконец решил:
— Э, пусть ватаг Илько для богача слишком не старается — благодарности не дождешься. А скотинке достанет выпаса и на полонине. В вековечном лесу все должно оставаться таким, как было веками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37