А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Пришлось искать дополнительную работу. Ко всем заботам прибавилось письмо Бянюшиса из Каунаса, где бывший член кружка культуры изучал теперь медицину. Письмо удивило Аницетаса: они не переписывались. Но прочитав мелко исписанный листок, в котором от каждой буквы веяло усталостью и горьким разочарованием, он все понял. Умерла Бируте... Бедная девочка... Ее давно мучила чахотка, но никто не думал, что все это случится так скоро... Какой страшный удар для Бянюшиса. Ведь он так любил Бируте, что даже отказался изучать право и принес себя в жертву богу медицины, который должен был открыть перед ним великие тайны Гиппократа и помочь спасти несчастную возлюбленную. Да... она даже второй курс не успела закончить...
Вечером Аницетас долго терзался, пытаясь написать ответ Бянюшису, но не смог найти слов и отложил до завтра. А утром он встал невыспавшийся, измученный мрачными мыслями. Пока он готовил нищенский завтрак, пока кормил мать и сам закусил,
церковные часы пробили полвосьмого — пора было на работу.
Мама, на стуле приготовлен стакан кипяченого молока. Будь терпелива, подожди до обеда, пока твой Аницетас придет. Ведь знаешь — он не может сидеть около тебя, хотя и очень бы хотел. Ему надо работать. Он не может опоздать ни на минуту: не так легко получить хорошую работу. Хорошая работа — это золотой самородок. А скажите, где вы видели, чтобы золото валялось под ногами? Да, да, мать, радуйся: Аницетас, и правда, нашел золотой самородок, притом такой величины, что многие завидуют. Счастье просто бросилось в его объятия, когда он совсем и не ожидал,— вот и говорите после этого, что судьбы нет. Два лита, два серебряных лита! Знаете ли вы, что это значит, когда такой заработок выпадает на долю девятнадцатилетнего парня? Это больше, чем случайность. Это чудо, которое свершил наш Чепайтис, весовщик на складе «Летукиса». Если это «чудо» продлится до конца каникул, придется призадуматься, нет ли в мире и в самом деле добрых духов. Мать, почему у тебя слезы на глазах, ты плачешь? От радости? Конечно, отчего же еще?.. (Ах, слезы, эти слезы бедняков! Они льются и в горе и в радости, потому что никто так искренне не печалится, не радуется, не жалеет или ненавидит, как бедный человек...) Что ты сказала? Ох, не говори пустяков, мать. Твоему Аницетасу вовсе не трудно заработать эти две серебряные монеты. Разве ты не видишь, что он уже взрослый парень? Ему раз плюнуть высыпать мешок пшеницы на складе «Летукиса». За восемь часов — полсотни мешков. Мешок — четыре цента! Где найдешь лучше! Не каждый заплатит четыре цента за прогулку от телеги до «трамплина» и обратно... Трам-та-там...
На деревянном лице шевельнулась иссохшая мышца, словно в молитве или в улыбке приоткрылись посиневшие губы. Но в угасших глазах нет любопытства, только горе и мучительная озабоченность. «Трам-та-там, трам-та-там...» Эта песенка должна обмануть ее, мать. Но прошли те времена, когда можно было ее обманывать беззаботными песнями и красивыми словами. Да и зачем? Как будто она не знает этот склад «Летукиса» с его проклятым трамплином, эти нескончаемые вереницы телег, вокруг которых суе-
тятся бородатые купцы, торгуя бракованное зерно, как будто она не понимает, что значит эта, как будто безобидная, «прогулка» со стокилограммовым мешком на спине... Ее впалая грудь волнуется, на лицо падает тень растущего страха. Какой-то ужасный вопрос, который она никак не может уловить, словно рак, разъедает угасающее сознание, и она не в силах распутать клубок мысли. Ответ, где ответ? Какой? На что? И правда, на что?.. Она старается что-то вспомнить, но в сознании пусто и темно. Только чутье шепчет, что где-то должно быть окошко в мир света. Свет! Ах! Вот что нужно! Хоть бы перед смертью прозрели глаза души! И мать с утра до вечера ищет это волшебное окошко, пробиваясь сквозь завалы в лабиринтах мысли, а в это время Аницетас стряпает, стирает, по вечерам ходит в лавку Гальперина и с восьми утра до четырех пополудни «гуляет» от телеги до «трамплина» и обратно... Мешки, мешки... Серые, пестрые, полосатые, с неумело вышитыми инициалами и без инициалов, с бирками и без бирок... Сотни, тысячи пузатых мешков, наполненных спелым золотом литовской земли. Грубые руки гладят рядно, а если эти же руки сеяли, потом растили, потом сами косили, насыпали зерно в мешки, — то заскорузлые пальцы дрожат, сжимаются в железный кулак. Постолы из коровьей кожи переминаются в дверях, заросший щетиной кадык жалобно вздрагивает, а глаза, глаза... Так смотрит умное животное на своего палача, точащего нож.
— Кризис всех зарежет. Немцы-то наших гусей уж не берут.
— Во-во. А англичане за бекон гроши дают.
— Лен подешевел, молоко — опять гроши, пшеницу задаром отдавай. С ума сойдешь!
— Кризис, везде кризис, ничего не поделаешь...
— Нам никто не платит, а мы всем плати. Налогов тьма — и на казну, и осенние, и на самоуправление; срок пришел, и выкладывай на стол. Ксендз приехал колядовать — снова на стол. Нищий во двор зашел, и тому в суму клади. И баре, и нищие — все на крестьянской шее, хоть вешайся, — шумят крестьяне, собравшись у телег.
— Врешь, отец, — хитро щурится Аницетас, вытаскивая мешок со дна телеги. — Кабы в петлю смотрел, не думал бы, чтоб побольше земли накупить.
— Это я? Кто тебе говорил, сопляк, что я землю покупаю? — вспылил мужик в сермяге с заплатанной спиной.
— У него торги на носу, а ты обижаешь человека, —отвечает другой.
— Да ведь покупают же? И новые избы ставят...— наивно оправдывается Аницетас, а в глазах у него прыгают смешинки.
— Покупают... Ты что, вчера родился или с дерева упал, не знаешь, кто покупает, кто продает?
— Богатство покупает, горе продает...
— Да вот, кинулись, разделили поместья, а теперь они снова силу набирают. Так-то...
— Деньги к деньгам текут. Так было, так и будет. И ничего тут не поделаешь...
Аницетас молча взваливает мешок и, покачиваясь, направляется к складу. А за спиной шумит растревоженное осиное гнездо.
— Потому и сидят у нас на шее,— слышит он издали, возвращаясь с пустым мешком. — Брать сподручно, когда само в руки дается, — молчим, вот и берут.
— В Су валкий не молчали. Ну и что? Свернули им шею, и делу конец. Оружие — сила... И ничего тут, человече, не сделаешь...
— Ничего не сделаешь, ничего не сделаешь!.. — словно подброшенный, накинулся на собеседника крестьянин с заплатой на сермяге. — С такими песнями, известно, ничего не сделаешь.
— То-то и оно. Мы глазели, вылупив зенки, а надо было к сувалкийцам идти. Если бы вся Литва поднялась, никакое бы им оружие не помогло.
— Оно известно, — беззаботно замечает Аницетас. — Кто же повернет оружие против своего отца или брата?
— Во-во! Винтовку-то держат такие же люди, как и мы. Будто мы в армии не были, не знаем...
— Не знаешь, не был, коли такое говоришь. Ничего ты не знаешь! Повернешь, как миленький повернешь, когда прикажут. Никто и не смотрит, кто перед дулом стоит, отец или брат. Пли! И ничего ты тут, человече, не поделаешь... Власть остается властью, приказы приказами...
— Катись ты к черту со своими приказами! Надоело любого дурака слушать, вот что!
— Ну так сам приказывай!
— Вот об этом и надо думать почаще.
Аницетас еле сдерживает торжествующую улыбку. Ей-ей, эти крестьяне не такие смирные барашки, какими на первый взгляд кажутся. Смотри, как разошлись! Остается еще немного подсушить трут, а когда тот начнет дымиться, плеснуть бензину. Эх, загорится, затрещит...
На щеках у Аницетаса вспыхивает румянец, руки взлетают, как крылья, и он хватает мешок в объятия. Но нет, так легко его на спину не взвалишь. Это не верхний мешок, а с самого дна телеги. Сперва надо вытащить на грядку, поставить, а только потом можно развязать узел. Но пока сто килограммов поставишь на грядку, под сердцем становится пусто...
Наконец Аницетас, смахнув рукавом пот, подставляет под мешок дрожащие плечи и какое-то мгновение умащивает мешок на спине. Потом, восстановив равновесие, с трудом отрывается от телеги. Горит соленая от пота спина под тяжестью свинцовой ноши. Кровь молотом стучит в висках. Все суставы напряжены, Аницетас ясно ощущает каждую свою жилку, каждое волокно мышц, каждую нитку нервов. Он — машина, которая должна доставить груз к «трамплину». И он гонит эту машину и боится только одного,—чтобы случайно не сломался какой-нибудь винтик. Скорей, скорей, не надо думать, что вот-вот кончится твердая земля и под ногами закачается дощатый настил, проложенный на самую вершину горы из зерна. Ни о чем не думать. Только шагать и шагать, перекладина за перекладиной, пядь за пядью, ползти вверх, пока хватит дыхания.
Аницетас закусил до крови губу. «Шесть... пять... четыре», — отсчитывал он оставшиеся перекладины. Перекладины устрашающе скрипели под ногами, тянуло посмотреть вниз. А снизу несло опостылевшим запахом соломенных кулей, и это вызывало тошноту... «Четыре... три... два... Наконец-то...» Он ухватился слабеющими пальцами за низ мешка, нагнулся сколько мог, и из отпущенной горловины с шумом полилось зерно. Он прислушался к нежному шуршанию золотого потока, глядел на гребень желтоватой горы, которая, словно живая, что-то нашептывала миллионами осыпающихся вниз зернышек, и ощущал, как легче становится на душе, светлее в глазах, как напряженные ноги перестают дрожать, а в отекшие мышцы
возвращаются силы. Аницетас перебрасывает пустой мешок через плечо и по старой привычке бросает взгляд на разбитое окно склада, за которым видна улица и красная стена синагоги. Улица пустынна. Летняя жара разогнала всех: одних в комнаты, других к реке, третьих в сад на поиски прохлады. Только труженики да путники отданы на сожжение безжалостному солнцу. Поэтому Аницетас не почувствовал ни малейшей зависти, когда у синагоги увидел двух велосипедистов, пропотевших до самых костей. И его спокойствие осталось бы ненарушенным, если бы это были простые путники, а не Виле с Бенюсом. Но мимо проехали именно она и он, и Аницетас понесся вниз такими тяжелыми шагами, будто пустой мешок наполнился отборной первосортной пшеницей. «Интересно, прочла ли она брошюру? — думал он.— Интересно, что она думает? Может быть, по дороге домой она заглянет к маме. Хорошо, если бы заехала... Мама ее очень любит...»
Но когда он вернулся домой, мать ни словом не обмолвилась о Виле. Не заехала... Эх, хватит этих глупых надежд! Как хорошо было весь этот месяц, когда за бесконечными заботами у него не было времени думал о ней...
Чтобы рассеяться, Аницетас еще раз прочитал письмо Бянюшиса и принялся думать про Бируте, стараясь вспомнить самые значительные эпизоды из ее жизни. Но Бируте не заслонила позолоченного солнцем лица, на котором весело сверкали черные глаза.
В следующее воскресенье Аницетас сел на свой дряхлый велосипед, собранный из старых частей, архивное происхождение которых не могла скрыть даже свежая краска, и со скрипом и скрежетом покатил по большаку на Линвартис. Чем ближе к Линвартису, тем становилось беспокойнее: то он думал, что может не застать Виле, то боялся столкнуться с Бенюсом, то пугался холодного, даже враждебного приема. Но все опасения оказались пустыми. Виле была свободна, встретила Аницетаса, словно долгожданного гостя, и пригласила к полднику. А когда он обсосал традиционные соты, запивая их молоком, Виле предложила покататься на лодке. Они пошли к озеру; там у берега в белой лодке сидел высокий сухощавый рыбак с длинными рыжими усами (как оказалось, это был сам Римгайла). Без особых церемоний Виле попросила
его выйти, объявив, что с берега он поймает меньше невинных рыбок, которые тоже хотят жить.
Жить! Кто не хотел жить в тот день! Воздух весело звенел от щебета птиц, детских криков, песен и переливов гармоники, которые доносились с той стороны озера. Аницетас сильными ударами весел гнал лодку, посматривая на спокойную поверхность воды — в ней, словно в зеркале, отражалось высокое полуденное небо с разбросанными пуховыми подушечками белых облачков, — и голова у него кружилась. Он жадно вдыхал чистый воздух, насыщенный неуловимым запахом, какой стоит в погожий летний день над заросшим водорослями озером — и ему было хорошо, необыкновенно хорошо. Хорошо, что нет на плечах свинцового мешка с зерном, что легкие могут отдохнуть от затхлого воздуха амбара, что рядом с ним загорелая до черноты девушка в желтом платье без рукавов.
— О чем ты думаешь, Аницетас?
— Ни о чем, Виле. Не хочу думать. У вас здесь так красиво...
— Ты хорошо поешь. Спой, Аницетас.
— Какую?
Виле склонила голову и вместо ответа тихо запела. Аницетас был слишком счастлив, чтобы заметить, как неожиданно изменилось ее настроение. Он вдохнул всей грудью и затянул печальную песню, которую раньше не любил. Лодка медленно скользила по спокойной глади озера, легко покачиваясь, словно сонная утка, а два голоса жаловались друг другу:
Люби другого и целуй, А мне мученья причиняй. Я на колени не паду. Тебя коварным назову, Тебя коварным назову. Утеху сердцу я найду... Неси, бесшумная волна, Ладью без весел, без руля...
Лодка обогнула островок, поросший ивняком, и справа открылся голый берег, от которого далеко вокруг раскинулись луга. На берегу, недалеко от воды, лежало несколько овец. Вокруг пощипывали траву с полдюжины коров, а на кочке сидел мальчик и читал книгу.
— Шарунас! Бог в помощь! — крикнула Виле и помахала веслом.
Мальчик ответил. Он был в широкой холщовой рубахе, заправленной в короткие, латанные-перелатанные штаны. Голову прикрывала желтая соломенная шляпа (наверное, самодельная), и когда мальчик снял ее, обнажив черные, подстриженные ежиком волосы, по просиявшему его лицу Аницетас понял, что они с Виле добрые друзья.
— Наш пастух, — объяснила Виле, отвечая на вопросительный взгляд. — Брат Бенюса. Очень хороший мальчик.
Аницетас одобрительно кивнул.
— Он так хочет учиться. Но в гимназию попасть будет трудно: не кончил начальной школы. Бедный ребенок! Когда у меня есть время, я ему помогаю. Может, следующей зимой родители смогут отдать его в школу. Закончит четвертый класс, за лето подготовимся, и он перескочит прямо во второй класс гимназии. Он способный.
— Ты... удивительная, Виле. Виле смущенно покраснела.
— Следующим летом я уже буду у тетушки в Шауляе,— сказала она, меняя разговор.— Я решила не поступать в университет. Поеду в Шауляйскую учительскую семинарию. Мне сразу после четвертого класса надо было в семинарию. Только я была молода, слишком молода и не понимала своего призвания. А теперь моя дорога ясна: я буду учительницей.
— Благородная профессия.
— Я буду учить маленьких несмышленышей так, чтобы они выросли хорошими людьми. Ведь ты согласишься, что учителя во многом определяют наше будущее? Они — как миссионеры, от них зависит, спасутся или погибнут невинные души. Нас учат: «Люби своих родителей». Что это значит? Не хотят ли этим внушить, что чужие родители хуже? А ведь в действительности бывает и наоборот. Мы часто слышим: «Не водись с ними. Это тебе не друзья!» Не воспитывают ли в нас с малых лет гордыню и презрение к другим; другие же люди в свою очередь презирают нас. А скольких людей, погибших в битвах, с легким сердцем перечисляют на уроках истории? И всегда говорят: литовец — герой; вечная слава тому, кто погиб, защищая родину. Зато крестоносец, поляк или белорус для нас злее зверя. И чем больше этих несчастных убили наши предки, тем больше мы должны этому радоваться!
Аницетас удивленно смотрел на Виле. Ее глаза сверкали от волнения, ему казалось, что перед ним сидит совсем другая девушка.
— Нас учат одних любить, других ненавидеть,— продолжала она, не заметив смущения Аницетаса. — А я буду учить любви ко всем, потому что ничего нет благороднее, величественнее, могущественнее любви! Когда увижу, что ребенок ловит на подоконнике муху, я не скажу: «Убей!» Муха тоже хочет жить. И муха, и комар, и мошка — все хотят жить, имеют право жить, хотя и причиняют человеку много неприятностей. Я буду учить своих малюток той великой любви, которой учит Иисус Христос, когда, указывая на свое окровавленное сердце, говорит: «Будь моей любовью». Ты представить не можешь, Аницетас, какой рай будет на земле, когда любовь победит!
— Да, любовь победит, — согласился Аницетас. — Но победа придет не той дорогой, о какой ты мечтаешь. Христианским милосердием ничего тут не сделаешь. Христос уже двадцатое столетие указывает на свое окровавленное сердце, молит о любви, а люди чем дальше, тем злее ненавидят друг друга, проливают невинную кровь. Ты видела когда-нибудь пожар в лесу? Когда его надо погасить, на пути пожара, навстречу ему, зажигают лес. И вот две огненные стены идут друг на друга и, встретившись, уничтожают одна другую. Так и с ненавистью. Пока она владеет человечеством, любовь не победит. Сперва нужно уничтожить ненависть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40