Они разнесли в пух и прах всю деревню. И, можно сказать, в последнюю минуту вызволили нас из лесопилки. А первый взвод торчал в своих окопах и ухом не вел, потому что приказа, видишь, у них не было. Слыхал такое, а? На рассвете они, правда, попытались пробиться к деревне, но на открытой местности атака, натурально, захлебнулась. Как только мотопехота подошла, партиизаны сразу в лес. Их и было-то всего человек тридцать, но все снайперы. А теперь послушай, что с Зеппом было. Его ранило в плечо, и он заполз в сожженный двор, забился там в подпол. А над ним, в обгоревшем доме, партизаны установили пулемет и поливали лесопилку. И всю ночь стаскивали в подпол расстрелянных, тех, что у трактира лежали. Зепп спрятался за какую-то рухлядь, чуть не помер со страху. Тебя мы подобрали на нижней дороге. Один из грузовиков повез раненых, четверо в пути скончались. А остатки роты мотопехота прихватила на бронетранспортерах. — Он заложил руки за голову.
Хольт опять лежал с закрытыми глазами. Значит, и Зепп прошел через это. И я тоже прошел. К чему?
К вечеру Мейер в самом деле начал симулировать. Вольцов наставлял его. Дежурила сестра Регина — неизвестно, когда она вообще отдыхала. Она стояла у кровати Мейера.
— А теперь вытяните-ка все-таки ногу!
— Нет! Тогда будет еще больней! — стонал Мейер.
— Так, так, — сказала она. — Что ж, я сейчас позову врача!
— Ну как? — осведомился Мейер.
— Олух царя небесного! — накинулся на него Вольцов. — Что же ты говоришь: будет больней! Надо говорить: больно! А когда он тебя станет щупать, нужно кричать: ой!
Младший ординатор, еще совсем молодой человек в темных роговых очках с толстыми стеклами, нагнулся над кроватью Мейера и откинул одеяло. Он стоял спиной к Вольцову. Рядом с ним наклонилась сестра Регина.
— Так больно?
— Везде больно! — охал Мейер.
Он повернулся лицом к Вольцову. Вольцов стоял на коленках в постели и подавал ему знаки. Но Мейер ничего не понимал. Вид у него был жалкий и совсем больной, — он, должно быть, очень боялся, что его разоблачат как симулянта.
— А тут болит?
— Стонать! — не вытерпев, скомандовал Вольцов. Мейер застонал. Врач обернулся:
— Что это с вами?
— Опять взялся стонать! — поспешил поправиться Вольцов — Стонет и стонет — всю душу вымотал.
— Уж очень у вас слабые нервы! — недовольно буркнул врач и продолжал обследовать больного.
— Так больно?
— Нет… Ай! — закричал Мейер. — Повернитесь к стенке! Мейер повернулся на левый бок и застонал.
— Что такое?
— Больно… потому что с этой стороны всегда больше… — запинаясь, пробормотал Мейер.
— Классический случай, — сказал врач сестре Регине — Все симптомы налицо, странным образом нет защитной реакции, но случается, что она отсутствует. Обойдемся без ректального исследования. Я уже сказал: классический случай.
— И вот насчет рвоты еще! — робко вставил Мейер. — До того мне сейчас плохо было, и весь живот болит, не только справа!
— В виде исключения дайте дилаудид, — сказал врач. — С утра подготовить и — в операционную, шеф никогда не оперирует в подострой стадии, но я его еще увижу сегодня и предупрежу. А сейчас мне нужен лейкоцитоз. Они успеют?
Едва дверь за ним закрылась, как Вольцов крикнул:
— Масло! Скорей жри масло!
Мейер дрожащими руками вытащил из ночного столика желтую пластмассовую коробку, погрузил в нее два пальца и стал лихорадочно запихивать масло в рот. Потом бросил коробку в ящик и глотнул. Глаза полезли у него на лоб. Он глотал и давился.
— Только чтобы не вырвало! — крикнул Вольцов. — Хоть кулаком, а протолкни!
Мейер зажал рот рукой. Его тошнило.
Сестра Регина вошла в палату и тут же вышла, а когда вернулась с тазиком, Мейер уже одолел масло и лежал весь взмокший и обессиленный, но счастливый.
— Полегче стало? — спросила она участливо. — Погодите, я сейчас приготовлю все для укола.
— Что я тебе говорил? — торжествовал Вольцов. — Августа Мейера оперируют! Потом дать ране хорошенько загноиться. Надо втереть туда гной из фурункула, очень кстати он у тебя выскочил! Но главное — сейчас надо непременно переждать минут двадцать. Лучше всего я уведу тебя пока в уборную. Пошли быстро!
Он соскочил с кровати.
— Дружище, ввек не забуду! — расчувствовался Мейер. — Кончится война — приезжай ко мне. Хольт, ты тоже. У меня свой двор, землица! Самого жирного гуся для вас зарежу. Хорошие у нас места — это как раз на полпути между Эрфуртом и Веймаром… — И оба в ночных сорочках исчезли за дверью.
Сестра Регина уставилась в недоумении на пустые кровати.
— Вот так так! — Она положила шприц на столик с инструментами возле окна и, подойдя к кровати Хольта, встала у него в ногах. Вечерело.
— Ну, а как мы себя чувствуем? — спросила она.
— Спасибо. Боли не возобновлялись. Таблетка так хорошо меня успокоила.
— Да-а-а? — протянула она. — Насчет успокоительного действия я ничего не слышала, не то больше не получите. Это был эукодал!
В белом халатике и шапочке на белокурых волосах, озаренная последними отсветами угасающего дня, она казалась Хильту каким-то сказочным видением, призрачным и нереальным. Он молча глядел на нее и думал: если есть на земле справедливость, когда-нибудь и за ее спиной кто-нибудь будет стоять и целиться: между лопаток, чуть левее.
— Сестра Регина… — сказал он наконец. — Вы ведь… хорошая…
Она улыбнулась.
— Что это вы?
Он сказал:
— Все мы за это ответим. И вы тоже.
Она чуть наклонила голову и присела к нему на кровать.
— Что? Что вы говорите?
Он смотрел куда-то мимо нее. Контуры окна расплывались в сумерках.
— Девушка… как вы, — проговорил он, — такая же молоденькая, словачка, и тоже белокурая… защищалась и убила одного из наших… он пытался ее изнасиловать. Ее должны были расстрелять. И если б мне приказали… я бы ее расстрелял.
— Но… ведь вы ее не расстреляли, — тихо произнесла она. — Значит, вы можете спать спокойно.
— Я ее даже отпустил, — еле слышно прошептал Хольт. — Но это ничего не меняет. Я был уверен, что это не откроется, иначе у меня не хватило бы духу… Что же это такое?
Она долго сидела молча. Потом сказала:
— Попробуйте… молиться!
Хольт ничего не ответил. Только покачал головой. Судьба, провидение, бог… Что-то в нем восставало: не хочу никакого бога! Люди в этом повинны — может быть, потому, что несовершенны, или еще почему. Бог не может быть повинен, иначе все проклянешь!
Внезапно решившись, она встала, принесла шприц, обнажила его руку, игла вонзилась ему под кожу. Очень скоро его стало клонить в сон.
— У меня к вам просьба, сестра Регина. Нельзя ли завтра перевести Зеппа Гомулку в нашу палату, на кровать Мейера?
— Это тот, с простреленным плечом? — Она кивнула. — А теперь спать! — И, желая его успокоить, добавила: — Сюда должен прибыть санитарный поезд. Он идет в Германию. Я попытаюсь устроить так, чтобы вас отправили.
Он лежал с закрытыми глазами. Она тихо погладила его по голове. Засыпая, он еще слышал грубый голос Вольцова, укладывавшего Мейера в постель.
Утром Гомулка уже лежал у окна; все лицо у него было заклеено пластырем, плечо забинтовано. На вопросы Хольта он отвечал односложно. Вольцов, который здесь впервые после отпуска опять начал шутить, заявил:
— Мейера оперировали! Главврач не мог отказать себе в удовольствии вскрыть ему брюхо.
Хольт дремал. Только к вечеру, когда в палату закрались сумерки, он стряхнул с себя оцепенение.
Заступившая на дежурство сестра Регина спросила:
— Ну, как наши пациенты в детском отделении? Вольцов бурно запротестовал, но она, присев на подоконник, только весело рассмеялась. Хольт осведомился:
— Это правда, что вы вчера говорили о санитарном поезде?
— Поезд придет завтра, — ответила она. — Вам разрешено ехать.
— Но если Зепп и Гильберт…
— Я так и думала. Что касается вас, Вольцов, то главврач немного поморщился, но все же подписал. Мне ведено отправить всех вас в детскую больницу. — Она снова засмеялась.
Вольцов проворчал:
— Подумаешь, на два-три года старше нас!
Гомулка вдруг сказал со своей кровати:
— Что мы отсюда выберемся и что вообще нам так повезло — мы, прямо сказать, не заслужили!
— Заслужили! — расхохотался Вольцов. — Ты что, бредишь? Разве такое бывает по заслугам? Надо иметь связи! На этот раз связи у Вернера! Когда дело касается девочек…
— Гильберт! — рассердился Хольт.
Но Вольцов, нимало не смущаясь, продолжал:
— И слепому видно, сестричка, что Хольт вам зубы заговорил!
Она оперлась руками о подоконник и рассмеялась, сверкнув ослепительно белыми зубами.
— А вам что, не нравится, что я отдаю предпочтение Хольту? У меня всегда свои любимчики, и потом он ведь не орет, как вы. Всегда вежлив и галантен, не такой солдафон, как некоторые!
— Вы поедете в настоящем спальном вагоне, — оповестила она на следующее утро, складывая их вещи. — Очень бы хотелось с вами уехать, но, увы, мне нельзя; надо отслужить свой срок, тогда подыщу какую-нибудь работенку у себя в Шверине.
Когда за ними явились санитары с носилками, сестры Регины не было в палате. Хольта несли вниз по лестнице, а он думал: жаль, что не пришлось с ней проститься…
Его поместили с Гомулкой в отдельном купе. Вольцов лежал по соседству. Через тонкую перегородку купе Хольт слышал, как он кого-то честил:
— Мослы-то подбери, дурья голова!
Персонал попался какой-то неприветливый, угрюмый.
Наутро они были в Праге. Хольт всю ночь не сомкнул глаз. Толчки причиняли ему боль. Гомулка тоже чувствовал себя отвратительно. Между Прагой и Дрезденом поезд часто и подолгу стоял на перегонах. Более суток они тащились до Шандау, а там еще целый день проторчали на запасном пути. Лишь на следующее утро поезд прибыл наконец в Дрезден. На санитарных машинах их доставили в большой тыловой госпиталь. Хольт, Вольцов и Гомулка снова лежали койка к койке в одной палате.
Из окон видна была Эльба. Жизнь в госпитале больше напоминала казарму, чем больницу. Через несколько дней Вольцов заявил:
— С меня хватит. Я выписываюсь!
Вечером он получил письмо от Феттера.
— Остатки роты опять вернули в лагерь, — сообщил он. — Феттер пишет, что его примерно в середине октября отпустят.
Два дня спустя Волъцов, одетый по-дорожному, стоял у постели Хольта. Они впервые расставались.
Гомулка почти не разговаривал. Лежал в кровати и глядел прямо перед собой в пространство. Изредка его навещал дядя, живший в Дрездене зубной врач.
Хольт читал томик лирики Гельдерлина. Вначале он никак не мог привыкнуть к необычному ритму. Смысл стихов не всегда открывался ему. Чаще он воспринимал лишь настроение — пронизывающую их глубокую печаль. Но отточенность и мелодия стиха волновали его, даже когда слова оставались непонятны. Были стихи, которые навсегда запечатлелись в его памяти: гневная отповедь юноши «Мудрым советчикам» и особенно элегия «К природе». Он читал и перечитывал их столько раз, что запомнил наизусть. Да, юношеские мечты умирают, думал он, это как раз то, что я переживаю сейчас: надежды и стремления улетучиваются, срывается завеса иллюзий, за которой пряталась жизнь. Что же остается? Одинокое, коченеющее я, и не дано ему знать покоя. Он читал: «И вестники победы сходят во мрак, возвещая: битва выиграна!» Это потрясло его. «Живи и здравствуй на земле, о родина, и не считай убитых! За тебя, любимая, ни один не пал напрасно…»
Если б и я мог это сказать! — думал он. Если б и я мог видеть в войне страшное, но чистое и святое дело, как грезил ею когда-то… Если б мог быть уверен, что она справедлива, а значит, осмысленна и нужна! Невыносим и страшен не сам бой, а лишь его бессмысленность, напрасный героизм, неоправданное беззаконие… Бой Вольцова на лесопилке — теперь он это осознал — был символичен. Они дрались без приказа и цели, только чтобы прикрыть кровавое, чудовищное злодеяние! Кто же виноват в том, что мы должны отдавать и силы и жизнь, все, что имеем, напрасно? Что мы ведем ничем не оправданный, безнадежный бой лишь затем, чтобы не дать пролиться свету, чтобы скрыть во мраке ночи тысячи и тысячи таких вот лесопилок? Так размышлял он целыми днями.
Он просил принести ему книг из госпитальной библиотеки и читал все, что попадалось под руку, — книги, которые годами стояли на полках и которых никто никогда не брал. Греческую космогонию от Гесиода до орфиков, диссертации об антиномиях чистого разума Канта, «Фауста» Гете и много романов; книги, которые одному богу известно, как попали в госпиталь.
Когда ему разрешили встать и Гомулка тоже поднялся с постели, они мало-помалу опять стали разговаривать. Был октябрь. Солнце уже не грело, но в погожие дни они часто прогуливались по дорожкам госпитального сада.
— Я все думаю, что дальше будет? — как-то сказал Хольт. Гомулка пожал плечами.
— Откуда мне знать?
Адвокат Гомулка приехал повидаться с сыном. Он передал Хольту письмо от Гундель. При этом, словно поздравляя клиента с оправдательным приговором, сказал:
— Что касается этого юного существа, дорогой Вернер Хольт, то она… Собственно, я должен был бы сказать оно, однако здесь, пожалуй, следует предпочесть грамматическому роду genus naturalis… Итак, она шлет вам вот это с наилучшими пожеланиями скорейшего выздоровления. Моя супруга всегда очень рада видеть Гундель.
А когда он перед отъездом пришел прощаться, то наклонился над кроватью Хольта.
— Между прочим… вам нечего тревожиться. In casum casus все предусмотрено. То, что, возможно, ожидает опекуна, ни в коем случае не коснется подопечной — в этом могу вам поручиться!
Письмо Гундель радовало Хольта, но вместе с тем вызывало в нем чувство стыда. Когда он о ней думал, ему становилось особенно тяжело. Решусь ли я когда-нибудь посмотреть ей в глаза? Не могу я ей признаться, что выстрелил бы тогда, на школьном дворе… Это терзало его, как незаживающая рана. А если снова такой приказ… и я его выполню… тогда… Что-то говорило ему: как же ты будешь жить с каиновой печатью на лбу? Такие мысли не давали ему покоя. Как-то он сказал Гомулке в саду:
— Скажи… когда на школьном дворе ты смотрел в затылок швейцару… если б Бем тебе приказал…
Гомулка словно отвел что-то от себя рукой. Хольт замолчал.
— Вряд ли есть смысл все это ворошить?
— Нет, ты не увиливай! — настаивал Хольт. — Ты бы его расстрелял? Да или нет?
— В ту минуту — да.
— А сейчас?
— Сейчас?.. — Гомулка часто-часто задышал. — Я бы выстрелил в Бема! В каждого, кто бы на меня полез! Все равно мне конец за невыполнение приказа. Так пусть хоть одна сволочь из тех, что дает нам подобные приказы, отправится со мной на тот свет!
Хольт вспомнил, как словачка в подвале сказала: «Прикончите своих командиров!» Он, задыхаясь, спросил:
— Ты в самом деле сделал бы это, Зепп?
Гомулка молчал.
— Хотел бы, — сказал он немного погодя. — Но… хватит ли у меня духу… не знаю…
— А думаешь, есть такие, которые отказываются выполнить подобный приказ?
— Думаю, есть.
— Но ведь мы обязаны выполнять любой приказ! Это же высший закон для солдата! Во что превратится армия, если мы откажемся выполнять приказы? Приказ есть приказ!
Гомулка усмехнулся.
— Во что превратится армия?.. А во что она уже превратилась, Вернер! А насчет того, что ты называешь «высшим законом»… так никаких законов давно не существует, только этот один почему-то остался в силе! — Он вытащил записную книжку и, полистав ее, прочел: «Нет таких военных законов, которые позволяли бы солдату безнаказанно совершать гнусные преступления, ссылаясь на приказ командира, особенно если эти приказания находятся в вопиющем противоречии с нормами человеческой морали и международными правилами ведения войны». Что ты на это скажешь?
— .Это… это не из женевской конвенции? — спросил сбитый с толку Хольт.
Тут Гомулка расхохотался горько, безнадежно.
— Вспомни лесопилку! — воскликнул он. — А это… это Геббельс на троицу опубликовал в «Фелькишер беобахтер». Об американских летчиках, которые бомбят наши города!
— Но… но ведь это же справедливо!
— А кто решает, что есть «гнусное преступление»? И что есть «человеческая мораль»? Вообще, — издевался Гомулка, — Цише бы нам показал «человеческую мораль»: есть только мораль господ, мораль нордической расы, другой не существует!
Все так запутано! Чего-то нам недостает, думал Хольт, нет мерила!..
— Мерила нет, Зепп, — сказал он. — Мерила, которое можно было бы приложить и «разу сказать: это справедливо, а то несправедливо!
— Каждый утверждает, что он прав, — отвечал Гомулка. — Все зависит от мерила. Существует очень простое мерило — мерило Цише: мы, немцы, правы, всегда правы, даже на лесопилке. Нам все дозволено!
— Но ведь так… не может быть!
— Если ты станешь прислушиваться к тому, что они… они говорят, — продолжал Гомулка, — ты только еще больше запутаешься, ничего уж понимать не будешь. Они всё так оборачивают, что всегда правы.
— Нет архимедовой точки опоры, — сказал Хольт.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
Хольт опять лежал с закрытыми глазами. Значит, и Зепп прошел через это. И я тоже прошел. К чему?
К вечеру Мейер в самом деле начал симулировать. Вольцов наставлял его. Дежурила сестра Регина — неизвестно, когда она вообще отдыхала. Она стояла у кровати Мейера.
— А теперь вытяните-ка все-таки ногу!
— Нет! Тогда будет еще больней! — стонал Мейер.
— Так, так, — сказала она. — Что ж, я сейчас позову врача!
— Ну как? — осведомился Мейер.
— Олух царя небесного! — накинулся на него Вольцов. — Что же ты говоришь: будет больней! Надо говорить: больно! А когда он тебя станет щупать, нужно кричать: ой!
Младший ординатор, еще совсем молодой человек в темных роговых очках с толстыми стеклами, нагнулся над кроватью Мейера и откинул одеяло. Он стоял спиной к Вольцову. Рядом с ним наклонилась сестра Регина.
— Так больно?
— Везде больно! — охал Мейер.
Он повернулся лицом к Вольцову. Вольцов стоял на коленках в постели и подавал ему знаки. Но Мейер ничего не понимал. Вид у него был жалкий и совсем больной, — он, должно быть, очень боялся, что его разоблачат как симулянта.
— А тут болит?
— Стонать! — не вытерпев, скомандовал Вольцов. Мейер застонал. Врач обернулся:
— Что это с вами?
— Опять взялся стонать! — поспешил поправиться Вольцов — Стонет и стонет — всю душу вымотал.
— Уж очень у вас слабые нервы! — недовольно буркнул врач и продолжал обследовать больного.
— Так больно?
— Нет… Ай! — закричал Мейер. — Повернитесь к стенке! Мейер повернулся на левый бок и застонал.
— Что такое?
— Больно… потому что с этой стороны всегда больше… — запинаясь, пробормотал Мейер.
— Классический случай, — сказал врач сестре Регине — Все симптомы налицо, странным образом нет защитной реакции, но случается, что она отсутствует. Обойдемся без ректального исследования. Я уже сказал: классический случай.
— И вот насчет рвоты еще! — робко вставил Мейер. — До того мне сейчас плохо было, и весь живот болит, не только справа!
— В виде исключения дайте дилаудид, — сказал врач. — С утра подготовить и — в операционную, шеф никогда не оперирует в подострой стадии, но я его еще увижу сегодня и предупрежу. А сейчас мне нужен лейкоцитоз. Они успеют?
Едва дверь за ним закрылась, как Вольцов крикнул:
— Масло! Скорей жри масло!
Мейер дрожащими руками вытащил из ночного столика желтую пластмассовую коробку, погрузил в нее два пальца и стал лихорадочно запихивать масло в рот. Потом бросил коробку в ящик и глотнул. Глаза полезли у него на лоб. Он глотал и давился.
— Только чтобы не вырвало! — крикнул Вольцов. — Хоть кулаком, а протолкни!
Мейер зажал рот рукой. Его тошнило.
Сестра Регина вошла в палату и тут же вышла, а когда вернулась с тазиком, Мейер уже одолел масло и лежал весь взмокший и обессиленный, но счастливый.
— Полегче стало? — спросила она участливо. — Погодите, я сейчас приготовлю все для укола.
— Что я тебе говорил? — торжествовал Вольцов. — Августа Мейера оперируют! Потом дать ране хорошенько загноиться. Надо втереть туда гной из фурункула, очень кстати он у тебя выскочил! Но главное — сейчас надо непременно переждать минут двадцать. Лучше всего я уведу тебя пока в уборную. Пошли быстро!
Он соскочил с кровати.
— Дружище, ввек не забуду! — расчувствовался Мейер. — Кончится война — приезжай ко мне. Хольт, ты тоже. У меня свой двор, землица! Самого жирного гуся для вас зарежу. Хорошие у нас места — это как раз на полпути между Эрфуртом и Веймаром… — И оба в ночных сорочках исчезли за дверью.
Сестра Регина уставилась в недоумении на пустые кровати.
— Вот так так! — Она положила шприц на столик с инструментами возле окна и, подойдя к кровати Хольта, встала у него в ногах. Вечерело.
— Ну, а как мы себя чувствуем? — спросила она.
— Спасибо. Боли не возобновлялись. Таблетка так хорошо меня успокоила.
— Да-а-а? — протянула она. — Насчет успокоительного действия я ничего не слышала, не то больше не получите. Это был эукодал!
В белом халатике и шапочке на белокурых волосах, озаренная последними отсветами угасающего дня, она казалась Хильту каким-то сказочным видением, призрачным и нереальным. Он молча глядел на нее и думал: если есть на земле справедливость, когда-нибудь и за ее спиной кто-нибудь будет стоять и целиться: между лопаток, чуть левее.
— Сестра Регина… — сказал он наконец. — Вы ведь… хорошая…
Она улыбнулась.
— Что это вы?
Он сказал:
— Все мы за это ответим. И вы тоже.
Она чуть наклонила голову и присела к нему на кровать.
— Что? Что вы говорите?
Он смотрел куда-то мимо нее. Контуры окна расплывались в сумерках.
— Девушка… как вы, — проговорил он, — такая же молоденькая, словачка, и тоже белокурая… защищалась и убила одного из наших… он пытался ее изнасиловать. Ее должны были расстрелять. И если б мне приказали… я бы ее расстрелял.
— Но… ведь вы ее не расстреляли, — тихо произнесла она. — Значит, вы можете спать спокойно.
— Я ее даже отпустил, — еле слышно прошептал Хольт. — Но это ничего не меняет. Я был уверен, что это не откроется, иначе у меня не хватило бы духу… Что же это такое?
Она долго сидела молча. Потом сказала:
— Попробуйте… молиться!
Хольт ничего не ответил. Только покачал головой. Судьба, провидение, бог… Что-то в нем восставало: не хочу никакого бога! Люди в этом повинны — может быть, потому, что несовершенны, или еще почему. Бог не может быть повинен, иначе все проклянешь!
Внезапно решившись, она встала, принесла шприц, обнажила его руку, игла вонзилась ему под кожу. Очень скоро его стало клонить в сон.
— У меня к вам просьба, сестра Регина. Нельзя ли завтра перевести Зеппа Гомулку в нашу палату, на кровать Мейера?
— Это тот, с простреленным плечом? — Она кивнула. — А теперь спать! — И, желая его успокоить, добавила: — Сюда должен прибыть санитарный поезд. Он идет в Германию. Я попытаюсь устроить так, чтобы вас отправили.
Он лежал с закрытыми глазами. Она тихо погладила его по голове. Засыпая, он еще слышал грубый голос Вольцова, укладывавшего Мейера в постель.
Утром Гомулка уже лежал у окна; все лицо у него было заклеено пластырем, плечо забинтовано. На вопросы Хольта он отвечал односложно. Вольцов, который здесь впервые после отпуска опять начал шутить, заявил:
— Мейера оперировали! Главврач не мог отказать себе в удовольствии вскрыть ему брюхо.
Хольт дремал. Только к вечеру, когда в палату закрались сумерки, он стряхнул с себя оцепенение.
Заступившая на дежурство сестра Регина спросила:
— Ну, как наши пациенты в детском отделении? Вольцов бурно запротестовал, но она, присев на подоконник, только весело рассмеялась. Хольт осведомился:
— Это правда, что вы вчера говорили о санитарном поезде?
— Поезд придет завтра, — ответила она. — Вам разрешено ехать.
— Но если Зепп и Гильберт…
— Я так и думала. Что касается вас, Вольцов, то главврач немного поморщился, но все же подписал. Мне ведено отправить всех вас в детскую больницу. — Она снова засмеялась.
Вольцов проворчал:
— Подумаешь, на два-три года старше нас!
Гомулка вдруг сказал со своей кровати:
— Что мы отсюда выберемся и что вообще нам так повезло — мы, прямо сказать, не заслужили!
— Заслужили! — расхохотался Вольцов. — Ты что, бредишь? Разве такое бывает по заслугам? Надо иметь связи! На этот раз связи у Вернера! Когда дело касается девочек…
— Гильберт! — рассердился Хольт.
Но Вольцов, нимало не смущаясь, продолжал:
— И слепому видно, сестричка, что Хольт вам зубы заговорил!
Она оперлась руками о подоконник и рассмеялась, сверкнув ослепительно белыми зубами.
— А вам что, не нравится, что я отдаю предпочтение Хольту? У меня всегда свои любимчики, и потом он ведь не орет, как вы. Всегда вежлив и галантен, не такой солдафон, как некоторые!
— Вы поедете в настоящем спальном вагоне, — оповестила она на следующее утро, складывая их вещи. — Очень бы хотелось с вами уехать, но, увы, мне нельзя; надо отслужить свой срок, тогда подыщу какую-нибудь работенку у себя в Шверине.
Когда за ними явились санитары с носилками, сестры Регины не было в палате. Хольта несли вниз по лестнице, а он думал: жаль, что не пришлось с ней проститься…
Его поместили с Гомулкой в отдельном купе. Вольцов лежал по соседству. Через тонкую перегородку купе Хольт слышал, как он кого-то честил:
— Мослы-то подбери, дурья голова!
Персонал попался какой-то неприветливый, угрюмый.
Наутро они были в Праге. Хольт всю ночь не сомкнул глаз. Толчки причиняли ему боль. Гомулка тоже чувствовал себя отвратительно. Между Прагой и Дрезденом поезд часто и подолгу стоял на перегонах. Более суток они тащились до Шандау, а там еще целый день проторчали на запасном пути. Лишь на следующее утро поезд прибыл наконец в Дрезден. На санитарных машинах их доставили в большой тыловой госпиталь. Хольт, Вольцов и Гомулка снова лежали койка к койке в одной палате.
Из окон видна была Эльба. Жизнь в госпитале больше напоминала казарму, чем больницу. Через несколько дней Вольцов заявил:
— С меня хватит. Я выписываюсь!
Вечером он получил письмо от Феттера.
— Остатки роты опять вернули в лагерь, — сообщил он. — Феттер пишет, что его примерно в середине октября отпустят.
Два дня спустя Волъцов, одетый по-дорожному, стоял у постели Хольта. Они впервые расставались.
Гомулка почти не разговаривал. Лежал в кровати и глядел прямо перед собой в пространство. Изредка его навещал дядя, живший в Дрездене зубной врач.
Хольт читал томик лирики Гельдерлина. Вначале он никак не мог привыкнуть к необычному ритму. Смысл стихов не всегда открывался ему. Чаще он воспринимал лишь настроение — пронизывающую их глубокую печаль. Но отточенность и мелодия стиха волновали его, даже когда слова оставались непонятны. Были стихи, которые навсегда запечатлелись в его памяти: гневная отповедь юноши «Мудрым советчикам» и особенно элегия «К природе». Он читал и перечитывал их столько раз, что запомнил наизусть. Да, юношеские мечты умирают, думал он, это как раз то, что я переживаю сейчас: надежды и стремления улетучиваются, срывается завеса иллюзий, за которой пряталась жизнь. Что же остается? Одинокое, коченеющее я, и не дано ему знать покоя. Он читал: «И вестники победы сходят во мрак, возвещая: битва выиграна!» Это потрясло его. «Живи и здравствуй на земле, о родина, и не считай убитых! За тебя, любимая, ни один не пал напрасно…»
Если б и я мог это сказать! — думал он. Если б и я мог видеть в войне страшное, но чистое и святое дело, как грезил ею когда-то… Если б мог быть уверен, что она справедлива, а значит, осмысленна и нужна! Невыносим и страшен не сам бой, а лишь его бессмысленность, напрасный героизм, неоправданное беззаконие… Бой Вольцова на лесопилке — теперь он это осознал — был символичен. Они дрались без приказа и цели, только чтобы прикрыть кровавое, чудовищное злодеяние! Кто же виноват в том, что мы должны отдавать и силы и жизнь, все, что имеем, напрасно? Что мы ведем ничем не оправданный, безнадежный бой лишь затем, чтобы не дать пролиться свету, чтобы скрыть во мраке ночи тысячи и тысячи таких вот лесопилок? Так размышлял он целыми днями.
Он просил принести ему книг из госпитальной библиотеки и читал все, что попадалось под руку, — книги, которые годами стояли на полках и которых никто никогда не брал. Греческую космогонию от Гесиода до орфиков, диссертации об антиномиях чистого разума Канта, «Фауста» Гете и много романов; книги, которые одному богу известно, как попали в госпиталь.
Когда ему разрешили встать и Гомулка тоже поднялся с постели, они мало-помалу опять стали разговаривать. Был октябрь. Солнце уже не грело, но в погожие дни они часто прогуливались по дорожкам госпитального сада.
— Я все думаю, что дальше будет? — как-то сказал Хольт. Гомулка пожал плечами.
— Откуда мне знать?
Адвокат Гомулка приехал повидаться с сыном. Он передал Хольту письмо от Гундель. При этом, словно поздравляя клиента с оправдательным приговором, сказал:
— Что касается этого юного существа, дорогой Вернер Хольт, то она… Собственно, я должен был бы сказать оно, однако здесь, пожалуй, следует предпочесть грамматическому роду genus naturalis… Итак, она шлет вам вот это с наилучшими пожеланиями скорейшего выздоровления. Моя супруга всегда очень рада видеть Гундель.
А когда он перед отъездом пришел прощаться, то наклонился над кроватью Хольта.
— Между прочим… вам нечего тревожиться. In casum casus все предусмотрено. То, что, возможно, ожидает опекуна, ни в коем случае не коснется подопечной — в этом могу вам поручиться!
Письмо Гундель радовало Хольта, но вместе с тем вызывало в нем чувство стыда. Когда он о ней думал, ему становилось особенно тяжело. Решусь ли я когда-нибудь посмотреть ей в глаза? Не могу я ей признаться, что выстрелил бы тогда, на школьном дворе… Это терзало его, как незаживающая рана. А если снова такой приказ… и я его выполню… тогда… Что-то говорило ему: как же ты будешь жить с каиновой печатью на лбу? Такие мысли не давали ему покоя. Как-то он сказал Гомулке в саду:
— Скажи… когда на школьном дворе ты смотрел в затылок швейцару… если б Бем тебе приказал…
Гомулка словно отвел что-то от себя рукой. Хольт замолчал.
— Вряд ли есть смысл все это ворошить?
— Нет, ты не увиливай! — настаивал Хольт. — Ты бы его расстрелял? Да или нет?
— В ту минуту — да.
— А сейчас?
— Сейчас?.. — Гомулка часто-часто задышал. — Я бы выстрелил в Бема! В каждого, кто бы на меня полез! Все равно мне конец за невыполнение приказа. Так пусть хоть одна сволочь из тех, что дает нам подобные приказы, отправится со мной на тот свет!
Хольт вспомнил, как словачка в подвале сказала: «Прикончите своих командиров!» Он, задыхаясь, спросил:
— Ты в самом деле сделал бы это, Зепп?
Гомулка молчал.
— Хотел бы, — сказал он немного погодя. — Но… хватит ли у меня духу… не знаю…
— А думаешь, есть такие, которые отказываются выполнить подобный приказ?
— Думаю, есть.
— Но ведь мы обязаны выполнять любой приказ! Это же высший закон для солдата! Во что превратится армия, если мы откажемся выполнять приказы? Приказ есть приказ!
Гомулка усмехнулся.
— Во что превратится армия?.. А во что она уже превратилась, Вернер! А насчет того, что ты называешь «высшим законом»… так никаких законов давно не существует, только этот один почему-то остался в силе! — Он вытащил записную книжку и, полистав ее, прочел: «Нет таких военных законов, которые позволяли бы солдату безнаказанно совершать гнусные преступления, ссылаясь на приказ командира, особенно если эти приказания находятся в вопиющем противоречии с нормами человеческой морали и международными правилами ведения войны». Что ты на это скажешь?
— .Это… это не из женевской конвенции? — спросил сбитый с толку Хольт.
Тут Гомулка расхохотался горько, безнадежно.
— Вспомни лесопилку! — воскликнул он. — А это… это Геббельс на троицу опубликовал в «Фелькишер беобахтер». Об американских летчиках, которые бомбят наши города!
— Но… но ведь это же справедливо!
— А кто решает, что есть «гнусное преступление»? И что есть «человеческая мораль»? Вообще, — издевался Гомулка, — Цише бы нам показал «человеческую мораль»: есть только мораль господ, мораль нордической расы, другой не существует!
Все так запутано! Чего-то нам недостает, думал Хольт, нет мерила!..
— Мерила нет, Зепп, — сказал он. — Мерила, которое можно было бы приложить и «разу сказать: это справедливо, а то несправедливо!
— Каждый утверждает, что он прав, — отвечал Гомулка. — Все зависит от мерила. Существует очень простое мерило — мерило Цише: мы, немцы, правы, всегда правы, даже на лесопилке. Нам все дозволено!
— Но ведь так… не может быть!
— Если ты станешь прислушиваться к тому, что они… они говорят, — продолжал Гомулка, — ты только еще больше запутаешься, ничего уж понимать не будешь. Они всё так оборачивают, что всегда правы.
— Нет архимедовой точки опоры, — сказал Хольт.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62