— спросил Готтескнехт. — Я сам из тех мест.
Хольт, Вольцов и Гомулка остановили в Эссене тягач, который довез их до Касселя. Машина кое-как тащилась сквозь снежный буран по заметенным сугробами дорогам. Из Касселя поезд доставил их в Эрфурт, где им подвернулся старый грузовичок. Автострада была очищена от льда, но грузовичок утомительно медленно полз по зимнему ландшафту. Под натянутый брезент задувал ветер. Вольцов сидел впереди, в кабине водителя. Гомулка, прикорнув под хлопающим на ветру брезентом, заметил с удовлетворением:
— Оказывается, жизнь может быть прекрасна и без пушек!
Погруженный в свои .мысли Хольт утвердительно кивнул. Он ехал к почти незнакомому человеку. Четыре года — немалый срок! Над его далеким детством витали образы отца и матери, но даже и сейчас воспоминания о родительском доме леденили душу. Мать: «Ты хоронишь себя в лаборатории. Для этого тебе не нужна такая жена, как я…» — и все в таком же духе, свары и раздоры… »Зачем ты так много работаешь, папа?» — «У каждого должна быть своя жизненная задача, сынок! Без жизненной задачи человек прозябает, как животное».
Прозябает, как животное, охотится на оленей, палит из пушки, дерется с товарищами… А у меня какая задача? — спрашивал себя Хольт. И отвечал: Война. Мы воюем за Германию. С детства читал он в хрестоматиях: Шлагетер, Лангемарк и так далее… Умереть за отечество!
Грузовичок остановился.
— Кто-то хотел здесь слезть?
Хольт простился с друзьями. Он долго брел по шоссе. Kpyгом лежал снег, небо нависло, серое и хмурое.
Город показался ему бесконечно чужим — нетронутый бом-бежками гигант, давящая, сбивающая с толку громада. Следуя по адресу, Хольт свернул в цереулок. По обе стороны тянулись ряды высоких домов. Гореть будут на славу, подумал Хольт. Грязный, облезлый дом, третий этаж, замызганная дверь в квартиру. Хольту вспомнилась их леверкузенская вилла, дом его матери в Бамберге, высокий, светлый, современной архитектуры, окруженный зеленью, южный фасад весь из стекла. Здесь, в этой грязной лачуге, он увидел надпись «Хольт» на картонной табличке — ни докторской степени, ни профессорского звания. Он позвонил. Угрюмая хозяйка дала ему адрес какого-то городского учреждения.
— Хольт? — отозвался привратник. — Он все еще у себя. День и ночь копается, ступайте наверх! — Коридоры, лаборатории, маленький, слабо освещенный закуток. Человек, склонившийся над микроскопом.
Так вот он каков, его отец! Волосы на массивном черепе белы как снег. Старший Хольт выпрямился, долго тер себе глаза и наконец узнал сына.
— Вернер! В самом деле Вернер! — повторял он с удивлением.
Хольт застыл в проеме двери. Им овладело острое разочарование, он не отдавал себе отчета почему. Угнетала теснота бедного рабочего помещения, худосочный свет настольной лампы, поношенный отцовский пиджак… Вспомнились вечные припевы матери: «чудак, не от мира сего… у него только работа на уме.»
— Я думал обрадовать тебя своим приездом… после долгой разлуки, — сказал Хольт. — И, кажется, помешал!
Профессор Хольт собирал свои банки и склянки.
— Напротив! Ты очень меня обрадовал! И нисколько не помешал. Я тут после работы расположился испробовать кое-какие способы крашения — раньше до этих вещей не доходили руки!
А ведь верно, думал Хольт со все возрастающим разочарованием. Ничего ему не нужно, кроме его работы…
Неподвижно, прислонясь к дверному косяку, наблюдал он, как отец убирает в шкафчик пузырьки, пробирки и колбы, как заботливо укладывает в полированный деревянный ящик свой микроскоп.
— Ну вот, мой мальчик, а теперь пойдем!
Улицы были погружены в темноту. Две-три машины с затемненными фарами пронеслись по влажному от тающего снега асфальту. Хольт молча шагал рядом с профессором, который был значительно выше его ростом. Рассказывать? Разве его что-нибудь интересует? Ведь он затворник, не от мира сего. Неохотно и скупо Хольт рассказал о себе.
В скудно обставленной комнатушке у самого окна стоял стол, а на нем в беспорядке валялись бумаги, книги, таблицы. В коридоре громко ворчала хозяйка, проклиная непредвиденные расходы, непрошеных гостей и дополнительную работу, когда у добрых людей канун праздников. Эта хмурая комната, весь этот чуждый, утлый мир леденили Хольту душу, и он почти с враждебным интересом следил за отцом, набивающим трубку. Чужой старик, отживший свой век, человек с характером, взвалил на себя обузу — жить в этой гнусной дыре, ходить в каких-то обносках, покорно выслушивать брань неряхи хозяйки, между тем как его, Хольта, мать живет в своей бамбергской вилле… Человек с характером — а вернее, упрямец, чудак, ненавидящий все живое… Что он там бормочет?.. Я после четырех лет разыскал его, и что я нахожу?..
— О себе, — сказал он вслух, — я главное рассказал. А ты, отец, как жилось тебе эти годы? «Меня это в самом деле интересует? — спрашивал он себя. — Или я говорю это так, для отвода глаз? Из всех чужаков самый мне чужой!» И все же в нем шевельнулось какое-то любопытство, желание заглянуть наконец за кулисы этой непростой судьбы.
— Как видишь, — сказал профессор, не выпуская из зубов короткой трубки, — живу, работаю. Стало на очередь то, для чего раньше не хватало времени, и я занимаюсь этим основательно, без спешки.
— Ладно, ладно, — не выдержал Хольт, — твоя работа… Я же в ней ни черта не смыслю. Ну а все прочее?.. — И он сказал напрямик: — Ты, я вижу, живешь в нужде… А ведь если вспомнить… У меня к тебе миллион вопросов. Как-никак, становишься взрослым… Почему ты, собственно…
Он замолчал. Не трогай этого, говорил ему внутренний голос.
— Почему, — спросил он, — ты ушел из семьи?
Профессор удивленно на него воззрился. Он все еще покуривал трубку. Настольная лампа освещала его лицо, в резких складках от крыльев носа к углам рта залегли глубокие тени.
— Твоя мать, — начал он раздумчиво, — и по сей день кажется мне достойнейшей в своем роде женщиной… Но именно поэтому мы не подходили друг другу.
— Ладно, ладно, — снова сказал Хольт, — но что послужило поводом? Ведь был же какой-то повод! Почему ты тогда в Леверкузене подал в отставку? — И снова что-то подсказало ему: не спрашивай, этого нельзя трогать!
— Меня не удовлетворяла моя работа, — сказал отец. Но чувствовалось, что он уклоняется от прямого ответа.
— Позволь, — подхватил Хольт, — ведь ты оставил Гамбург, чтобы заняться работой в промышленности, не так ли? Ты мечтая о деятельности большого масштаба! И вдруг эта работа перестала тебя удовлетворять?
— Вот именно, она перестала меня удовлетворять, — сказал профессор, испытующе и оценивающе глядя на сына.
— Ну а здесь, — продолжал Хольт с вызовом, — в этой дыре, работа рядовым химиком на более чем скромном участке тебя удовлетворяет?
— Вот именно, — сказал профессор, — она меня удовлетворяет.
Лицо его тонуло в полумраке комнаты. Выразительный профиль заслонял лампу. Белые, пронизанные светом волосы отливали серебром. Как зачарованный, смотрел Хольт на отца: склонив голову и уставив глаза в темноту, тот, видимо, размышлял о чем-то своем.
— Так случилось, что во второй половине моей жизни, — неторопливо начал профессор, — я похоронил множество иллюзий. Ты стал старше — хорошо! Одной из этих иллюзий было убеждение, будто можно, сторонясь злобы дня, спокойно работать на пользу людям… Сюда же я причисляю мою женитьбу, сюда отношу и мое желание… иметь сына… чтобы воспитать его, как мне хочется… Когда человек свободен от иллюзий, он может ждать. А для этой цели эта моя комната… и эта моя работа подходят как нельзя лучше.
Хольт, не отрываясь, смотрел на старого профессора. Непонятные речи отца поразили его своей серьезностью; как он ни старался подавить в себе впечатление от этих слов, они вызвали в нем далекие воспоминания детства. В то время, когда между родителями не пролегла еще трещина, когда язвительные речи матери еще не заронили ему в душу тлетворный яд, отец был для него воплощением всего хорошего на земле — всеведущий, всемогущий, добрый и мудрый учитель и друг. В то время постепенно лед таял.
— Папа, — сказал он и сам удивился, как неожиданно тепло вдруг прозвучал его голос, — ты говорил мне когда-то: у каждого человека должна быть своя задача, иначе он прозябает как животное… В Леверкузене у тебя была задача, что же ты бросил ее на полдороге?
Старый Хольт вместе со стулом повернулся к свету, в этом движении было что-то обещающее. Теперь отец и сын сидели рядом, освещенные лампой.
— Верно, — сказал он, — я это говорил. Но есть нечто и выше: совесть, чувство ответственности, верность себе… Кое-кому кажется, а особенно в наши дни, будто это пустые слова. Но за словами стоят далеко не пустые понятия. Я не мог нарушить присягу врача, а у меня требовали именно этого. По мнению моих сотрудников и коллег… да и твоей матери… я не только легкомысленно разрушил свое житейское благополучие, но якобы повел себя как предатель и изменник. Зато совесть моя будет чиста, когда все это пойдет прахом.
— Когда… что пойдет прахом? — переспросил Хольт. Профессор устремил на него такой взгляд, что у Хольта мороз пробежал по коже.
— Так называемый Третий рейх, — сказал он.
В сознании Хольта вспыхнули сотни раз напетые слова — «измена… разложение», но они тут же растворились в пустоте, не найдя опоры. И снова им овладел страх.
— Ты хочешь сказать…
Он так и не кончил, зачарованный истовой и серьезной речью, которая доносилась к нему словно издалека.
— Ты носишь их форму, носишь на рукаве эту… свастику, и ты пришел ко мне требовать, чтобы я сказал тебе всю правду. Под тем самым знаком, какой ты носишь на рукаве, национал-социалисты подготовили и развязали самую страшную из грабительских и завоевательных войн, известных мировой истории, и теперь они проигрывают ее окончательно и бесповоротно. Мне предложили тогда от концерна «ИГ-Фарбен» работать над созданием особого рода химических средств, которые в конечном счете должны были способствовать массовому уничтожению людей, и я отклонил это предложение. Мало того, я заклеймил как преступные их попытки испробовать на крупных млекопитающих действие различных ядов, которые обычно служат для уничтожения вредителей; я понимал, куда метят эти опыты, проводимые в грандиозных масштабах, и оказался прав: в настоящее время эсэсовцы убивают в концлагерях сотни тысяч людей смесью синильной кислоты и метилового эфира хлоругольной кислоты… Этот препарат поставляет им концерн ИГ.
Хольт сделал рукой движение, выражавшее беспомощность, одну только беспомощность и страх. Профессор, видимо, понял. Он замолчал. Настольная лампа изливала мутный свет, отбрасывая исполинские тени на выбеленные стены. Хольт долгие секунды боролся со снедавшим его страхом и подавил его в себе, но заодно погасил искорку тепла, едва затеплившуюся в его душе. Вернулось чувство, что он здесь чужой, и отчужденность снова легла между отцом и сыном, ширясь и разливаясь, точно дыхание мороза. Хольта охватил озноб. Он смотрел на отца, озаренного мутным светом лампы, и снова видел перед собой старого чудака, человеконенавистника… Швыряет мне свою правду, словно собаке кость, думал он, толкает меня в пропасть: туда, мол, тебе и дорога.Одно стало ему ясно: надо бежать отсюда… Свихнувшийся старик, думал он… Сосет свою трубку и пялится в пространство… Здесь сердце замерзнет, превратится в ледышку. На что он мне сдался? — думал Хольт. Что привело меня сюда и зачем я стал его пытать?.
Вон отсюда! Но куда же? К Герти! — решил он. Там ждет меня тепло, чувство безопасности, утешение…
— Хорошо было повидаться с тобой после стольких лет, — сказал он как можно более непринужденно. — К сожалению, — и он голосам выразил это сожаление, — завтра утром мне катить обратно. При нынешнем напряженном положении в воздушной войне…
Но профессор уже понял. Наступил его черед сделать беспомощный жест рукой, и рука бессильно упала на стол.
— А раз так — давай ложиться спать. Будем надеяться, что эта ночь пройдет без тревоги.
Наступило утро, ясное, морозное. Профессор, высокий, статный, шагал к себе в лабораторию. Сын настороженно смотрел ему вслед. Отчужденность, разочарование, страх вылились в ожесточение. Шагай себе! — думал он со злобой. Шагай! Ты мне не нужен, ты, со своей… правдой!
Он устремился на вокзал. Скорый поезд для отпускников помчал его на запад. Все отделения были забиты солдатами всевозможных родов войск. Повсюду небритые лица, разомлевшие со сна или изможденные долгим бдением-Сегодня сочельник!
Магдебург. Стоп!.. Ни шагу дальше на север. В Ганновере пришлось застрять на ночь. Ни поезда, ни попутной машины. Бесцельно слонялся он по улицам. Спускались сумерки. Он вернулся на вокзал и сел ждать в зале для пассажиров. Наступил вечер.
Внезапно громко заговорило радио. Чья-то приветственная речь. Только бы ничего не слышать!.. А потом — тихая ночь, святая ночь!.. Сочельник. Праздничный благовест немецких соборов… Хольт уронил голову на руки.
В Гельзенкирхен он прибыл утром, на трамвае добрался до Эссена и сразу позвонил. Фрау Цише крайне удивилась.
— Можно к тебе? — спросил он.
— — Ни в коем случае. Я с минуты на минуту жду Гюнтера Цише. Он отпросился на весь день.
— Мне очень тяжело, — пожаловался он. — Я сжег за собой корабли… Не оставляй меня одного!
Он услышал в трубке ее голос: «Подожди минутку!» Но ждать пришлось долго. И наконец: «Поезжай в Боркен, это за Везелем, на другом берегу. Как-нибудь разыщешь. Оттуда пойдешь по шоссе и свернешь у развилки вправо. Дойдешь до соседней деревни, это примерно в двух километрах. Увидишь гостиницу „У источника“. Там мы и встретимся. К черту Цише! Меня подвезет знакомый на машине».
Хольт чувствовал себя на седьмом небе.
— Пока, — сказала она, — я тоже страшно рада.
Только во второй половине дня добрался Хольт до цели. Он попал в приветливую деревенскую гостиницу. Фрау Цише забилась в уголок, юная, неприметная. Он схватил ее за руку. Она медленно повернула руку, над которой он склонился, и теплой ладошкой зажала ему рот.
Они шли по открытой, занесенной снегом местности. Широкая равнина тонула в надвигающихся сумерках — тихий, поэтический ландшафт. На луга, на заросли лозняка и ольшаника медленно ложились хлопья снега. Здесь уж, верно, рукой подать до голландской границы. Мороз крепчал. К вечеру разъяснилось. В темноте над их головами то и дело слышалось гудение. Где-то вдалеке стреляли зенитки. Но все это их уже не касалось. Здесь не объявляли тревогу, У них было в запасе два долгих дня. Они топали по глубокому снегу.
— Не правда ли, чудесный зимний пейзаж, — говорила она. — Тебе здесь нравится? — И это было в ней чем-то новым. Позднее он рассказал ей об отце.
— Уж очень он мрачно смотрит, — сказала она, — хотя в основном он прав. — И она заговорила о бессилии человека и о всемогуществе судьбы. — Мы только пешки в большой игре. — Ему было отрадно эта слышать в его нынешнем подавлением настроении. — Забудь все это, — потребовала она. То же самое говорила ему Ута: забудь все это.
— Но я не в силах ничего забыть!
— Это только кажется. Увидишь: вернешься на батарею — и все эти печальные мысли вылетят у тебя из головы.
В полупустом зальце горело на елке несколько свечек. Печка дышала благодатным теплом. Гостиница была битком набита пострадавшими от бомбежек, но для фрау Цише здесь всегда находилась комната. Когда-то, по ее рассказам, они останавливались здесь во время загородных экскурсий.
Они сидели после ужина у изразцовой печки, тесно прижавшись друг к другу. По радио снова звучало «Тихая ночь, святая ночь»… но только слова были другие: «Приветствую тебя Бальдур, светодавец!..» Хольт ничего не слышал. Теперь, когда стемнело и за окнами притаилась грозная ночь, он был бессилен бороться с обступившими его воспоминаниями — воспоминаниями о .седовласом старике и его словах. Потом они поднялись к себе. Хольт искал у нее прибежища, и она, видимо угадывая, что в нем происходит, отдалась ему покорно и безвольно. Но он еще долго лежал без сна и боролся со страхом, который только постепенно отступал. Не поддаваться, думал он. Я и тогда с этим справился, когда услышал впервые от Уты и… болтовню Герти с себя стряхнул… Не надо поддаваться! Одно наслаивается на другое, думал он, это… как постепенно увеличивающаяся нагрузка, словно судьба хочет меня испытать… Судьба!.. — думал он.
Утро встало в белесом холодном тумане, но потом норд-ост рассеял густые облака. В ясном морозном небе сверкало зимнее солнце, отбрасывая синие тени от каждого ивового кустика. Часами блуждали они по засыпанной снегом равнине. Он шел с ней бок о бок, но мысли его витали далеко. Судьба… — думал он вновь и вновь. То исполинское, темное, неведомое, что распоряжается нами, людьми… Она рассказала ему о своей жизни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
Хольт, Вольцов и Гомулка остановили в Эссене тягач, который довез их до Касселя. Машина кое-как тащилась сквозь снежный буран по заметенным сугробами дорогам. Из Касселя поезд доставил их в Эрфурт, где им подвернулся старый грузовичок. Автострада была очищена от льда, но грузовичок утомительно медленно полз по зимнему ландшафту. Под натянутый брезент задувал ветер. Вольцов сидел впереди, в кабине водителя. Гомулка, прикорнув под хлопающим на ветру брезентом, заметил с удовлетворением:
— Оказывается, жизнь может быть прекрасна и без пушек!
Погруженный в свои .мысли Хольт утвердительно кивнул. Он ехал к почти незнакомому человеку. Четыре года — немалый срок! Над его далеким детством витали образы отца и матери, но даже и сейчас воспоминания о родительском доме леденили душу. Мать: «Ты хоронишь себя в лаборатории. Для этого тебе не нужна такая жена, как я…» — и все в таком же духе, свары и раздоры… »Зачем ты так много работаешь, папа?» — «У каждого должна быть своя жизненная задача, сынок! Без жизненной задачи человек прозябает, как животное».
Прозябает, как животное, охотится на оленей, палит из пушки, дерется с товарищами… А у меня какая задача? — спрашивал себя Хольт. И отвечал: Война. Мы воюем за Германию. С детства читал он в хрестоматиях: Шлагетер, Лангемарк и так далее… Умереть за отечество!
Грузовичок остановился.
— Кто-то хотел здесь слезть?
Хольт простился с друзьями. Он долго брел по шоссе. Kpyгом лежал снег, небо нависло, серое и хмурое.
Город показался ему бесконечно чужим — нетронутый бом-бежками гигант, давящая, сбивающая с толку громада. Следуя по адресу, Хольт свернул в цереулок. По обе стороны тянулись ряды высоких домов. Гореть будут на славу, подумал Хольт. Грязный, облезлый дом, третий этаж, замызганная дверь в квартиру. Хольту вспомнилась их леверкузенская вилла, дом его матери в Бамберге, высокий, светлый, современной архитектуры, окруженный зеленью, южный фасад весь из стекла. Здесь, в этой грязной лачуге, он увидел надпись «Хольт» на картонной табличке — ни докторской степени, ни профессорского звания. Он позвонил. Угрюмая хозяйка дала ему адрес какого-то городского учреждения.
— Хольт? — отозвался привратник. — Он все еще у себя. День и ночь копается, ступайте наверх! — Коридоры, лаборатории, маленький, слабо освещенный закуток. Человек, склонившийся над микроскопом.
Так вот он каков, его отец! Волосы на массивном черепе белы как снег. Старший Хольт выпрямился, долго тер себе глаза и наконец узнал сына.
— Вернер! В самом деле Вернер! — повторял он с удивлением.
Хольт застыл в проеме двери. Им овладело острое разочарование, он не отдавал себе отчета почему. Угнетала теснота бедного рабочего помещения, худосочный свет настольной лампы, поношенный отцовский пиджак… Вспомнились вечные припевы матери: «чудак, не от мира сего… у него только работа на уме.»
— Я думал обрадовать тебя своим приездом… после долгой разлуки, — сказал Хольт. — И, кажется, помешал!
Профессор Хольт собирал свои банки и склянки.
— Напротив! Ты очень меня обрадовал! И нисколько не помешал. Я тут после работы расположился испробовать кое-какие способы крашения — раньше до этих вещей не доходили руки!
А ведь верно, думал Хольт со все возрастающим разочарованием. Ничего ему не нужно, кроме его работы…
Неподвижно, прислонясь к дверному косяку, наблюдал он, как отец убирает в шкафчик пузырьки, пробирки и колбы, как заботливо укладывает в полированный деревянный ящик свой микроскоп.
— Ну вот, мой мальчик, а теперь пойдем!
Улицы были погружены в темноту. Две-три машины с затемненными фарами пронеслись по влажному от тающего снега асфальту. Хольт молча шагал рядом с профессором, который был значительно выше его ростом. Рассказывать? Разве его что-нибудь интересует? Ведь он затворник, не от мира сего. Неохотно и скупо Хольт рассказал о себе.
В скудно обставленной комнатушке у самого окна стоял стол, а на нем в беспорядке валялись бумаги, книги, таблицы. В коридоре громко ворчала хозяйка, проклиная непредвиденные расходы, непрошеных гостей и дополнительную работу, когда у добрых людей канун праздников. Эта хмурая комната, весь этот чуждый, утлый мир леденили Хольту душу, и он почти с враждебным интересом следил за отцом, набивающим трубку. Чужой старик, отживший свой век, человек с характером, взвалил на себя обузу — жить в этой гнусной дыре, ходить в каких-то обносках, покорно выслушивать брань неряхи хозяйки, между тем как его, Хольта, мать живет в своей бамбергской вилле… Человек с характером — а вернее, упрямец, чудак, ненавидящий все живое… Что он там бормочет?.. Я после четырех лет разыскал его, и что я нахожу?..
— О себе, — сказал он вслух, — я главное рассказал. А ты, отец, как жилось тебе эти годы? «Меня это в самом деле интересует? — спрашивал он себя. — Или я говорю это так, для отвода глаз? Из всех чужаков самый мне чужой!» И все же в нем шевельнулось какое-то любопытство, желание заглянуть наконец за кулисы этой непростой судьбы.
— Как видишь, — сказал профессор, не выпуская из зубов короткой трубки, — живу, работаю. Стало на очередь то, для чего раньше не хватало времени, и я занимаюсь этим основательно, без спешки.
— Ладно, ладно, — не выдержал Хольт, — твоя работа… Я же в ней ни черта не смыслю. Ну а все прочее?.. — И он сказал напрямик: — Ты, я вижу, живешь в нужде… А ведь если вспомнить… У меня к тебе миллион вопросов. Как-никак, становишься взрослым… Почему ты, собственно…
Он замолчал. Не трогай этого, говорил ему внутренний голос.
— Почему, — спросил он, — ты ушел из семьи?
Профессор удивленно на него воззрился. Он все еще покуривал трубку. Настольная лампа освещала его лицо, в резких складках от крыльев носа к углам рта залегли глубокие тени.
— Твоя мать, — начал он раздумчиво, — и по сей день кажется мне достойнейшей в своем роде женщиной… Но именно поэтому мы не подходили друг другу.
— Ладно, ладно, — снова сказал Хольт, — но что послужило поводом? Ведь был же какой-то повод! Почему ты тогда в Леверкузене подал в отставку? — И снова что-то подсказало ему: не спрашивай, этого нельзя трогать!
— Меня не удовлетворяла моя работа, — сказал отец. Но чувствовалось, что он уклоняется от прямого ответа.
— Позволь, — подхватил Хольт, — ведь ты оставил Гамбург, чтобы заняться работой в промышленности, не так ли? Ты мечтая о деятельности большого масштаба! И вдруг эта работа перестала тебя удовлетворять?
— Вот именно, она перестала меня удовлетворять, — сказал профессор, испытующе и оценивающе глядя на сына.
— Ну а здесь, — продолжал Хольт с вызовом, — в этой дыре, работа рядовым химиком на более чем скромном участке тебя удовлетворяет?
— Вот именно, — сказал профессор, — она меня удовлетворяет.
Лицо его тонуло в полумраке комнаты. Выразительный профиль заслонял лампу. Белые, пронизанные светом волосы отливали серебром. Как зачарованный, смотрел Хольт на отца: склонив голову и уставив глаза в темноту, тот, видимо, размышлял о чем-то своем.
— Так случилось, что во второй половине моей жизни, — неторопливо начал профессор, — я похоронил множество иллюзий. Ты стал старше — хорошо! Одной из этих иллюзий было убеждение, будто можно, сторонясь злобы дня, спокойно работать на пользу людям… Сюда же я причисляю мою женитьбу, сюда отношу и мое желание… иметь сына… чтобы воспитать его, как мне хочется… Когда человек свободен от иллюзий, он может ждать. А для этой цели эта моя комната… и эта моя работа подходят как нельзя лучше.
Хольт, не отрываясь, смотрел на старого профессора. Непонятные речи отца поразили его своей серьезностью; как он ни старался подавить в себе впечатление от этих слов, они вызвали в нем далекие воспоминания детства. В то время, когда между родителями не пролегла еще трещина, когда язвительные речи матери еще не заронили ему в душу тлетворный яд, отец был для него воплощением всего хорошего на земле — всеведущий, всемогущий, добрый и мудрый учитель и друг. В то время постепенно лед таял.
— Папа, — сказал он и сам удивился, как неожиданно тепло вдруг прозвучал его голос, — ты говорил мне когда-то: у каждого человека должна быть своя задача, иначе он прозябает как животное… В Леверкузене у тебя была задача, что же ты бросил ее на полдороге?
Старый Хольт вместе со стулом повернулся к свету, в этом движении было что-то обещающее. Теперь отец и сын сидели рядом, освещенные лампой.
— Верно, — сказал он, — я это говорил. Но есть нечто и выше: совесть, чувство ответственности, верность себе… Кое-кому кажется, а особенно в наши дни, будто это пустые слова. Но за словами стоят далеко не пустые понятия. Я не мог нарушить присягу врача, а у меня требовали именно этого. По мнению моих сотрудников и коллег… да и твоей матери… я не только легкомысленно разрушил свое житейское благополучие, но якобы повел себя как предатель и изменник. Зато совесть моя будет чиста, когда все это пойдет прахом.
— Когда… что пойдет прахом? — переспросил Хольт. Профессор устремил на него такой взгляд, что у Хольта мороз пробежал по коже.
— Так называемый Третий рейх, — сказал он.
В сознании Хольта вспыхнули сотни раз напетые слова — «измена… разложение», но они тут же растворились в пустоте, не найдя опоры. И снова им овладел страх.
— Ты хочешь сказать…
Он так и не кончил, зачарованный истовой и серьезной речью, которая доносилась к нему словно издалека.
— Ты носишь их форму, носишь на рукаве эту… свастику, и ты пришел ко мне требовать, чтобы я сказал тебе всю правду. Под тем самым знаком, какой ты носишь на рукаве, национал-социалисты подготовили и развязали самую страшную из грабительских и завоевательных войн, известных мировой истории, и теперь они проигрывают ее окончательно и бесповоротно. Мне предложили тогда от концерна «ИГ-Фарбен» работать над созданием особого рода химических средств, которые в конечном счете должны были способствовать массовому уничтожению людей, и я отклонил это предложение. Мало того, я заклеймил как преступные их попытки испробовать на крупных млекопитающих действие различных ядов, которые обычно служат для уничтожения вредителей; я понимал, куда метят эти опыты, проводимые в грандиозных масштабах, и оказался прав: в настоящее время эсэсовцы убивают в концлагерях сотни тысяч людей смесью синильной кислоты и метилового эфира хлоругольной кислоты… Этот препарат поставляет им концерн ИГ.
Хольт сделал рукой движение, выражавшее беспомощность, одну только беспомощность и страх. Профессор, видимо, понял. Он замолчал. Настольная лампа изливала мутный свет, отбрасывая исполинские тени на выбеленные стены. Хольт долгие секунды боролся со снедавшим его страхом и подавил его в себе, но заодно погасил искорку тепла, едва затеплившуюся в его душе. Вернулось чувство, что он здесь чужой, и отчужденность снова легла между отцом и сыном, ширясь и разливаясь, точно дыхание мороза. Хольта охватил озноб. Он смотрел на отца, озаренного мутным светом лампы, и снова видел перед собой старого чудака, человеконенавистника… Швыряет мне свою правду, словно собаке кость, думал он, толкает меня в пропасть: туда, мол, тебе и дорога.Одно стало ему ясно: надо бежать отсюда… Свихнувшийся старик, думал он… Сосет свою трубку и пялится в пространство… Здесь сердце замерзнет, превратится в ледышку. На что он мне сдался? — думал Хольт. Что привело меня сюда и зачем я стал его пытать?.
Вон отсюда! Но куда же? К Герти! — решил он. Там ждет меня тепло, чувство безопасности, утешение…
— Хорошо было повидаться с тобой после стольких лет, — сказал он как можно более непринужденно. — К сожалению, — и он голосам выразил это сожаление, — завтра утром мне катить обратно. При нынешнем напряженном положении в воздушной войне…
Но профессор уже понял. Наступил его черед сделать беспомощный жест рукой, и рука бессильно упала на стол.
— А раз так — давай ложиться спать. Будем надеяться, что эта ночь пройдет без тревоги.
Наступило утро, ясное, морозное. Профессор, высокий, статный, шагал к себе в лабораторию. Сын настороженно смотрел ему вслед. Отчужденность, разочарование, страх вылились в ожесточение. Шагай себе! — думал он со злобой. Шагай! Ты мне не нужен, ты, со своей… правдой!
Он устремился на вокзал. Скорый поезд для отпускников помчал его на запад. Все отделения были забиты солдатами всевозможных родов войск. Повсюду небритые лица, разомлевшие со сна или изможденные долгим бдением-Сегодня сочельник!
Магдебург. Стоп!.. Ни шагу дальше на север. В Ганновере пришлось застрять на ночь. Ни поезда, ни попутной машины. Бесцельно слонялся он по улицам. Спускались сумерки. Он вернулся на вокзал и сел ждать в зале для пассажиров. Наступил вечер.
Внезапно громко заговорило радио. Чья-то приветственная речь. Только бы ничего не слышать!.. А потом — тихая ночь, святая ночь!.. Сочельник. Праздничный благовест немецких соборов… Хольт уронил голову на руки.
В Гельзенкирхен он прибыл утром, на трамвае добрался до Эссена и сразу позвонил. Фрау Цише крайне удивилась.
— Можно к тебе? — спросил он.
— — Ни в коем случае. Я с минуты на минуту жду Гюнтера Цише. Он отпросился на весь день.
— Мне очень тяжело, — пожаловался он. — Я сжег за собой корабли… Не оставляй меня одного!
Он услышал в трубке ее голос: «Подожди минутку!» Но ждать пришлось долго. И наконец: «Поезжай в Боркен, это за Везелем, на другом берегу. Как-нибудь разыщешь. Оттуда пойдешь по шоссе и свернешь у развилки вправо. Дойдешь до соседней деревни, это примерно в двух километрах. Увидишь гостиницу „У источника“. Там мы и встретимся. К черту Цише! Меня подвезет знакомый на машине».
Хольт чувствовал себя на седьмом небе.
— Пока, — сказала она, — я тоже страшно рада.
Только во второй половине дня добрался Хольт до цели. Он попал в приветливую деревенскую гостиницу. Фрау Цише забилась в уголок, юная, неприметная. Он схватил ее за руку. Она медленно повернула руку, над которой он склонился, и теплой ладошкой зажала ему рот.
Они шли по открытой, занесенной снегом местности. Широкая равнина тонула в надвигающихся сумерках — тихий, поэтический ландшафт. На луга, на заросли лозняка и ольшаника медленно ложились хлопья снега. Здесь уж, верно, рукой подать до голландской границы. Мороз крепчал. К вечеру разъяснилось. В темноте над их головами то и дело слышалось гудение. Где-то вдалеке стреляли зенитки. Но все это их уже не касалось. Здесь не объявляли тревогу, У них было в запасе два долгих дня. Они топали по глубокому снегу.
— Не правда ли, чудесный зимний пейзаж, — говорила она. — Тебе здесь нравится? — И это было в ней чем-то новым. Позднее он рассказал ей об отце.
— Уж очень он мрачно смотрит, — сказала она, — хотя в основном он прав. — И она заговорила о бессилии человека и о всемогуществе судьбы. — Мы только пешки в большой игре. — Ему было отрадно эта слышать в его нынешнем подавлением настроении. — Забудь все это, — потребовала она. То же самое говорила ему Ута: забудь все это.
— Но я не в силах ничего забыть!
— Это только кажется. Увидишь: вернешься на батарею — и все эти печальные мысли вылетят у тебя из головы.
В полупустом зальце горело на елке несколько свечек. Печка дышала благодатным теплом. Гостиница была битком набита пострадавшими от бомбежек, но для фрау Цише здесь всегда находилась комната. Когда-то, по ее рассказам, они останавливались здесь во время загородных экскурсий.
Они сидели после ужина у изразцовой печки, тесно прижавшись друг к другу. По радио снова звучало «Тихая ночь, святая ночь»… но только слова были другие: «Приветствую тебя Бальдур, светодавец!..» Хольт ничего не слышал. Теперь, когда стемнело и за окнами притаилась грозная ночь, он был бессилен бороться с обступившими его воспоминаниями — воспоминаниями о .седовласом старике и его словах. Потом они поднялись к себе. Хольт искал у нее прибежища, и она, видимо угадывая, что в нем происходит, отдалась ему покорно и безвольно. Но он еще долго лежал без сна и боролся со страхом, который только постепенно отступал. Не поддаваться, думал он. Я и тогда с этим справился, когда услышал впервые от Уты и… болтовню Герти с себя стряхнул… Не надо поддаваться! Одно наслаивается на другое, думал он, это… как постепенно увеличивающаяся нагрузка, словно судьба хочет меня испытать… Судьба!.. — думал он.
Утро встало в белесом холодном тумане, но потом норд-ост рассеял густые облака. В ясном морозном небе сверкало зимнее солнце, отбрасывая синие тени от каждого ивового кустика. Часами блуждали они по засыпанной снегом равнине. Он шел с ней бок о бок, но мысли его витали далеко. Судьба… — думал он вновь и вновь. То исполинское, темное, неведомое, что распоряжается нами, людьми… Она рассказала ему о своей жизни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62