Там всегда было мало народу, к тому же оттуда открывался чудесный вид на Старую Ригу. Мы присели на скамью.
— Здесь ты в первый раз поцеловал меня,— вспоминала Гита.
— Три года назад...
— Была осень, дорожки в желтых листьях...
— И ты дрожала от холода. Гита рассмеялась.
— Нет, милый, я просто притворялась. И тогда ты меня обнял, чтобы согреть.
— Тогда ты была совсем худенькая. Теперь чуть-чуть пополнела и стала еще красивее.
Гита прижалась ко мне. Я почувствовал ее горячее дыхание на своей щеке.
— Какой ты хороший, Анатол! — прошептала она,— Скажи мне, милый, только скажи откровенно: ты любишь детей?
— Очень,— ответил я.
— У меня будет ребенок, Анатол... Я обнял ее и поцеловал.
— Ты не сердишься?
— Гита, что ты говоришь!
— Я узнала от этом, еще когда тебя арестовали.
— И ничего не сказала!
— Чтобы ничем не связывать тебя... И мне кажется, Анатол, у нас будет мальчик.
— А может, девочка,— сказал я, целуя ее.— Мальчик или девочка — все равно.
— Если будет мальчик, назовем его Анатолом.
— А если девочка — Гитой.
— Мне хотелось бы мальчика. Тебе тоже?
— Конечно.
— У него, наверное, будут светлые волосы, как у тебя, и твои голубые глаза, и твой лоб.— Она погладила мой лоб и продолжала: — Когда наш мальчик вырастет большим, девчонки будут рвать его на части, а мы поможем ему выбрать самую лучшую, самую красивую, правда?
— Мы найдем ему такую же красивую, как ты. Хорошо?
Она сияла от счастья, продолжая фантазировать.
— Он будет славный, наш маленький Анатол. Он будет умным и, может быть, даже знаменитым. Вот я опять его чувствую! Милый, наклонись и послушай, только не дыши.
Я затаил дыхание и положил свою голову на колени Гите. Вокруг шумели деревья, пели птицы, я ничего не мог расслышать.
— Да, я чувствую, как бьется его сердце,— соврал я, чтобы не расстраивать Гиту.— Теперь я вспомнил, милая. Ты носишь его уже пятый месяц.
— Четыре месяца и десять дней,— поправила она.— Это случилось в ту ночь, когда я в первый раз пришла к тебе. Помнишь?
— Разве можно такое забыть, Гита?
— Тогда я первый раз не ночевала дома. На^ следующий день отец со мной не разговаривал, мама ругала меня. А я была так счастлива, так счастлива!
— И я был счастлив. Если бы не этот дурацкий случай...
Гита отпрянула и удивленно посмотрела на меня.
— О чем ты, Анатол?
— Об аресте.
— Об этом не думай!
— Именно теперь об этом следует думать. Ведь у нас будет ребенок. А мне придется пять или шесть лет просидеть в тюрьме. Сможешь ли ты одна его вырастить?
— У меня есть план, Анатол,— шепнула она.— Убежим!..
Гита сказала это так, словно давным-давно все было решено. Но меня такое предложение застало врасплох, я даже растерялся.
— Куда же мы убежим? И потом ты ведь не знаешь, за что меня арестовали.
— Разве я виновата? Ты сам ничего не рассказываешь,— с упреком сказала Гита.— Но я догадываюсь...
— О чем?
— Что ты не сделал ничего дурного.
— Ты права, я не сделал ничего дурного. Но боюсь, что те, кто собирается меня судить, думают иначе. Они считают, что я посягнул на существующий порядок.
У Гиты широко раскрылись глаза.
— Но что же ты такое сделал, Анатол? Неужели ты не можешь мне рассказать?
Молодая листва трепетала на ветру, и по разгоряченному лицу Гиты метались зеленоватые суетливые тени. В глазах сверкали слезы.
— Почему ты не доверяешь мне, Анатол?
Я смотрел в ее затуманенные слезами глаза и молчал. Она закрыла лицо руками и, положив голову мне на плечо, заплакала.
— Вот уж не думала, что ты такой. У меня нет от тебя никаких секретов. Ведь теперь мы всегда будем вместе...
Я гладил ее волосы и думал о том, что неправильно все скрывать от Гиты. Ведь она самый близкий мне человек. Разве не заслужила она права на мою откровенность, спасая мне жизнь? И я решил кое-что рассказать ей, конечно не называя имен товарищей и адреса, куда должен был доставить оборудование для подпольной типографии.
— Вот почему меня считают коммунистом и врагом существующих порядков,— закончил я свой рассказ.— Мне дадут по крайней мере пять или шесть лет каторги.
Гита утирала мокрые щеки.
— А ты в самом деле коммунист, Анатол?
— Да нет же! — успокоил я ее.— Просто я помог Борису.
— Значит, он склонил тебя к этому.
— Нет,— сказал я,— он попросил меня.
— Но почему он обратился именно к тебе?
— У них разгромили типографию. Надо был© организовать новую. И... я согласился помочь.
— И он тебя провалил?
— Нет, Гита, нет!,Он доверил мне. Я сам себя провалил. Мне следовало быть осторожней.
— Но ведь это он уговорил тебя.
— Он попросил, а я согласился.
— Но почему ты согласился? Ведь ты не коммунист! Почему ты должен был соглашаться?
— Мне хотелось помочь.
— Обещай, что впредь никогда не будешь этого делать.
— Впредь я буду это делать безо всяких просьб.
— Ты с ума сошел! — воскликнула Гита. Я обнял ее за плечи и прошептал:
— Я должен это делать. Арест, допрос и пытки раскрыли мне глаза. Мы живем в тюрьме, в ужасной тюрьме, где всем верховодят фашисты, варвары, которым начхать на человеческое достоинство. Я как-то читал «Коричневую книгу». В ней рассказывается про гестаповские камеры пыток в Германии. Между Латвией и нацистской Германией разница не так уж велика. И наша жизнь похожа на каторгу. Почему я должен обо всем этом шептать тебе на ухо? Чтобы никто не услышал. Милая Гита, нам затыкают рты, мы боимся слово сказать. Мы еще можем думать только потому, что нет аппарата, с помощью которого читались бы чужие мысли... Они узнали о наших отношениях. Если бы ты знала, какие гадости они про тебя говорили!
— А ты им позволил, Анатол?
— Нет, не позволил. Но они меня... чуть не убили.
— Мерзавцы! — воскликнула Гита, прижимаясь ко мне и гладя мои волосы.— Бедный Анатол, значит, ты из-за меня так страдал?
— Ничего, это даже лучше. Раньше я понаслышке знал жизнь. Теперь... У меня в душе скопилось столько ненависти, что ее с избытком хватит до конца моих дней.
— Не давай волю дурным страстям,— наставляла меня Гита.— Оставь в своем сердце место для любви.
— Пчела вместе с медом несет яд,— ответил я*— И если к ней кто-нибудь притронется, она жалит. У настоящих людей сердце должно быть открыто и для любви и для ненависти. Если ты любишь свободу, ты должен ненавидеть темноту, бесправие, тиранию. Ты не согласна, Гита?
— Я не знаю. Никогда об этом не думала. Только когда тебя арестовали...— И, помолчав немного, она спросила: — Они очень гадко говорили обо мне? Что они говорили?
— Мне даже стыдно повторить. Ведь это не люди. Настоящие варвары, средневековые инквизиторы, для которых нет ничего святого. А теперь пойдем, Гита, мне пора домой.
Мы спускались вниз по извилистым дорожкам. Перед нами раскинулась Рига. Ее изломанный силуэт по ту сторону Даугавы подпирал небосвод позеленевшими от древности башнями. Неподалеку от этих башен меня ждала моя меблированная комната с господином Га-ном, его чинной супругой и поседевшей в хлопотах служанкой Марией. Что я скажу им, вернувшись домой? Какими глазами они посмотрят на меня?
Постепенно силуэт города исчезал за кронами деревьев. По ветвям порхали птицы, в пруду квакали лягушки, в уединенном уголке парка заливался соловей. Вдруг мне вспомнилось письмо Гиты, и я спросил:
— Гита, что это за преступление, которое ты совершила?
— Не будем об этом, Анатол.
— Я тебе все рассказал.
— Я взяла у мамы ожерелье, свадебный подарок отца.
— И продала?
— Да.
— И это... ради меня?
— Прости, Анатол! Я нигде не могла достать столько денег. И тогда я решилась...
— Мать знает?
— Она простила меня.
— Отец?
— Он ничего не знает.
— А если узнает? Надо что-то придумать. У меня есть деньги. Можно выкупить?
Гита улыбнулась.
— Не беспокойся, Анатол. Все улажено. Отец не узнает. Я во всем призналась маме. Она меня отругала и выкупила ожерелье.
— Ты с ума сошла,— сказал я, а Гита смотрела на меня умоляющим взглядом.
— Не сердись, милый. Я бы никогда не решилась на такое, если бы не это...
Я достал из кармана оставленный отцом конверт.
— Вот деньги, верни их матери.
— Нет, не надо, она все равно не возьмет,— сказала Гита.— Она мне все простила...
Нам навстречу шумной гурьбой поднимались по дорожке юноши и девушки. Я поцеловал Гиту у них на виду, и потом мы долго слышали позади себя смех и шуточки.
— Как он чувствует себя?
— Кто? — удивилась Гита.
— Маленький Анатол.
— Он передает тебе привет.
Взявшись за руки, мы вышли из парка. Шофер включил мотор, и машина понесла нас к центру города.
Мы выбрались из лабиринта узких улочек Старой Риги. Навстречу нам бежали скверы в своем весеннем уборе, сверкающая на солнце лента канала. Машина затормозила ка бульваре Райниса напротив Бастионной горки. Я простился с Гитой и вышел из машины. У меня было такое ощущение, будто я только что проснулся после долгого сна и теперь начинаю жизнь сначала.
Здравствуй, жизнь!
Глава 5 ПАУТИНА
Меблированная комната, которую я снимал у Гана, находилась на пятом этаже огромного дома на бульваре Райниса. Из моего окна были видны мостики канала; белый обелиск памятника Свободы с^позе-леневшей женщиной, державшей в ладонях три позолоченные звезды; Бастионная горка с вечно шумным кафе и журчащими летом каскадами; лодочная пристань на берегу канала; серая, похожая на колпак сказочного гнома крыша Пороховой башни; сутолока домов и улочек в Старой Риге; медные, покрытые зеленью шпили много-
численных церквей; а за всем этим сверкающая лента Даугавы.
Издали наш свежевыкрашенный дом казался даже величавым, вблизи он был похож на старую, раскрашенную уличную девку, которая на бойком углу бульвара ждет не дождется случайного друга. Тяжелая парадная дверь открывалась со скрипом и стоном, перила шатались, щербатые ступени лестниц дрожали под ногой.
У меня был отдельный вход — небольшая дверца, которая рядом с высокой двустворчатой дверью квартиры Гана выглядела так же плачевно, как скромная гармошка по соседству со сверкающим аккордеоном. Такой же допотопной и дряхлой, как дом, была меблировка моей комнаты. Кровать, диван, письменный стол, продавленные скрипучие кресла — все было так обильно покрыто резьбой, что не сразу бросалось в глаза отсутствие многих цветочков, листьев, собачьих и кошачьих мордочек, отбитых и затерянных бог знает когда. Поэтому старая мебель на первый взгляд казалась вполне приличной, пожалуй, даже торжественной. Лишь зеленое сукно письменного стола, сплошь покрытое чернильными кляксами, наводило на грустные размышления. И потому я имел обыкновение прикрывать его зеленой или розовой бумагой.
На стене возле двери висел ключ от квартиры Гана, чтобы я в любое время, никого не беспокоя, мог пройти в апартаменты хозяина, где размещался туалет. Признаться, этими удобствами я пользовался крайне редко, и вот почему: стоило мне отворить дверь, как в коридоре появлялся старый барон — можно было подумать, что он караулит меня,— и заводил по крайней мере на полчаса разговор о последних событиях в Германии. Господин Ган был толстенький, живой и весьма самоуверенный старичок. Слушая его, я диву давался, как в такой маленькой лысой головке умещается столько разной чепухи.
Госпожа Ган в противоположность своему суетливому болтуну супругу была чрезвычайно медлительна и молчалива. Мне редко приходилось ее видеть и слышать. Единственной страстью этой женщины было рукоделие, и особенно вышивание. Синим и красным мулине она вышивала на полотне бесконечные рисунки с надписями, а потом развешивала их по стенам, где только могла найти свободное местечко. На кухне рядом с полкой для посуды и связками лука висел квадратный кусок полотна, на котором были изображены буханка хлеба нож. По обе стороны стояли коленопреклоненные ангелочки, а над ними алели слова: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь!» Подобные картинки с подходящими изречениями красовались в каждом помещении: в ванной, в коридоре, даже в уборной. В передней у зеркала висел пожелтевший транспарант с призывом: «Входя и уходя, воздай славу Господу». И у меня в комнате, несмотря на мои протесты, госпожа Ган пристроила над кроватью одно из своих художеств — размером в два квадратных метра зеленоватую голову спасителя, увенчанную терновым венком. Над ней заклинание: «Помни о Господе!» — а под нею пожелание: «Приятного сна!»
С госпожой Ган я виделся редко, как правило, в тех случаях, когда она заканчивала свой новый шедевр и желала узнать о нем мое мнение. Я не скупился на похвалы, и старушка души во мне не чаяла.
Наиболее дружеские отношения у меня сложились со служанкой Марией. Половину из своих шестидесяти лет она верой и правдой прослужила в доме барона и за это была удостоена почтительного обращения: фрейлейн Мария. Фрейлейн Мария ежедневно прибирала мою комнату, наполняла водой умывальник, утром и вечером приносила чай в жестяном чайнике, который всегда аккуратно прикрывался ватным колпаком с неизменным, вышитым рукой госпожи Ган афоризмом: «Вкушай, но помни о Господе!»
Мои отношения с фрейлейн Марией из года в год становились все более непринужденными и дружескими. По всем праздникам, а также в дни ее рождения, именин я делал ей небольшие подарки. Чтобы я не ошибся в выборе, Мария заблаговременно тактично намекала мне о своих желаниях. И если они были в пределах моих скромных возможностей, я их всегда выполнял. Наградой за это были сердечная признательность, немного слез умиления и возглас: «И как это вы, господин Скулте, угадали, что это мне как раз и нужно!» Я в таких случаях обходился одной и той же фразой: «Знайте же, фрейлейн Мария, вы имеете дело с ясновидцем». И фрейлейн Мария привязалась ко мне, как к родному сыну. Поэтому часто из ароматной духовки и котла госпожи Ган кое-что попадало и на мой стол. А когда фрейлейн Мария пекла пироги, я знал наверня-
ка, что самые лучшие, самые пышные и прожаренные в скором времени будут благоухать в моей комнате, прикрытые вышитой госпожой Ган салфеткой с пожеланием: «Приятного аппетита!»
Сейчас, вернувшись из больницы, я крался на цыпочках к двери своей комнаты, открыл ее бесшумно, словно грабитель. Мне хотелось избежать встреч с кем бы то ни было, и в особенности с болтливым, назойливым Га-ном. Я мечтал побыть наедине с самим собой, еще раз все взвесить и решить, что делать дальше. С не меньшей предосторожностью закрыв за собой дверь, я первым делом снял башмаки, чтобы не было слышно моих шагов. Проклиная про себя скрипучий паркет, я осторожно пробрался к дивану.
Несмотря на обыск, произведенный в мое отсутствие, в комнате все было по-старому, все сверкало чистотой. И конечно, за это я должен был благодарить фрейлейн Марию. В умывальнике свежая вода, жестяной чайник еще не успел остыть. И даже свежие цветы, возможно купленные утром на рынке, стояли на моем столе. Деньги на цветы фрейлейн Мария выкраивала из той суммы, что ей отпускала госпожа Ган на хозяйство, об этом, кроме меня, никто не знал. Должен сказать, меня немного смущала чрезмерная заботливость Марии, и я не раз ей предлагал деньги за цветы, но она отказывалась и была счастлива, что может делать мне что-то приятное, хотя и за чужой счет.
Я подошел к окну. Как красивы деревья! Они еще не зазеленели в полную силу, как летом, и потому каждое дерево сохраняло свой оттенок.
Кто-то поднимался по лестнице. Мне были знакомы эти шаги. Ган остановился у моей двери. Я отчетливо слышал его тяжелую одышку. Ган страдал бронхиальной астмой. Приступы удушья порой длились несколько часов подряд. И тогда — главным образом это случалось ночью — я должен был впрыскивать ему под кожу атропин или ставить на грудь горчичники. За неотложную медицинскую помощь вместо гонораров я пользовался благосклонностью всей семьи.
Отрывисто и резко прозвенел звонок. Я надел ботинки, подошел к двери и повернул ключ. На пороге стоял барон. Вокруг его лысой головы витало невидимое облако одеколона, в руках блестящий черный стек с набалдашником в виде морды бульдога.
— Гутен таг! — произнес он с улыбкой и, войдя в
комнату, прикрыл за собой дверь.— Иду из парикмахерской, смотрю, в замочной скважине у вас торчит ключ. Ну, думаю, значит, дома. С благополучным возвращением! — сказал он, подавая мне мягкую, холодную и влажную руку.— А мы уж было собрались сдать эту комнату, как вдруг пришла ваша знакомая и все уплатила. Она, случайно, не еврейка? Я рассердился:
— Какое это имеет значение?
— Я бы не желал в своем доме видеть семитов.
— Вы напрасно волнуетесь, господин Ган! — возразил я с улыбкой.— Она южанка. Ее родители — румыны.
— Румыны? — удивился Ган.— Впрочем, румыны тоже не чистая раса. В них много цыганской крови. Но это уже лучше.— Он помолчал и вдруг патетически воскликнул:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
— Здесь ты в первый раз поцеловал меня,— вспоминала Гита.
— Три года назад...
— Была осень, дорожки в желтых листьях...
— И ты дрожала от холода. Гита рассмеялась.
— Нет, милый, я просто притворялась. И тогда ты меня обнял, чтобы согреть.
— Тогда ты была совсем худенькая. Теперь чуть-чуть пополнела и стала еще красивее.
Гита прижалась ко мне. Я почувствовал ее горячее дыхание на своей щеке.
— Какой ты хороший, Анатол! — прошептала она,— Скажи мне, милый, только скажи откровенно: ты любишь детей?
— Очень,— ответил я.
— У меня будет ребенок, Анатол... Я обнял ее и поцеловал.
— Ты не сердишься?
— Гита, что ты говоришь!
— Я узнала от этом, еще когда тебя арестовали.
— И ничего не сказала!
— Чтобы ничем не связывать тебя... И мне кажется, Анатол, у нас будет мальчик.
— А может, девочка,— сказал я, целуя ее.— Мальчик или девочка — все равно.
— Если будет мальчик, назовем его Анатолом.
— А если девочка — Гитой.
— Мне хотелось бы мальчика. Тебе тоже?
— Конечно.
— У него, наверное, будут светлые волосы, как у тебя, и твои голубые глаза, и твой лоб.— Она погладила мой лоб и продолжала: — Когда наш мальчик вырастет большим, девчонки будут рвать его на части, а мы поможем ему выбрать самую лучшую, самую красивую, правда?
— Мы найдем ему такую же красивую, как ты. Хорошо?
Она сияла от счастья, продолжая фантазировать.
— Он будет славный, наш маленький Анатол. Он будет умным и, может быть, даже знаменитым. Вот я опять его чувствую! Милый, наклонись и послушай, только не дыши.
Я затаил дыхание и положил свою голову на колени Гите. Вокруг шумели деревья, пели птицы, я ничего не мог расслышать.
— Да, я чувствую, как бьется его сердце,— соврал я, чтобы не расстраивать Гиту.— Теперь я вспомнил, милая. Ты носишь его уже пятый месяц.
— Четыре месяца и десять дней,— поправила она.— Это случилось в ту ночь, когда я в первый раз пришла к тебе. Помнишь?
— Разве можно такое забыть, Гита?
— Тогда я первый раз не ночевала дома. На^ следующий день отец со мной не разговаривал, мама ругала меня. А я была так счастлива, так счастлива!
— И я был счастлив. Если бы не этот дурацкий случай...
Гита отпрянула и удивленно посмотрела на меня.
— О чем ты, Анатол?
— Об аресте.
— Об этом не думай!
— Именно теперь об этом следует думать. Ведь у нас будет ребенок. А мне придется пять или шесть лет просидеть в тюрьме. Сможешь ли ты одна его вырастить?
— У меня есть план, Анатол,— шепнула она.— Убежим!..
Гита сказала это так, словно давным-давно все было решено. Но меня такое предложение застало врасплох, я даже растерялся.
— Куда же мы убежим? И потом ты ведь не знаешь, за что меня арестовали.
— Разве я виновата? Ты сам ничего не рассказываешь,— с упреком сказала Гита.— Но я догадываюсь...
— О чем?
— Что ты не сделал ничего дурного.
— Ты права, я не сделал ничего дурного. Но боюсь, что те, кто собирается меня судить, думают иначе. Они считают, что я посягнул на существующий порядок.
У Гиты широко раскрылись глаза.
— Но что же ты такое сделал, Анатол? Неужели ты не можешь мне рассказать?
Молодая листва трепетала на ветру, и по разгоряченному лицу Гиты метались зеленоватые суетливые тени. В глазах сверкали слезы.
— Почему ты не доверяешь мне, Анатол?
Я смотрел в ее затуманенные слезами глаза и молчал. Она закрыла лицо руками и, положив голову мне на плечо, заплакала.
— Вот уж не думала, что ты такой. У меня нет от тебя никаких секретов. Ведь теперь мы всегда будем вместе...
Я гладил ее волосы и думал о том, что неправильно все скрывать от Гиты. Ведь она самый близкий мне человек. Разве не заслужила она права на мою откровенность, спасая мне жизнь? И я решил кое-что рассказать ей, конечно не называя имен товарищей и адреса, куда должен был доставить оборудование для подпольной типографии.
— Вот почему меня считают коммунистом и врагом существующих порядков,— закончил я свой рассказ.— Мне дадут по крайней мере пять или шесть лет каторги.
Гита утирала мокрые щеки.
— А ты в самом деле коммунист, Анатол?
— Да нет же! — успокоил я ее.— Просто я помог Борису.
— Значит, он склонил тебя к этому.
— Нет,— сказал я,— он попросил меня.
— Но почему он обратился именно к тебе?
— У них разгромили типографию. Надо был© организовать новую. И... я согласился помочь.
— И он тебя провалил?
— Нет, Гита, нет!,Он доверил мне. Я сам себя провалил. Мне следовало быть осторожней.
— Но ведь это он уговорил тебя.
— Он попросил, а я согласился.
— Но почему ты согласился? Ведь ты не коммунист! Почему ты должен был соглашаться?
— Мне хотелось помочь.
— Обещай, что впредь никогда не будешь этого делать.
— Впредь я буду это делать безо всяких просьб.
— Ты с ума сошел! — воскликнула Гита. Я обнял ее за плечи и прошептал:
— Я должен это делать. Арест, допрос и пытки раскрыли мне глаза. Мы живем в тюрьме, в ужасной тюрьме, где всем верховодят фашисты, варвары, которым начхать на человеческое достоинство. Я как-то читал «Коричневую книгу». В ней рассказывается про гестаповские камеры пыток в Германии. Между Латвией и нацистской Германией разница не так уж велика. И наша жизнь похожа на каторгу. Почему я должен обо всем этом шептать тебе на ухо? Чтобы никто не услышал. Милая Гита, нам затыкают рты, мы боимся слово сказать. Мы еще можем думать только потому, что нет аппарата, с помощью которого читались бы чужие мысли... Они узнали о наших отношениях. Если бы ты знала, какие гадости они про тебя говорили!
— А ты им позволил, Анатол?
— Нет, не позволил. Но они меня... чуть не убили.
— Мерзавцы! — воскликнула Гита, прижимаясь ко мне и гладя мои волосы.— Бедный Анатол, значит, ты из-за меня так страдал?
— Ничего, это даже лучше. Раньше я понаслышке знал жизнь. Теперь... У меня в душе скопилось столько ненависти, что ее с избытком хватит до конца моих дней.
— Не давай волю дурным страстям,— наставляла меня Гита.— Оставь в своем сердце место для любви.
— Пчела вместе с медом несет яд,— ответил я*— И если к ней кто-нибудь притронется, она жалит. У настоящих людей сердце должно быть открыто и для любви и для ненависти. Если ты любишь свободу, ты должен ненавидеть темноту, бесправие, тиранию. Ты не согласна, Гита?
— Я не знаю. Никогда об этом не думала. Только когда тебя арестовали...— И, помолчав немного, она спросила: — Они очень гадко говорили обо мне? Что они говорили?
— Мне даже стыдно повторить. Ведь это не люди. Настоящие варвары, средневековые инквизиторы, для которых нет ничего святого. А теперь пойдем, Гита, мне пора домой.
Мы спускались вниз по извилистым дорожкам. Перед нами раскинулась Рига. Ее изломанный силуэт по ту сторону Даугавы подпирал небосвод позеленевшими от древности башнями. Неподалеку от этих башен меня ждала моя меблированная комната с господином Га-ном, его чинной супругой и поседевшей в хлопотах служанкой Марией. Что я скажу им, вернувшись домой? Какими глазами они посмотрят на меня?
Постепенно силуэт города исчезал за кронами деревьев. По ветвям порхали птицы, в пруду квакали лягушки, в уединенном уголке парка заливался соловей. Вдруг мне вспомнилось письмо Гиты, и я спросил:
— Гита, что это за преступление, которое ты совершила?
— Не будем об этом, Анатол.
— Я тебе все рассказал.
— Я взяла у мамы ожерелье, свадебный подарок отца.
— И продала?
— Да.
— И это... ради меня?
— Прости, Анатол! Я нигде не могла достать столько денег. И тогда я решилась...
— Мать знает?
— Она простила меня.
— Отец?
— Он ничего не знает.
— А если узнает? Надо что-то придумать. У меня есть деньги. Можно выкупить?
Гита улыбнулась.
— Не беспокойся, Анатол. Все улажено. Отец не узнает. Я во всем призналась маме. Она меня отругала и выкупила ожерелье.
— Ты с ума сошла,— сказал я, а Гита смотрела на меня умоляющим взглядом.
— Не сердись, милый. Я бы никогда не решилась на такое, если бы не это...
Я достал из кармана оставленный отцом конверт.
— Вот деньги, верни их матери.
— Нет, не надо, она все равно не возьмет,— сказала Гита.— Она мне все простила...
Нам навстречу шумной гурьбой поднимались по дорожке юноши и девушки. Я поцеловал Гиту у них на виду, и потом мы долго слышали позади себя смех и шуточки.
— Как он чувствует себя?
— Кто? — удивилась Гита.
— Маленький Анатол.
— Он передает тебе привет.
Взявшись за руки, мы вышли из парка. Шофер включил мотор, и машина понесла нас к центру города.
Мы выбрались из лабиринта узких улочек Старой Риги. Навстречу нам бежали скверы в своем весеннем уборе, сверкающая на солнце лента канала. Машина затормозила ка бульваре Райниса напротив Бастионной горки. Я простился с Гитой и вышел из машины. У меня было такое ощущение, будто я только что проснулся после долгого сна и теперь начинаю жизнь сначала.
Здравствуй, жизнь!
Глава 5 ПАУТИНА
Меблированная комната, которую я снимал у Гана, находилась на пятом этаже огромного дома на бульваре Райниса. Из моего окна были видны мостики канала; белый обелиск памятника Свободы с^позе-леневшей женщиной, державшей в ладонях три позолоченные звезды; Бастионная горка с вечно шумным кафе и журчащими летом каскадами; лодочная пристань на берегу канала; серая, похожая на колпак сказочного гнома крыша Пороховой башни; сутолока домов и улочек в Старой Риге; медные, покрытые зеленью шпили много-
численных церквей; а за всем этим сверкающая лента Даугавы.
Издали наш свежевыкрашенный дом казался даже величавым, вблизи он был похож на старую, раскрашенную уличную девку, которая на бойком углу бульвара ждет не дождется случайного друга. Тяжелая парадная дверь открывалась со скрипом и стоном, перила шатались, щербатые ступени лестниц дрожали под ногой.
У меня был отдельный вход — небольшая дверца, которая рядом с высокой двустворчатой дверью квартиры Гана выглядела так же плачевно, как скромная гармошка по соседству со сверкающим аккордеоном. Такой же допотопной и дряхлой, как дом, была меблировка моей комнаты. Кровать, диван, письменный стол, продавленные скрипучие кресла — все было так обильно покрыто резьбой, что не сразу бросалось в глаза отсутствие многих цветочков, листьев, собачьих и кошачьих мордочек, отбитых и затерянных бог знает когда. Поэтому старая мебель на первый взгляд казалась вполне приличной, пожалуй, даже торжественной. Лишь зеленое сукно письменного стола, сплошь покрытое чернильными кляксами, наводило на грустные размышления. И потому я имел обыкновение прикрывать его зеленой или розовой бумагой.
На стене возле двери висел ключ от квартиры Гана, чтобы я в любое время, никого не беспокоя, мог пройти в апартаменты хозяина, где размещался туалет. Признаться, этими удобствами я пользовался крайне редко, и вот почему: стоило мне отворить дверь, как в коридоре появлялся старый барон — можно было подумать, что он караулит меня,— и заводил по крайней мере на полчаса разговор о последних событиях в Германии. Господин Ган был толстенький, живой и весьма самоуверенный старичок. Слушая его, я диву давался, как в такой маленькой лысой головке умещается столько разной чепухи.
Госпожа Ган в противоположность своему суетливому болтуну супругу была чрезвычайно медлительна и молчалива. Мне редко приходилось ее видеть и слышать. Единственной страстью этой женщины было рукоделие, и особенно вышивание. Синим и красным мулине она вышивала на полотне бесконечные рисунки с надписями, а потом развешивала их по стенам, где только могла найти свободное местечко. На кухне рядом с полкой для посуды и связками лука висел квадратный кусок полотна, на котором были изображены буханка хлеба нож. По обе стороны стояли коленопреклоненные ангелочки, а над ними алели слова: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь!» Подобные картинки с подходящими изречениями красовались в каждом помещении: в ванной, в коридоре, даже в уборной. В передней у зеркала висел пожелтевший транспарант с призывом: «Входя и уходя, воздай славу Господу». И у меня в комнате, несмотря на мои протесты, госпожа Ган пристроила над кроватью одно из своих художеств — размером в два квадратных метра зеленоватую голову спасителя, увенчанную терновым венком. Над ней заклинание: «Помни о Господе!» — а под нею пожелание: «Приятного сна!»
С госпожой Ган я виделся редко, как правило, в тех случаях, когда она заканчивала свой новый шедевр и желала узнать о нем мое мнение. Я не скупился на похвалы, и старушка души во мне не чаяла.
Наиболее дружеские отношения у меня сложились со служанкой Марией. Половину из своих шестидесяти лет она верой и правдой прослужила в доме барона и за это была удостоена почтительного обращения: фрейлейн Мария. Фрейлейн Мария ежедневно прибирала мою комнату, наполняла водой умывальник, утром и вечером приносила чай в жестяном чайнике, который всегда аккуратно прикрывался ватным колпаком с неизменным, вышитым рукой госпожи Ган афоризмом: «Вкушай, но помни о Господе!»
Мои отношения с фрейлейн Марией из года в год становились все более непринужденными и дружескими. По всем праздникам, а также в дни ее рождения, именин я делал ей небольшие подарки. Чтобы я не ошибся в выборе, Мария заблаговременно тактично намекала мне о своих желаниях. И если они были в пределах моих скромных возможностей, я их всегда выполнял. Наградой за это были сердечная признательность, немного слез умиления и возглас: «И как это вы, господин Скулте, угадали, что это мне как раз и нужно!» Я в таких случаях обходился одной и той же фразой: «Знайте же, фрейлейн Мария, вы имеете дело с ясновидцем». И фрейлейн Мария привязалась ко мне, как к родному сыну. Поэтому часто из ароматной духовки и котла госпожи Ган кое-что попадало и на мой стол. А когда фрейлейн Мария пекла пироги, я знал наверня-
ка, что самые лучшие, самые пышные и прожаренные в скором времени будут благоухать в моей комнате, прикрытые вышитой госпожой Ган салфеткой с пожеланием: «Приятного аппетита!»
Сейчас, вернувшись из больницы, я крался на цыпочках к двери своей комнаты, открыл ее бесшумно, словно грабитель. Мне хотелось избежать встреч с кем бы то ни было, и в особенности с болтливым, назойливым Га-ном. Я мечтал побыть наедине с самим собой, еще раз все взвесить и решить, что делать дальше. С не меньшей предосторожностью закрыв за собой дверь, я первым делом снял башмаки, чтобы не было слышно моих шагов. Проклиная про себя скрипучий паркет, я осторожно пробрался к дивану.
Несмотря на обыск, произведенный в мое отсутствие, в комнате все было по-старому, все сверкало чистотой. И конечно, за это я должен был благодарить фрейлейн Марию. В умывальнике свежая вода, жестяной чайник еще не успел остыть. И даже свежие цветы, возможно купленные утром на рынке, стояли на моем столе. Деньги на цветы фрейлейн Мария выкраивала из той суммы, что ей отпускала госпожа Ган на хозяйство, об этом, кроме меня, никто не знал. Должен сказать, меня немного смущала чрезмерная заботливость Марии, и я не раз ей предлагал деньги за цветы, но она отказывалась и была счастлива, что может делать мне что-то приятное, хотя и за чужой счет.
Я подошел к окну. Как красивы деревья! Они еще не зазеленели в полную силу, как летом, и потому каждое дерево сохраняло свой оттенок.
Кто-то поднимался по лестнице. Мне были знакомы эти шаги. Ган остановился у моей двери. Я отчетливо слышал его тяжелую одышку. Ган страдал бронхиальной астмой. Приступы удушья порой длились несколько часов подряд. И тогда — главным образом это случалось ночью — я должен был впрыскивать ему под кожу атропин или ставить на грудь горчичники. За неотложную медицинскую помощь вместо гонораров я пользовался благосклонностью всей семьи.
Отрывисто и резко прозвенел звонок. Я надел ботинки, подошел к двери и повернул ключ. На пороге стоял барон. Вокруг его лысой головы витало невидимое облако одеколона, в руках блестящий черный стек с набалдашником в виде морды бульдога.
— Гутен таг! — произнес он с улыбкой и, войдя в
комнату, прикрыл за собой дверь.— Иду из парикмахерской, смотрю, в замочной скважине у вас торчит ключ. Ну, думаю, значит, дома. С благополучным возвращением! — сказал он, подавая мне мягкую, холодную и влажную руку.— А мы уж было собрались сдать эту комнату, как вдруг пришла ваша знакомая и все уплатила. Она, случайно, не еврейка? Я рассердился:
— Какое это имеет значение?
— Я бы не желал в своем доме видеть семитов.
— Вы напрасно волнуетесь, господин Ган! — возразил я с улыбкой.— Она южанка. Ее родители — румыны.
— Румыны? — удивился Ган.— Впрочем, румыны тоже не чистая раса. В них много цыганской крови. Но это уже лучше.— Он помолчал и вдруг патетически воскликнул:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52