А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Молюсь, а сама ведь знаю, что неправда все, ведь я же никогда, ни на одну минуточку на самом-то деле не хотела этого. Просто пытаюсь как-то спастись. Бывало, я думала, что бог за какие-то грехи наказал меня этой любовью, думала, а в то же время знала, что не люби я тебя — еще больше была бы наказана.
Он ничего не ответил.
— Слушай!— вдруг сказала она почти громко.
— Что?
— Я соглашусь на развод, ты будешь свободен, а если захочешь, можешь не видеться со мною до конца жизни.
Анджей даже не шелохнулся.
— Слышишь?
— Слышу. Завтра передумаешь. Или еще раньше.
— Нет, не передумаю. Клянусь, не передумаю.
— Ну, допустим. А как же ты сама справишься? Ничего не умеешь, гроша не заработаешь.
— Заработаю, не беспокойся. Ну знаю, что необразованная я, ничего не умею, и все же справлюсь.
— Как?
— Стирать буду, шить, в прислуги наймусь. Да что тебе за дело? Ты будешь свободный!
— Свободный!
— Но с одним условием.
— Ага, уже и условие. Какое? Зоська заколебалась.
— Ну, скажи, что за условие? Что ты опять придумала? *
— Не говори так.
— Говорю как обычно. Ну?
Она сидела без движения, изо всех сил прижав руки к груди. Потом глубоко вздохнула.
— Я должна иметь ребенка.
Наступила долгая тишина. Сердце у Зоськи колотилось все сильнее и чаще. Молчание, казалось ей, длится бесконечно. Наконец Анджей проговорил:
— Ерунда это.
— Почему?
— Потому что ерунда.
— Я...
Но голос у нее осекся, и только спустя какое-то время она смогла прошептатать:
— Такое отвращение ко мне питаешь? Он молчал.
— О боже!— выдохнула Зоська почти беззвучно. И заплакала тихо, горестно.
Анджей сидел не двигаясь, только сильнее прижался головой к коленям. Внезапно ему вспомнился обрывок давней сцены, когда Зоська так же вот заплакала — тихо, беспомощно, жалобно. Он увидел ее маленькую, темную, украшенную кошмарными мещанскими олеографиями, каморку, в которой она жила вместе с матерью, толстой, крашеной блондинкой — вдовой довольно давно уже умершего провинциального нотариуса, существовавшей в то время на капитал, о стабильности которого у Анджея тогда было, увы, сильно завышенное представление, и без памяти влюбленной в чернявого нахального и крикливого чинушу. Этот Генричек, выгнанный, между прочим, из банка, в котором работал, за подозрительные комбинации, полностью подчинил себе непрактичную, стареющую женщину. Анджей хорошо помнил Зоську той поры: непривлекательная, худенькая, но с необычайно красивыми глазами девица, влачившая жалкое существование без подруг, без знакомых, едва умевшая писать. Она никогда не ходила ни в какую школу, была совершенно не подготовлена к жизни, почитывала глупые романы, лила слезы на сентиментальных американских фильмах и в минуты депрессий утешалась приме-риванием цветных тряпок — остатков давних туалетов
матери. Однако же она была добрая и томилась жаждой иной, лучшей жизни. И эта новая, необычайная, ошеломляющая жизнь внезапно началась цдя нее, когда Ан-джей, тогда студент первого курса архитектурного института, стал их жильцом. Началось у них со случайных, общих и весьма пустых разговоров, потом пошли непринужденные беседы более интимного свойства: она поверяла ему свои заботы и огорчения, а он — находя в ней все более ревностного слушателя — тоже стал рассказывать о себе, об убогом своем детстве — он был сыном бедного портного, занимавшегося кустарным промыслом; о том, как тяжело ему дались школьные годы, как недоедал он и мерз и, наконец, как жаждал с самых ранних лет чего-нибудь достичь в жизни. Сцена, которую вызвали сейчас в памяти Анджея Зоськины слезы, случилась под конец их годового знакомства, когда они уже пару месяцев жили вместе и когда он, впервые осознав, что не сможет ответить на любовь Зоськи взаимностью, смело и честно решил расстаться с нею. И все же не сделал этого. Почему? Ох, отнюдь не потому, что Зоськины слезы расстрогали его. Возврата к студенческой нужде он боялся. Голода, бездомной жизни страшился. В решающую минуту ему не хватило смелости покинуть дом, который обеспечивал ему крышу над головой и полное бесплатное содержание, потому что многих упреков заслуживала Зоськина мать, но в широких жестах ей отказать было нельзя. Решившись жениться на Зоське, мог ли он предполагать, что спустя несколько месяцев в дом этот придет нужда? Что за дурацкая жизнь!
Он не в состоянии был выносить дольше раздирающий душу, хотя и тихий Зоськин плач. Подняв голову, он резко сказал:
— Прекрати!
Она и хотела бы прекратить, но никак не могла удержать ни слез, катившихся из глаз, ни коротких горловых рыданий, которыми давилась. Стыдясь своего плача, она находила в нем и что-то вроде утешения. Ее охватывала все большая жалость к себе, ко всей своей жизни, к погубленной судьбе. И постепенно все болезненные моменты стали утрачивать в этой жалости резкие контуры и растопились в огромную безграничную скорбь. Она боялась только, что Анджей закричит на нее. Но он не отзывался больше, снова лег и прикрылся сеном. Плач понемногу стихал в ней, уступая место все большей уста-
локти. Наконец она стащила с плеч рюкзак, поглубже зарылась в сено, подобрала под себя ноги и, прижав руки к кружевам, с влажными от слез щеками, заснула.
Анджей очень долго лежал с открытыми глазами, вглядываясь в неизменно черный, мерцающий звездами клочок неба. Он потерял счет времени, предполагал только, что, должно быть, уже далеко за полночь. Наконец он стал впадать в тяжелое забытье, и уже как сквозь туман доносился до него грохот грузовиков, которые после большого перерыва снова стали двигаться по шоссе, как вдруг из этой оцепенелости и постепенного погружения во мрак вырвал его Зоськин голос: «Анджей, Анджей!»
И такой ужас звучал в приглушенном этом зове, что он тотчас пришел в себя и сел.
— Что случилось?
По чуть светлевшим во тьме очертаниям он догадался, что Зоська вскочила на ноги. В самом деле она стояла, так сильно дрожа при этом, что слышно было, как стучат у нее зубы.
— О боже!— только и выдавила она.
Видя, что ничего страшного не произошло, он решил обождать, пока она сама успокоится. Спустя какое-то время он снова спросил:
— Может, ты наконец скажешь, что случилось?
— Это было страшно,— начала она, уже немного очнувшись.
— Что такое?
— Мне снилось...
— Ах, сон!
— Постой, сон, но такого ужасного никогда еще в жизни не было, и будто все наяву происходило. О, боже!— У нее внезапно перехватило дыхание.— Мне снилось, что я вдруг проснулась, а тебя нет, все, как сейчас, только без тебя. Я вскочила и стала звать тебя и вдруг почувствовала, что сено ползет у меня из-под ног и я лечу в страшную пропасть. Падала я ужасно долго, пока не почувствовала боль, вот тут,— она прижала руки к груди,— это было так, будто острие какое-то вонзилось мне в самое сердце...
Когда она умолкла, Анджей снова улегся.
— Анджей!— шепнула она.
— Что?
— Если б ты знал, какое это было жуткое чувство...
— Представляю. Но поскольку, как сама видишь, ты не свалилась со стога, а стоишь, может, все же ляжешь и заснешь?
— Насмехаешься.
— Вовсе нет. Только предупреждаю, что завтра утром ты никуда не будешь годиться, а нас ждет дорога.
— Это верно,— задумалась она.— О боже, куда же мы так будем все идти да идти?
Поскольку Анджей не ответил, она постояла с минуту в надежде, что он отзовется хоть словом. Но, видя, что ничего не дождется, улеглась в прежней своей позе и быстро, незаметно для себя, уснула.
Зато Анджея сон совсем покинул. Напротив, он чувствовал в себе некую бодрящую трезвость, необычайную остроту видения, чуткость. И столь сильными были это внутреннее напряжение и готовность, вроде бы ни с чем конкретным не связанные, что минутами он испытывал страх. Он лежал без движения, заглядевшись во фрагмент звездного неба; тишины, какая стояла вокруг, не нарушал ни малейший шелест. По мере того как шло время, им овладевало спокойствие, но одновременно росла и его встревоженность этим спокойствием.
Было еще темно, когда внезапное решение вдруг заставило его вскочить; он сел и стал прислушиваться к дыханию жены. Оно было ровное — как обычно при глубоком сне. Тогда он осторожно, медленно и как можно более тихо сгреб с себя сено, вскинул рюкзак на плечо и встал. Снова внимательно прислушался. Зоська дышала все также ровно. Он придвинулся к краю стога и стал быстро сползать вниз. Шум при этом получился незначительный, немного сена посыпалось ему на голову. Он прижался к стогу и переждал минуту. Чуткость и трезвость, которые он ощутил в себе пару часов тому назад, в сочетании с уверенностью и решительностью, не покидали его, но и тревога жгла все сильнее. В какую-то минуту напряжение достигло такой степени, что ему захотелось, чтобы Зоська пробудилась и позвала его. Но была тишина.
Анджей решил идти. При первом же шаге он задел башмаком колышек, о который вечером споткнулась Зоська. Он тихо выругался и, обойдя стог, сошел к лугу, чтобы краем его, минуя хозяйственные постройки, выйти к шоссе. Теперь только, очутившись на свежем воздухе, он увидел, что ночь близится к концу. Звезды побледнели, небо начинало проясняться, а над лугами поднималась легкая, очень еще редкая пелена тумана.
Дойдя до шоссе, он приостановился и оглянулся назад, на Завойе. Хаты и деревья хрупкими линиями рисовались в сероватом воздухе. Туман поднимался ввысь. Где-то далеко, очевидно, в другом конце деревни, запел петух. Несмотря на раннюю пору, первые пешеходы уже торопливо шли обочиной дороги. Один из них — тучный, запыхавшийся дядя с большим чемоданом на спине,— минуя Анджея, добродушно, как товарищу, улыбнулся ему.
— На Влодаву, да?
— На Влодаву,— ответил Варнецкий. И скорым шагом пустился в путь.
1942

ПОВЕРКА
Рабочий день в концлагере Освенцим длится двенадцать часов. Начинается в шесть утра с поверки и кончается в шесть вечера так же — поверкой. В полдень тоже бывает поверка, играет оркестр и объявляется обеденный перерыв. Когда за какое-нибудь нарушение внутреннего распорядка один из блоков или весь лагерь в наказание выстраивается еще на одну поверку, день длится далеко за полночь. Как-то в октябре сорок первого один больной кровавым поносом задержался в отхожем месте и на две минуты опоздал на поверку. Весь третий блок был наказан, простояв четыре часа на ночной поверке. Около семисот человек стояли на ветру, под проливным дождем и на пронзительном холоде. Четырнадцать заключенных умерли, из них трое скончались прямо на месте. Уже вторая дисциплинарная поверка за недолгий период. Всего неделю назад, когда блокфюрер, эсэсовец Ганс Крейцман, обнаружил в матраце одного из заключенных кисет с табаком, третий блок стоял на поверке два часа. Виновника на неделю сунули в карцер и через неделю унесли в крематорий. А был это сильный мужчина, лет сорока, и хотя уже год находился в лагере, выглядел здоровым и крепким.
Двенадцать часов в любое время года. Летом переносить легче, осенью и зимой тяжелее. От ненастья и мороза время тянется вдвое медленнее. Люди плохо одеты: тиковая арестантская форма и до первых заморозков босиком и без шапки. Равнодушная природа выступает тогда в союзе с людской жестокостью.
Когда дни короче, работа начинается ночью и кончается в сумерках. Слепящие прожектора бьют светом, который куда резче дневного. Обе поверки, утренняя и вечерняя, проходят при этом обнажающем и зловещем свете. Вокруг ночь, безбрежная и немая. Гортанные крики капо и эсэсовцев разносятся более громко и хрипло, чем днем. Эсэсовцы, следящие за лагерем с деревянных вышек, настороженней вглядываются из-за своих пулеметов. Потом наступает туманный, сумрачный день или опускается ночь.
Осенью сорок первого года Освенцим переживал тяжелые дни. В связи с массовыми арестами и облавами в городах и на дорогах в лагерь поступали все новые и новые транспорты. Приходили они обычно ночью. Свет прожекторов, вопли эсэсовцев, выстрелы, остервенелый лай натасканных собак — и очередную темную, плотно сбитую толпу гонят к самым воротам, на которых светится большая надпись.
В спальных помещениях, рассчитанных, когда строили австрийские казармы, на семнадцать коек, теперь помещалось по сто и больше человек. Тюфяки, тесно уложенные друг к другу, служили двоим, а то и троим заключенным. Рано начались в этом году холода. Осень стояла стылая и промозглая. Смертность росла со дня на день. Распространялись болезни, особенно кровавый понос, воспаление легких и расстройство мочевого пузыря.
Помимо этого, в связи с прибытием в лагерь новых охранников, обращение с заключенными сильно ужесточилось. Эсэсовцы, присланные сюда преимущественно за служебные или личные прегрешения, хотели немедленно отличиться перед комендантом лагеря и пылали рвением, что проявлялось в непрестанных избиениях, пинках и в самых изощренных наказаниях. Следуя примеру начальства, так же усердствовали капо и их заместители. Даже некоторые из старших по спальному помещению, такие же заключенные, поддавались этой атмосфере и, сами битые, в свою очередь избивали других. Эпидемия наказаний обрушилась на лагерь.
Спустя несколько дней после второй дисциплинарной поверки в третьем блоке случилось нечто страшное: одного из заключенных этого блока схватили при попытке к бегству. Произошло это до обеда, во время работы. Немедленно устроили поверку.
Когда лагерь под усилившиеся вопли эсэсовцев и капо выстроили по блокам предписанными десятками, после долгого, почти часового ожидания на плац перед строем выгнали беглеца. Это был молодой парень лет двадцати двух, худощавый, темноволосый. Он шел, спотыкаясь от пинков и тычков окруживших его эсэсовцев, в разорванной арестантской полосатой форме, ослепший от крови, струящейся по разбитому лбу. Несколько тысяч людей, застывших по стойке смирно, вглядывались в него напряженно и молча. Когда он дошел до середины плаца, удар кулаком в спину заставил его выпрямиться. И тут один из эсэсовцев, Шмидт, известный своими невероятно длинными руками, воткнул ему за шиворот палку с немецкой надписью: «Я снова здесь». Палку эту привязали бечевкой к шее. Другой эсэсовец, восемнадцатилетний курчавый Дитрих, нахлобучил на стриженую голову арестанта петуха, склеенного из цветной бумаги, а в руки сунул барабанчик с палочкой. Остальные эсэсовцы катались со смеху. Утихли они только тогда, когда заговорил комендант лагеря. Это был человек среднего роста, очень крепкого сложения, лет сорока, с непропорционально большой головой и мертвым, землистым лицом, напоминающим маску. Говорил он отрывисто, глухим, раскатистым голосом человека, привыкшего Приказывать. Беглец должен получить сто палок. Весь лагерь должен видеть экзекуцию. Но прежде чем к ней приступили, виновнику было приказано прошагать вдоль рядов. Эсэсовцы и капо внимательно следили, чтобы никто не осмелился опустить или отвести глаза. Того, кто это делал, тут же избивали. После нескольких подобных экзекуций взгляды всех были прикованы к идущему.
Он шел медленно, странной походкой, словно не на своих ногах, выпрямясь, но глаза его все еще были невидящие, затуманенные, что придавало им отсутствующее выражение. Губы окровавленные и искривленные, видно было, что кончиком языка он судорожно зализывает рану на месте выбитых зубов. В левой руке он держал барабанчик, правой, похожей на кровавый лоскут, монотонно постукивал по нему палочкой. Перед строем трое капо ставили временное возвышение. Тишина была тяжкая, гнетущая, именно такая, какая может быть в толпе, охваченной ужасом. И в ней выбивали мерный ритм тупые и короткие удары палочки о пергамент барабанчика.
Пасмурное утро слегка прояснилось, из-за обрывков бурых туч даже показалось солнце. Блеклый свет и листья тополей растущих вдоль красных блоков, влажно заблестели. Время тянулось медленно.
И вот, пройдя вдоль всех рядов, беглец вернулся на середину плаца. Надзиратели еще возились, так что с минуту ему пришлось постоять рядом. Когда они кончили, его заставили подняться на возвышение. Подгоняли ударами и криками. Наконец он поднялся. Рваная арестантская полосатая форма едва прикрывала исхудалое, темное тело. Он стоял, опустив руки, все еще держа в одной барабанчик, в другой палочку. Шутовской петух скособочился у него на голове, которую он держал как-то криво — видимо, мешала палка с надписью. Глаза так и оставались незрячими, хотя явно искали кого-то среди толпы, там, где стоял третий блок. И может быть, даже нашли того далекого человека, потому что в какой-то момент что-то вроде тени улыбки, робкой и почти светлой, мелькнуло на искривленных губах парня. И тут же его подтолкнули к центру помоста. А там уже все пошло быстро. Били палками шестеро капо. Сначала ударяли поочередно, ритмично, но когда после первых десятков приговоренный упал, начали бить лежащего все одновременно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38