А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Мужчина не то в четвертом, ке то в пятом ряду преспокойнейшим образом обматывал себе голову газетной бумагой.
Я почувствовал, как в моем исправно действующем внутреннем механизме что-то вдруг застопорилось. Но я взял себя в руки и прокричал: «Вода в реках течет сверху вниз». Зал ответил аплодисментами. «Хорошо,— подумал я,— крути дальше».
Кручу дальше, только слышу, коварный шелест все усиливается. Решил не смотреть в ту сторону. Все же не удержался и оглянулся. Ничего подобного мне не приходилось видеть. Все сидевшие по соседству с тем мужчиной обматывали головы газетами. И как ловко они это делали! Как быстро! Неужто они дома тренировались тайком? Как было на самом деле, не знаю, только с этого момента события разворачивались с головокружительной быстротой. Вот уж и в другом конце зала зашелестели газеты. Люди вытаскивали их из карманов, из портфелей, пальто, сумок, отовсюду. Потом поднялся с места некто в последнем ряду, огляделся, шепнул что-то соседям, и вот уже мерзкий шелест возник в самом конце зала.
Холодный пот выступил у меня на лбу. Я сжал кулаки и сказал себе: «Не дамся!» И еще сильней возвысил голос. Теперь уже половина зала обмотала головы. Куда бы я ни бросил взгляд, ближе ли, дальше ли, налево, прямо, направо — повсюду на человеческих туловищах торчали отвратительные бумажные островерхие конусы.
Кто-то пальцами выковыривал отверстия для рта и глаз. Другие пытались проделать дырки для носа.
Предчувствуя, что через минуту все головы скроются под газетными обертками, я стал искать спасения в лицах первого ряда. Увы, одного взгляда была достаточно, чтобы понять, что на сей раз ни на чью помощь рассчитывать не приходится. Хоть бы один человек посмотрел на меня! Нет! Все были заняты самими собой, шептались, советовались друг с другом, поглядывали украдкой на зал, снова перешептывались, договаривались о чем-то, и вдруг — тут у меня подкосились ноги — один из них раскрыл портфель, вынул оттуда газету, с шумом развернул ее и — что можно было, увы, предвидеть — стал медленно и спокойно, но методично обматывать голову бумагой. «Все пропало»,— подумал я. Через минуту весь первый ряд последовал его примеру. В первом ряду больше не было человеческих лиц. Была бумага.
Но вопреки всему, представьте себе, я продолжал говорить дальше. Я был в ярости. Что же, значит, все против меня? Так, что ли? Вам не по вкусу Великая Речь? Просили, чтобы я ее произнес, а теперь вам не нравится? О предатели, трусы, жалкие лгунишки! Но я еще доберусь до вас. Я вам покажу. И не ждите поблажки. Ни малейшей, ни на йоту. Я из-за вас прекратил полеты. Из-за вас я не стал петь петухом. Но хватит жертв. Я не прощу вам Великой Речи.
Так рассуждая, я взял тоном выше. «Дважды два пять!»— гаркнул я что было силы. И одновременно, уже в полуобморочном состоянии, помутившимся взором я искал в зале хоть одну настоящую голову. Я знал, что, если увижу ее среди моря бумаги, одну-единственную, пусть принадлежащую самому что ни на есть безобразному человеку, пусть уродливую и смешную, я обрету в ней поддержку, помощь, надежду, ободрение; ведь не красоты я искал, не гармонии и благородных черт, а всего лишь человеческую голову. И вдруг — о счастье!— я увидел ее. Это была светловолосая головка девочки, пяти- или шестилетней малышки, которая послушно и тихо сидела возле женщины с бумажной головой.
О, это мне и нужно было! Теперь есть для кого говорить. Я чувствовал, как на глазах выступают слезы, но я успокоился и очень отчетливо, хотя и тихо, произнес: «На каждой ручке пять пальчиков». Милая светловолосая девчушка же подняла ручки, чтобы зааплодировать, но в этот момент сидящая рядом с ней женщина быстро вытащила из сумки газетную страничку и этим жалким клочком бумаги обернула детскую головку.
«Конец»,— подумал я. Передо мной маячили окутанные печатной макулатурой совершенно одинаковые, безымянные, остроконечные, безмолвные головы. В зале не слышно было шелеста, воцарилась такая тишина, что можно было бы услышать, как прожужжит муха. Но и мухи куда-то подевались. Ничто не жужжало.
А я, представьте себе, продолжал свою Речь. Не могу сказать, как долго это длилось. Помню только, что вдруг мне представилось, будто точно так же и в такой же обстановке я осужден долдонить свою речь до скончания дней. Годы будут проходить, большие и малые события будут свершаться в огромном мире, солнце будет всходить и заходить, миллионы человеческих жизней промелькнут среди побед и поражений, стремлений и надежд,— а я, невольник захлестнувшего меня потока слов, буду непрерывно тянуть перед скопищем бумажных голов нескончаемую Великую Речь, повторять одни и те же, летящие в пустоту фразы. Теперь меня приводил в ужас не только настоящий момент, но и грядущее, которое нависло надо мной словно отчаяние, слепота, сердечный недуг.
И вот, предаваясь этим печальным размышлениям, я вдруг заметил, что вращающийся внутри меня механизм стал сбавлять темп. Мне не верилось, что я действительно подхожу к концу. Я сказал все, что требовалось. И теперь приближался к финишу, который еще минуту назад казался мне недосягаемым. Он был уже близко, на расстоянии вытянутой руки. Я исторг из себя еще несколько последних фраз и замолк. В первый момент я слышал только биение сердца и стук крови в висках. Руки у меня окоченели, губы запеклись как от лихорадки, ноги подгибались в коленях, так что страшно было ступить.
В зале раздались аплодисменты. Сначала робко, затем все сильней, и вскоре они заполнили все пространство. Как я сошел с трибуны — не помню. Я оказался в кругу людей из первого ряда; торопливо срывая с голов бумажные покровы, они окружили меня плотным кольцом, пожимали руки и поздравляли с блестящей речью.
С галереи грянули звуки бравурного марша, в зале началось движение и веселый шум. Люди проворно поднимались с мест и, с явным облегчением срывая с голов обертки, устремлялись к выходу. Из распахнутых настежь дверей повеяло свежим, чистым воздухом. На улице светило солнце, пели птички и радостно сияла весенняя зелень. Как это все было далеко от меня! Чтобы выбраться на воздух, нужно было вмешаться в толпу и вместе со всеми медленно двигаться к выходу. Я был совсем разбит, словно меня градом измолотило. Буквально все во мне болело. Едва дыша от стыда, гнева, обиды, я с отвращением топтал ногами груды валявшихся на полу рваных, мятых газет. Гремевший сверху марш словно дубинкой ударял меня по голове. А вокруг свободно, весело и непринужденно смеялись люди. Почему же не их, а одного меня терзали звуки марша?
«Значит, так? Значит, так?— повторял я все время про себя.— Значит, все против меня?» И сразу солнце, светившее на дворе, показалось мне назойливым, щебечущие птички докучными, весенняя зелень унылой, а главное, люди — люди, которые, смеясь и болтая, толпились вокруг меня, были чужими, далекими, даже враждебными. Хватит с меня всего этого. Убежать, скрыться куда-нибудь, лишь бы подальше от людских голосов и взоров — вот о чем я мечтал. И когда, попав в вестибюль, я увидел длинный, пустой коридор, уходивший в глубь здания, то сразу стал пробираться в этом направлении.
Коридор действительно был длинный и пустой, но и сюда долетали из зала звуки марша и людской гомон. Заметив на ближайших дверях табличку с двумя нулями, я поспешил скрыться за ними.
Здесь царила тишина. Было пусто и темновато, лишь маленькая лампочка, подвешенная к потолку, слабо освещала туалет. Что за блаженный покой! Довольно долго я стоял без движения, пытаясь прийти в себя и собраться с мыслями. Какой невероятный путь проделал я от приветственных фанфар до более чем скромного места общественного пользования. «Вот так, вот так!»— подумал я.
Утешая себя этими словами, словно обиженного ребенка, я подошел к висевшему над умывальником зеркалу. Взглянув в него, я увидел голову, плотно обернутую газетной бумагой наподобие остроконечного куля. Кровь застыла во мне, сердце замерло. В этот миг я с громким, сдавленным криком пробудился.
На дворе уже рассвело, за окном весело щебетали птички. Больше я не уснул. И мне нечего добавить к сказанному, разве лишь то, что, когда я потом рассказывал свой сон друзьям, коллегам по перу, оказалось, что некоторые из них видели похожие сны, хотя и не совсем такие в отдельных деталях. Например, один известный прозаик признался, что и он видел СОН, но категорически отрицал, чтобы ему могла даже во сне прийти в голову мысль пропеть петухом. Любопытно, правда? Оказывается, что даже в общем СНЕ люди сохраняют свое индивидуальное лицо. Правильно ли это, над этим стоит призадуматься.
1953
золотой лис
Лис появился совершенно неожиданно одним октябрьским вечером, когда, кроме Лукаша, дома никого не было. Отца как раз вызвали по какому-то срочному делу, у матери была учительская конференция в школе, а Гжесь ушел с товарищами в кино, на восьмичасовой сеанс.
Лукаш был уже в постели, и, хотя дремота понемножку овладевала им, ему было жалко усн>ть, так как на дворе шел проливной дождь и в тишине комнаты приятно было прислушиваться к тому, как за окнами, на ма-риенштатском откосе, в темноте, озаряемой колеблющимися огнями фонарей, льет как из ведра, шумят деревья и свищет ветер.
Только Лукаш хотел завести на сон грядущий тихую, журчащую беседу с близким ветром, как вдруг скрипнула дверь из коридора, и в комнату вошел лис. Лукаш сразу забыл о сне, но не пошевелился, даже дыхание затаил, чтоб не вспугнуть неожиданного гостя. Впрочем, лис вовсе не производил впечатления преследуемого или испуганного. Напротив, он держался совершенно непринужденно. Сначала остановился у двери, быстро огляделся по сторонам, сверкнув глазами, и было ясно видно, как он слегка приподнял острую мордочку, словно желая ознакомиться с запахами нового помещения, потом все так же тихонько, но очень смело вышел, бесшумно переставляя лапки, на середину комнаты.
Несмотря на царивший мрак, Лукаш сразу заметил, что вечерний гость необычайно красив. Лис был очень крупный, время легкий и гибкий, великолепно сложенный, с глазами, поблескивающими в потемках, как два горящих уголька, с большим пушистым хвостом и — что всего поразительней — весь золотой какой-то необычайной золотистостью, мягкой и шелковой, распространяющей во мраке изумительное сияние.
Несмотря на свои пять лет, Л у каш был мальчик сообразительный и в этот момент меньше всего хотел выдавать свой восторг. Однако произошло то, чего он не желал: вдруг в тишине очень внятно прозвучало короткое —«Ах!».
Услышав свой голос, Лукаш оцепенел от ужаса. «Конец!»— в отчаянье подумал он. И, не желая видеть, как лис убежит, зажмурился, для верности закрыв глаза руками. В то же время он мысленно шептал: «Ах, лис, мой дорогой, ненаглядный лис, не убегай, пожалуйста, останься со мной,— хорошо? А я обещаю очень, очень тебя любить и думать обо всем, что тебе нужно, быть во всем твоим помощником,— только, пожалуйста, не уходи...»
Ни малейший шорох не нарушал тишину, и Лукаш, крепко прижимая веки кулачками, слышал только учащенное биение своего сердца. Когда он наконец отважился открыть глаза, то не сразу поверил своему счастью: лис не убежал, а по-прежнему стоял посреди комнаты, в точности на том самом месте, где был перед его возгласом. Он только повернул теперь голову к Лукашу, благодаря чему оба глаза его казались еще более крупными, огненными и блестящими.
Лукаш не выдержал, сел на кровати.
— Ах, лис!— прошептал он.
Вдруг лис дружески кивнул головой, явственно улыбнувшись при этом Лукашу, потом, колыхая пушистым золотым хвостом, направился к стоящему в глубине комнаты шкафу. Там, встав на задние лапы, отворил дверцу и бесшумно забрался внутрь. На секунду золотистое зарево вспыхнуло внутри шкафа, потом дверцы закрылись — так же беззвучно, как только что раскрылись, и в комнате снова стало темно.
Лукаш не очень ясно представлял себе, сколько времени лежал он без сна в этот вечер, прислушиваясь к все еще слишком торопливому тиканью своего сердца. Во всяком случае, с появления лиса прошло порядочно времени, так как Лукаш еще не спал, когда в комнату вошел Гжесь, по своему обыкновению громко стуча лыжными ботинками.
Включив верхний свет, Гжесь сразу заметил, что Лукаш не спит.
— Ты не спишь? — спросил он.— Почему? Уже одиннадцатый час.
Лукаш инстинктивно почувствовал, что в данный момент не следует устремлять глаза ни на какие внешние предметы. Как знать, не выдаст ли он тотчас же своим взглядом присутствие лиса? И он поспешно закрыл их.
— Я сплю,— пробормотал он.
Гжесь сел на кровать и принялся расшнуровывать ботинки.
— Как это ты спишь?— рассердился он.— Я же вижу, что не спишь... И еще врешь вдобавок.
В другое время Лукаш, задетый таким образом за живое, тут же предпринял бы против брата действия оборонительно-наступательного характера. Но так как все такого рода операции, безусловно, требуют открытых глаз, он не принял боя, сделав вид, будто сказанное не имеет к нему никакого касательства.
И быть может, Гжесь, занятый развязыванием шнурков, сам прекратил бы допрос, если бы в коридоре, со стороны ванной, не послышались шаги матери.
— Мама!— тотчас позвал Гжесь.
Мать, конечно, заглянула в комнату. Она была еще в пальто,— наверно, только что вернулась.
— Что случилось?— спросила она.— Чего ты кричишь?
— Лукаш не спит,— объяснил Гжесь.
Когда мать подошла к постели Л у каша, Гжесь, уже разутый, тоже оказался возле.
— У него, должно быть, жар,— сказал он.— Видишь, какие красные уши.
Мать внимательно посмотрела на Лукаша, потрогала руками его лоб.
— Горячий?— спросил Гжесь, стягивая через голову свитер.
Мать не нашла, чтоб у Лукаша лоб был теплей обычного.
— Но уши красные,— сказал Гжесь.
Мать, наклонившись над Лукашем, поправила сбившееся одеяло.
— У тебя ничего не болит, сынок? Лукаш покачал головой.
— А почему не спишь?
— Я сплю,— сонно пробормотал он.
— Врет!— объявил Гжесь, снимая штаны.— Когда я вошел в комнату, у него сна — ни в одном глазу. И уши красные.
Мать еще раз склонилась над Лукашем, поцеловала его в лоб.
— Спи, сынок, поздно уже. Потом повернулась к Гжесю.
— Погаси верхний свет, Гжесь, Лукаш сразу заснет. Но в этот момент она, видимо, что-то заметила, так
как Лукаш услышал ее короткое и полное упрека восклицание:
— Гжесь!
Он навострил уши.
— Сколько раз я тебе говорила,— продолжала она,— чтобы ты не раскидывал своих вещей по всем углам?
— Я раскидываю?— удивился Гжесь.
— А то кто же?
— Я и не думал раскидывать.
— Посмотри, на что комната похожа.
Лукаш тихонько повернулся на бок, лицом к комнате, и, чувствуя, что перестал быть в центре внимания, осторожно открыл глаза. Гжесь в коротенькой рубашке и плавках стоял возле стола. Тощие ноги двенадцатилетнего подростка и взгляд, выражающий растерянность и удивление, показались Лукашу презабавными. «Получай за красные уши»,— с удовлетворением подумал Лукаш. И тотчас убедился, что отдельные части гардероба Гжеся действительно разбрелись по местам, не вполне соответствующим: один башмак — под кроватью, другой — посреди комнаты, свитер — на столе, а штаны, небрежно кинутые на стул, видимо, сами слезли на пол.
Между тем Гжесь вдумчиво оценивал создавшееся положение.
— Ты видишь?— настаивала мать. Он тяжело вздохнул.
— Да это только пока.
— То есть как пока?
— Я как раз хотел собрать.
— А башмаки?
Гжесь посмотрел искоса на грязные ботинки.
— Сейчас возьму.
— Их надо бы почистить. Как по-твоему?
И, не дожидаясь его ответа, она зажгла ночник у постели, а потом погасила верхний свет.
— Не валандайся, Гжесь,— сказала она, выходя.— А то завтра опять не проснешься... И не забудь умыться.
— А в чем же мне спать?— спохватился Гжесь.
— То есть как в чем?
— Ведь ты взяла пижаму в стирку. Мать соболезнующе покачала головой.
— И ты не знаешь, что в шкафу есть другая, чистая? Тут у Лукаша страшно забилось сердце. Шкаф! Как
мог он забыть о том, что в шкафу — не только его вещи, но и Гжеся. Что же теперь будет? Что произойдет, если Гжесь увидит спрятавшегося лиса? Он, конечно, подымет крик, лис испугается и убежит. Может, предупредить? Но кого? Лукаша взяло сомнение. Кого предупредить: Гжеся или лиса? Кому довериться?
Между тем Гжесь, видимо, принял материнское замечание близко к сердцу, так как, тщательно сложив одежду и постелив постель на ночь, отправился с ботинками в ванную и пропал там. В конце концов Лукаша долгое отсутствие брата начало страшно тревожить. «Что он там делает? Ведь не моет же уши...» Однако он не решался встать с постели и принять какие-нибудь меры. Лежал неподвижно, прижавшись щекой к подушке, но тревога его росла, и он чувствовал, что уши у него не только не хотят остыть, но все сильнее горят, пылают.
Наконец Гжесь вернулся из ванной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38