А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А дождь тем временем усилился, и человек спрятался в подъезд, не выпуская, однако, противоположного дома из поля зрения.
— Один из тех, кто обо мне заботится, — спокойно произнес Таммемяги.
— Значит, он знает, что ты у меня? — нервно спросил Милиствер.
— Ты боишься?
— Вовсе нет! Чего мне бояться? — возразил Милиствер, и все же ему было трудно скрыть свое волнение.
Немного погодя, сидя за чашкой кофе, Таммемяги подробнее рассказал о тех, кто «заботится» о нем.
— Едва я, вырвавшись из тюрьмы, приехал к матери в деревню, как со мной пожелал встретиться один из подобных молодых людей. Ладно, думаю, что тут возразишь. Разговаривает вежливо, старается произвести впечатление интеллигентного человека и сообщает что прислан затем, чтобы помочь мне, как недавно освобожденному политзаключенному. Весьма, дескать, возможно что я не сумею приспособиться к новым условиям и у меня могут встретиться трудности. «Ишь , думаю какая птица!» Ну что ж, изображаю из себя наивного дурачка и говорю что да, конечно, немало трудностей ожидает меня и я тронут, что мне хотят помочь. «Сами видите, одет я плохо, на мне одни старые отрепья, а на ногах коты, просто стыдно людям на глаза показаться». — «Нет, — отвечает тот, — вы меня не так поняли. Я пришел оказать вам не материальную, а моральную помощь. Вы, говорит, долго жили вдали от людей, стали им чужим, не сумеете ориентироваться». — «Что вы, отвечаю, я же не к диким зверям попал. Или, может, люди одичали за последние годы?» — «Нет, — отвечает он — за последние пятнадцать лет все развивалось к лучшему». — «Ну, говорю, я тоже не стоял на месте, ведь человек развивается даже там, где ему это запрещают». — «Как запрещают? — отвечает он. — Развиваться к лучшему разрешается всюду и везде». «Ошибаетесь, говорю, вы и представить себе не можете, с какими трудностями приходилось бороться мне и моим товарищам, чтобы развиваться к лучшему. Ведь читать в тюрьме Маркса, Ленина было просто геройством но мы это делали, и я могу сказать что стал теперь гораздо более сознательным коммунистом, чем до тюрьмы. Прежде я был порядочным профаном». Вижу, лицо у бедняги прямо-таки позеленело, он слова не может выговорить. Наконец он пробормотал, что, мол, не стоит смеяться над людьми и пугать их, лучше относиться к делу серьезнее. А я ему на это: дескать, что думаю, то и говорю. «Или, может на свободе нельзя говорить то, что думаешь?» Парень замолчал, нахмурился и в конце концов сказал, что советует мне быть поосторожнее, что свои мнения и взгляды лучше держать при себе. Не нужно, мол, ворошить все это, а то как бы худо не было. «Благодарю за совет, — отвечаю я, — но я не эгоист и всем, что у меня имеется, буду делиться с другими». Парень делает строгое лицо и предупреждает, чтобы я не пробовал заниматься подпольными. делами. Все равно, мол, мы все узнаем и тогда уж не пощадим. — «Да что вы, — издеваюсь я, — неужто же вы такие свирепые?» Мой тон не понравился парню, а мое упрямство и того меньше. Пространно, прямо как в газете, он принялся объяснять мне, что времена нынче изменились, что теперь ликвидированы всё межпартийные склоки, все межсословные трения. Эстонский народ, дескать, никогда еще не жил столь спокойно, не был так единодушен, как сейчас, а это единодушие — результат политики нынешнего правительства, результат его попечений, ибо наша власть стремится к социальной справедливости и своей твердой рукой поддерживает демократию, так что попытка нарушить это единодушие — напрасный труд... И так далее, все в таком же роде. Речь его текла, как вода из крана. Я дал ему кончить и сказал: «Песенка ваша недурна, мотив тоже знакомый, но не стоило трудиться... Впрочем, теперь я вижу, что впредь надо быть поосторожнее, а это тоже на пользу. Спасибо, что напомнили».
Пока мы этак беседовали, он все время поглядывал в тот угол комнаты, где валялся мой старый переплетный пресс. А я давно, еще в школьные годы, если ты не забыл, полюбил переплетать книги. Парню никогда не приходилось видеть такой штуки. Поднимает с полу, разглядывает со всех сторон, спрашивает, что за инструмент и что им делают. «А это, говорю, подпольная типография, на ней любой текст можно размножить...» Издевался я над ним, как только мог, и все же мне не удалось вывести его из себя. «Тиографию» он забирать не стал. Не пойму до конца —то ли эти господа стали более наивными, то ли, наоборот, более коварными?. Во всяком случае, ты видишь, что аппарат их как в деревне, так и в городе продолжает работать в прежнем духе.
Выслушав этот рассказ с предельным вниманием, Милиствер пришел к заключению, что у его старого друга еще яснее обозначились черты характера, свойственные ему в прошлом: упорство, твердость, чувство превосходства над врагами, мужество, — и его уважение к Таммемяги возросло еще больше.
— Не начинает ли тебе наконец действовать на нервы это вечное преследование? — спросил он.
— Похоже, что сам я им действую на нервы еще больше. Я ведь люблю водить их за нос. Вот сегодня шел к тебе и так петлял, что этот несчастный внизу просто из сил выбился, стараясь не отстать. Впрочем, можешь не беспокоиться: этот тип, по всей вероятности, потерял меня из виду.
Раздался звонок у двери, и на кухне залаяла собака. У Милиствера, который как раз наливал ликер, задрожала
рука. Кто это? С бутылкой в руке он, затаив дыхание, прислушался. Слава богу, Анна знает, как отвечать незнакомым посетителям, когда у хозяина гости... Он встал и пошел узнать, зачем к нему приходили. Вернувшись в комнату, он тотчас же подошел к окну и выглянул на улицу.
— Да, это, наверно, был он.,. Темно-серый плащ, шляпа. „ Больше его не видно. Сбился со следа, бедненький...
Милистверу стоило немалых усилий казаться спокойным. Но волновался он не столько от страха за себя и гостя, сколько по другой причине. Встретить вдруг идейного, мужественного борца, друга, много пережившего, неуклонно шедшего своим благородным, но опасным путем и твердо убежденного в том, что путь этот раньше или позже приведет к победе, — все это вызывало чуть не благоговейное уважение! Как хотелось бы завоевать полное доверие этого человека! Но каким образом? Слов тут недостаточно. Недостаточно и того, что он обнаружил перед гостем тайны своего книжного шкафа и дал прочесть письмо. Нужны более веские доводы. Но где их взять?
Милиствер нетерпеливо зашагал по комнате. Ему хотелось выложить все, что за долгое время накопилось в душе. Но это было не так-то просто. Ведь ясно, что Таммемяги не станет выкладывать ему свои душевные тревоги, он сильный человек и в этом не нуждается. Но неравенство-то и стесняло Милиствера.
— Вот мы с тобой старые друзья, не правда ли? — не выдержал он наконец и горячо заговорил с Таммемяги, встав рядом с ним и глядя на него своими круглыми, чуть навыкате глазами. — Раньше мы поверяли друг другу все, до последней мелочи. Помнишь? А теперь? Не правда ли,- теперь я уже не кажусь тебе тем другом, которому ты можешь довериться во всем? Я стал тебе чужим... Да, я стал тебе чужим!
— Чужим? Откуда ты взял? Я не давал тебе повода...
— У меня есть основание так думать. Разве ты знаешь, кем я теперь стал, что думаю, что делаю? Я-то хоть представляю, кто ты, каковы твои цели и намерения, а ты обо мне ничего не знаешь! Можешь ли ты считать меня своим человеком? Не можешь! У тебя нет оснований. Для этого нужны дела — а где мои дела?
Его охватывало все большее волнение.
— Но и другой лагерь не признает меня своим. И поступает так с еще большим правом. Потому что я в самом деле не с ними. Они мне чужды, враждебны.
Стоя перед Таммемяги и глядя на него почти с отчаянием он воскликнул:
— Ты думаешь, так легко и просто жить в одиночестве, когда ни та, ни другая сторона тебе не доверяет?
—Садись, дружище что ты себя бичуешь? Кому это нужно? — спокойно произнес Таммемяги, пододвигая ему стул.
Но Милиствер не сел и, не обращая внимания на слова Таммемяги, продолжал:
— Я одиночка, вот что! Живу в этом проклятом обществе,, которое я ненавижу, как отщепенец, где-то с краю. Семьи у меня нет. Родня стала чужой. Недвижимостью я, не в пример многим коллегам, не обзаводился. Кутить или убивать время за картами я не умею. Не вхожу ни в объединение старых корпорантов, ни в церковный совет, ни в кайтселийт, ни в правление банка. Изо дня в день, из года в год только и делаю, что принимаю больных или хожу к ним сам. Всюду лишь болезни, нужда, бедность, несправедливость. А я что? Пишу рецепты, бормочу утешения. И все. Что же это, в конце концов, такое? Вносит ли это в жизнь какие-либо существенные изменения? Нет, болезни, нужда, несправедливость — все остается... Одни считают меня гордецом, оттого что я не пьянствую вместе с ними, другие — чудаком, оттого что люблю рыться в книгах, ходить на охоту. Но я таков, как есть: голова полна мыслей, быть может, ненужных и пустых, а сам я ради людей сбиваю ноги в кровь, чтобы хоть чем-нибудь помочь тому или другому. Но удовлетворения, покоя нет. Живу где-то в пространстве, где нельзя пустить корней. Правда, меня считают политически ненадежным. Вероятно, из-за моих высказываний. Но что такое мысли, если они не подкреплены делами? И вот я отчалил от одного берега, а до другого один, своими силами не могу добраться, хоть и веду к нему свою ладью.
Не переставая говорить, он опять взял со стола бутылку с ликером, но наполнить рюмки забыл. С бутылкой в руке он сел на ручку кресла и сидел так, глядя куда-то в пустоту.
- Но история? — воскликнул он. — Существует ведь, история, и ее делают люди. А я стою где-то в стороне. И разве я один? В конце концов начинаешь думать, что ты из породы тех лишних людей, которые, казалось бы, давно уже должны были вымереть. Оппозиция ? Какая у нас оппозиция? Кому от нее тепло или холодно? Ведь наша интеллигентская оппозиция — это лекарство в гомеопатических дозах! Блажен, кто верует, что это кого-то излечивает!
Он продолжал, словно споря с кем-то:
- Неправда, что я не соприкасаюсь с народом. Соприкасаюсь, и не мало. Бывает, ночи не спишь. Звонят, при
ходят за тобой, и вот идешь, хоть целый день провел на ногах. Но порой просто не хватает сил. И тогда велишь сказать, что врача дома нет, уехал. Но разве это выход? И в другой раз становится совестно, одеваешься и снова идешь. Что это, филантропия* или какая-то особая моя. добродетель? Нет, просто привычка. Глупая, не правда ли, привычка? Мир не спасешь тем, что размениваешься на мелкую монету, которую всем раздаешь. Такой филантропией ничего не достигнешь!
Он глубоко вздохнул и закончил:
— Ах, подчас я чувствую всеми своими нервами, что, барахтаясь тут в трясине, мы погружаемся в нее все глубже и глубже, но самим вытащить себя за волосы — на это способны только Мюнхгаузены.
Он угрюмо умолк, и взгляд у него стал отсутствующим. Таммемяги понимал, что Милиствер, как всегда, искренен в своих признаниях и что он страдает.
— Знаешь, старина, — сказал он, — такого пессимизма я за тобой не замечал даже в юношеском возрасте. По-твоему, ничего больше не остается, как взять веревку и удавиться на суку.
— Вовсе я не пессимист! — вдруг, словно проснувшись, запротестовал Милиствер. — Откуда ты взял? Сам ненавижу пессимистов.
— Так к чему же эти бесплодные сетования?
— Но что же делать, скажи?
— Действовать.
— Но как? В газетах я уже пописывал, лекции читал.
— Где?
— Ну, хоть в Обществе врачей.
— Там ты обращался к специалистам. А почему бы тебе не обратиться и к рабочим? Рабочее культурно-просветительное общество живет и действует, оно пока еще не закрыто. Ты бы мог выступить там.
— Пожалуй, да.
Это предложение сразу понравилось Милистверу. Он только сомневался, можно ли говорить свободно в присутствии полиции и сумеет ли он достаточно популярно и, если нужно, обиняками, завуалированно выразить свои мысли.
Лишь после полуночи ушел Таммемяги от Милиствера. Дождь прошел, но булыжная мостовая еще блестела от сырости. Пустые улицы затихли, лишь откуда-то доносился неторопливый стук копыт. Это извозчичья лошадь везла домой дремавшего на козлах хозяина. Августовское небо было усеяно сверкающими звездами.
«Если люди тут и погружены в сон, то, к счастью, не в очень глубокий, — подумал Таммемяги. — Растолкать их — дело недолгое. Я легко сумею разбудить старых друзей и новых знакомых, тем легче, что время становится беспокойным и сейчас не очень-то поспишь. Но руководить людьми, направлять их в нужную сторону — это посложнее...»
Время от времени Таммемяги оглядывался, но ничего подозрительного не замечал. Воздух был свеж, идти было легко и приятно.
Милиствер в приподнятом настроении расстался со своим другом. Теперь он шагал взад-вперед по комнате и, мурлыкая какую-то песенку, помогал Анне убирать со стола.
— Бросьте, хозяин, что вы... сама справлюсь.
— Но из-за меня вы сегодня не смогли лечь вовремя.
— Не беда... А кто этот гость? — спросила Анна, не сдержав любопытства.
— О, если б вы только знали, что пришлось пережить этому человеку! Когда-то мы были закадычными друзьями. Потом надолго потеряли друг друга из виду и, вообразите, теперь вдруг...
— Он тоже врач?
— Кто? Таммемяги?
Милиствер испугался, что произнес нечаянно это имя.
— Нет, нет, он не врач. Он... да в сущности я и не знаю, кто он теперь... Не спросил.
Странный человек.
— Почему странный?
— Не захотел выйти через парадную дверь.
— Ну так что ж? Двором ему ближе было.
Ответ самому ему показался неубедительным. Куда было ближе двором? Еще больше сомнения могло вызвать то, что Милиствер несколько раз повторил Анне свою просьбу никому не говорить об этом посещении.
— Кому я скажу? — ответила Анна. — Что вы...
— Фамилию эту тоже никому не называйте.
— Да что мне фамилия. — И Анна добавила шепотом: — Он, наверно, подпольщик?
— Подпольщик? — испуганно переспросил Милиствер. — Откуда вы взяли? Вовсе не подпольщик!
— Да просто пришло вдруг в голову. Когда я его выпускала из ворот, он так странно поглядел сперва в одну сторону, потом в другую, вот я и подумала... Меня вы не бойтесь, от меня таить нечего. Я умею держать язык за зубами. Слова не скажу, пусть хоть клещами вытягивают. Мне это не впервые...
Зимой двадцать четвертого года, да будет известно доктору, тоже случилось такое, о чем не дай бог проболтаться, но Анна была нема, как могила. Вместе со своей сестрой она укрывала двух красных, бежавших после восста
ния из Таллина. Они с сестрой кормили их и, что труднее, добывали им лыжи. Одного из красных схватили при бегстве и расстреляли, другой спасся. Допытывались у нее и у сестры об этих красных, но ни черта не узнали.
— Я еще ни одной душе не говорила об этом... Вам первому сказала. Вам я доверяю.
— Доверяете? Мне?
— Вас это удйвляет?
— Вы хотите, чтобы и я доверял вам? А что, если я выболтаю вашу тайну?
— Вы этого не сделаете, я знаю. Вы ведь и сами красный.
— Я? Красный? Почему вы так думаете?
— Народ говорит.
Она сказала, что слышала это от прислуги доктора Карбуса. А та слышала. от своего хозяина, который говорил, что Милиствер будто бы хотел пролезть в главные врачи клиники, да разве такого утвердят, ведь он красный.
Милиствер нахмурился. Черт бы побрал всех этих сплетников.
Он ушел в кабинет, сердито скомкал полученное днем письмо и бросил под стол в корзину. Потом уселся на стуле и, вытянув ноги, принялся барабанить пальцами по столу. Мысль о Таммемяги снова вернула ему спокойствие, и в голове у него начали проноситься отрывки из лекции, которую он прочтет в Рабочем культурно-просветительном обществе... Его слушают, он вдохновляется, слова его зажигают слушателей, ему аплодируют. Сотни сияющих глаз глядят на него, он впервые ощущает, что такое народ... Хоть он и уверял сегодня Таммемяги, что много соприкасался с народом, но это не так. Нет, он встречался, только с отдельными людьми, а это еще не народ.
Что-то зашуршало под столом. Милиствер заглянул туда и увидел, что скомканный и брошенный конверт не попал в корзину, а красовался на полу и начал расправляться. Проклятый! Чтоб ни кусочка от него не осталось!
Он побежал в кухну, сунул письмо в плиту и поджег. Понту, спавшая в углу, открыла глаза, но не шевельнулась.
— Анна, приготовьте мне рюкзак. Рано утром поеду на охоту!
Едва Понту услышала эти слова, как вскочила, точно ужаленная.
— В каком часу будить вас? — спросила Анна.
— Будить не нужно! Все равно не засну.
Анна только головой покачала.
Еще затемно Милиствер вместе с собакой вышел из дому.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Сколько раз уже Рут Кянд ходила на вокзал встречать Пауля — и все напрасно. Каждый раз — новое разочарование, а тоска по нему все растет. До отъезда Пауля на лагерный сбор они виделись почти каждый день, и дружба между ними стала такой тесной, что их уже считали неразлучной парой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47