А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И почувствовала нечто вроде злорадства. Так ему и надо! Не говорила ли она Михкелю сотни раз, не предостерегала ли? А теперь вот оно!
— Вам то что! Стащить у вас нечего. А все же проверьте хорошенько, не захватили ли они какую-нибудь ломбардную квитанцию...
На эти вздорные слова никто не обратил внимания, и Хилья начала рассказывать, как безжалостно обошлись с матерью. В ответ на это Минна только вздохнула и утешила Хилью, сказав, что против судьбы не пойдешь, и принялась снова плакаться из-за пропажи мешка сахару и золотых часов. Потом она ворвалась в заднюю комнату к больной.
— Поговори хоть ты с Михкелем, ведь он твой брат, может, он тебя скорее послушается. Что он носится с этой политикой] Й Пауль тоже. Сами видите теперь, что из этого получается. А Михкель? Подумаешь, какой деятель! Сам уж старик, а разум жеребячий...
Больная шевельнулась, желая сказать что-то, но слова ее по-прежнему были так неразборчивы, что Минна ничего не поняла.
— Господи, что с ней? И говорить-то разучилась! Господи, господи, прости нам прегрешения наши!
— Не стоит раздражать больную, — сказал Пауль, взял Минну под руку и вывел ее в другую комнату.
— Это я-то раздражаю? — обиделась Минна. — Ходила, ходила сюда, ухаживала за ней, а теперь вдруг я ее раздражаю? Ну, раз меня не хотят видеть, что ж...
Она обмотала голову своим большим белым платком и собралась идти.
— Куда ты ? — жалобно крикнула Хилья, но Минна уже ушла.
— Пусть уходит! — сказал Пауль. — Обойдемся и без нее. Я сам позабочусь о матери.
«Хорошо тебе говорить «позабочусь», — с горечью подумала Хилья. — Ты много обещаешь и сам веришь, что выполнишь обещание, а потом у тебя тысячи дел — и все валится на меня...»
Она была права. Таким уж был этот Пауль. Он мало уделял внимания повседневным заботам, считая их ерундой. Он мог читать ночи напролет, не думая о том, где взять денег на оплату счета за электричество. Он мог на последние сенты купить матери апельсинов, даже если дома ничего не было, кроме хлеба. Мать его за это не упрекала, наоборот, видела тут широту натуры. Матери очень нравилось, когда Пауль присаживался к ней на край кровати и, похлопывая ее по руке, принимался фантазировать о том, как изменится вскоре жизнь, как никому не придется тревожиться о завтрашнем дне и как сама она скоро поправится и встанет с постели. Мать забывала тогда все беды и заботы, на ее лице появлялась счастливая улыбка, а глаза мечтательно загорались. Она верила в Пауля. Все, что предпринимал или говорил Пауль, было правильно и хорошо.
Хилья видела, что она не так дорога матери, как Пауль, и это было ей тем обиднее, что все хозяйство держалось на ее плечах. Как только она возвращалась домой из фабричной конторы, тотчас же начинались варка пищи и уборка, стирка и глажение, починка и штопка. Хилья делала все это самоотверженно, не жалуясь и не ожидая благодарности. Она таила про себя обиду на то, что мать относится к ней не так, как к Паулю, чего оба они и не замечают.
Вечером Пауль вернулся домой с плохой новостью: Рабочее культурно-просветительное общество закрыто. Все же он не пал духом. Мало ли что закрыто! Нужно будет сразу же развернуть деятельность нового общества, зарегистрированного про запас и совершенно узаконенного. Под крылышком этого общества и драматический кружок сможет продолжать свою деятельность. Но если закроют и это новое общество? Что ж, хватит запасных! Правда, реакция временно может даже усилиться, так как господа с Тоомпеа1 черпают мужество из-за залива, из Финляндии, где правительство упрямо противостоит всем попыткам Советского Союза найти общий язык для улучшения взаимоотношений, но в конце концов воля народа все равно пробьет себе дорогу!
На следующий день Хилья вернулась вечером с еще более ошеломляющей новостью, чем вчера Пауль: она уволена с работы.
— Как? Уволена? Почему? — забросал ее Пауль вопросами.
Не снимая пальто, Хилья села на стул и безнадежно опустила руки.
— Просто уволена! Говорят, в конторе слишком много народу, надо обойтись меньшим количеством. И все.
Пауль встал из-за стола и сердито принялся мерить шагами комнату.
— Подлый мерзавец! — выругал он Винналя. — Вот как он мстит мне!
После того как делегация посетила Винналя, Пауль сказал себе : «Посмотрим, как отомстят мне за это посещение». И вот она, месть!
Хилья была не согласна с ним. Вообще ей не нравилось, что брат явно переоценивает себя, думает, что все делается так или иначе из-за него!
— Странно, почему Винналь станет мстить мне из-за тебя? И что это за месть, если он обещал дать мне еще лучшее место!
— Что за место?
— В магазине у сына.
— У этого мазурика?!
— Все они одинаковые мазурики! — сказала Хилья и прибавила: — И вообще, какая может быть речь о мести тебе, когда другие должны пострадать еще больше...
— Как больше?
— На фабрике теперь станут работать только три дня в неделю. Так сегодня объявили.
«Вот как, — подумал Пауль, — это и есть ответ на требования рабочих! Это же удар прямо в лицо, издевательский вызов, своего рода месть рабочим, осмелившимся поднять свой голос!»
— И все же месть! — сказал он вслух.
— Да, уж ты — пуп земли! Из-за тебя происходит все на свете! — взорвалась вдруг Хилья, выражая недовольство, постепенно накопившееся против брата. — Мать ты, конечно, не догадался накормить? — спросила она, вставая и подходя к плите.
Раздражение брата и сестры улеглось бы не так быстро, если бы не пришел дядя Михкель. И у него было неважное настроение, но лицо его выражало твердость и решительность. Он швырнул шапку на стол и так порывисто распахнул пальто, словно ему тесно было в нем.
— Ты уже слышал? — спросил он у Пауля. — Раньше нас хотели запугать обысками, а теперь собираются взять измором. Посмотрим, что они еще придумают! И при этом они умеют издеваться: трехдневная рабочая неделя установлена якобы в интересах самих рабочих, чтобы не увольнять половины людей.
Дядя Михкель рассказал, что Винналь обошел днем цехи вместе с главным инженером, обмерявшим все окна и двери,
все верстаки и установки, и дал понять, что на фабрике вскоре начнется большое переустройство. Нынешнее сокращение работы, дескать, временное, оно и Винналю невыгодно, но что поделаешь, всем теперь приходится страдать, потому что такова конъюнктура. Когда конъюнктура улучшится, работы опять хватит всем. Позднее формовщик Лаос почесал в затылке и спросил у других: «Что это за штука — конъюнктура?» На это Вардья будто бы ответил: это, мол, не штука, а двуногое существо с большим брюхом в меховой шубе, с лимузином у ворот. Воореп пытался умаслить людей, говоря, что могло быть гораздо хуже, потому что у Винналя действительно было намерение уволить всех рабочих, но ему, Воорепу, удалось уговорить старика, так что вопрос был разрешен гораздо «демократичнее».
— Так он некоторое время похвалялся своей демократией, — рассказывал Михкель. — Тогда мы сунули ему под нос то письмо рабочих, которое будет отправлено правительству. Коли захотел быть демократом, пусть подпишет. Он берет бумагу, смотрит, читаете морщится. Да, говорит он, подписать можно бы, но к чему такие резкие выражения, вроде «фашистского полицейского режима» и других ? Они вызовут у правительства только раздражение. И вдруг задает вопрос, кто составитель этого письма, а сам принимается изучать подписи. Тут поднялся крик! Что, дескать, ты тут высматриваешь, продажная шкура, думаешь побежать к хозяину с доносом, что ли?
Толковали потом о создавшемся положении и так и сяк, но ни к какому твердому решению не пришли.
— А что думают об этом деле товарищи? — спросил Пауль.
— Что они думают? Одни говорят, что нужно обратиться к адвокату, подать в суд и черт знает что еще.
— Глупости!
— Конечно, глупости! Поди добейся правды от волка.
— Это верно, — согласился Пауль. — Но знаешь что? Вам нужно сделать то же, что сделали строители. Кое-кто от них поедет в Таллин разузнать, нельзя ли получить работу на советских базах. Ведь там, по-видимому, предстоит большое строительство. Может быть, им понадобятся и наши руки. И работу получим и наладим заодно тесный контакт с советскими рабочими...
Михкель подумал немножко, поглядел широко раскрытыми глазами на Пауля и, стукнув ладонью по столу, сказал:
— А ведь хорошая мысль! Я готов. Русских я знаю, мне и раньше приходилось работать с ними. Отличные товарищи, предупредительные, сердечные... К тому же время сейчас такое... Поговорю завтра с другими, обсудим и непременно
пошлем кого-нибудь в разведку... Можно бы поехать вместе со строителями...
Когда с этим делом было решено, Михкель встал и пошел в другую комнату, к сестре. Та, как видно, ему обрадовалась и попыталась даже улыбнуться, но улыбка ее показалась Михкелю такой жалостной, что он невольно отвел глаза. Больная захотела поделиться с Михкелем какими-то своими тревогами, но он не смог разобрать ее слов, и растолковывать их пришлось Паулю.
Хилья возилась у плиты, готовя ужин, но через открытую дверь и ей было слышно, как мать говорила о своей смерти и об одной дорогой вещи, что лежит на дне сундука.
— Когда они тут были с обыском... у меня сердце зашлось... Но они не нашли... Недолго мне осталось жить... Если со мной что случится... ну, тогда вы знаете, где оно... Берегла как зеницу ока... Все может случиться... со мной... с вами...
— Только вы двое знаете... .— услышала Хилья. — Скажите Таммемяги... Хилья?.. Она еще дитя... Что она...
«О чем они там говорят? — подумала Хилья. — Неужели о тех десятирублевках, что мать припасла на похороны? Но они вроде зарыты в цветочном горшке? Так, значит, Михкелю и Паулю можно знать, а мне — нет... Я, значит, в семье неполноправная, мне всего не доверяют, хотя я больше всех заботилась о матери, ночи напролет просиживала у ее кровати...»
Хилья, которой сегодня много пришлось пережить, снова ощутила острый укол в сердце, и он был тем больнее, что нанесла его сама мать. Опустившись на чурбан перед плитой, она горько заплакала. Все обижают ее, несправедливы к ней, и нет никого, перед кем бы она могла открыть свое сердце, кто бы понял ее до конца, утешил бы! Никого...
Головешка выпала из плиты. Вытерев глаза тыльной стороной руки, она подняла головешку и поправила огонь в плите.
«Все же есть один человек, — подумала Хилья. Она вспомнила о том парне, который иногда по вечерам заходил к Паулю посидеть и так странно поглядывал на нее. — ...Да, может быть, он... Но сумеет ли и он понять ее или окажется таким же толстокожим, как все мужчины...»
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
На следующий день на фабрике обстоятельно обсудили предложение Михкеля.
Вначале против этого предложения ворчливо возражал только один рабочий из монтажного отдела, подручный
Воорепа. Уйти с фабрики? Нет, этого нельзя делать, потому что тогда вместо ушедших квалифицированных рабочих наберут бог знает каких невежд и производство развалится. «Вообще некрасиво и даже унизительно сразу же бежать к чужим жаловаться, когда сами не справляемся со своими делами».
— Вечно эти Советы и русские, больше ничего и не услышишь. Как будто своих голов нет на плечах... Похоже на то, что русским мы доверяем больше, чем своим...
— Скажи лучше: чем своим кровососам! — крикнул кто-то.
— Правильно! — сказал Михкель. — От русских мы можем, по крайней мере, научиться тому, как поскорее избавиться от этих кровососов.
Кто-то из формовщиков высказал мнение, что в базах вряд ли найдется работа для рабочих-металлистов. Вероятно, там придется стать землекопами или каменщиками. Некоторым, особенно отцам больших семейств, не нравилась перспектива отправиться на работу куда-то далеко: как оставишь семью?
Вардья возразил на это:
— И у меня ребятишек немало, еще одного с женой дожидаемся, но если мне скажут, что там можно получить работу, я сейчас же отправлюсь. Я тут не навек стал на якорь. Да и жена у меня с островов, а тамошние мужчины целыми годами пропадают на заработках.
Но после всех разговоров порешили все же на том, что сперва кто-нибудь отправится на разведку. Если его даже и не возьмут на работу, то хоть посоветуют, как им быть.
Самым подходящим кандидатом сочли Михкеля Саара.
Так вот Михкель и поехал в Таллин вместе с двумя строителями.
Прошел день, второй, третий. Никаких вестей. А ведь условились, что посланные из Таллина сразу же позвонят в Рабочий дом.
Но звонить было некому, потому что едва делегаты добрались до улицы Пикк, где находилось Советское посольство, как полиция схватила их и потащила на допрос. После нескольких дней ареста всех их отправили в ссылку — настолько далеко, насколько позволяли размеры республики...
Обыски, допросы, аресты, ссылки сделались обычным, каждодневным явлением и никого не пугали. Наоборот, широким массам народа становилось все яснее, что режим террора долго продержаться не может. Некоторые с нетерпением ждали, чтобы Красная Армия поскорее положила этому конец.
Одним из таких был Раутам. В кафе он как-то подошел к Паулю и сказал, видимо желая подкупить его своей решительностью :
— Не понимаю — чего еще ждет Красная Армия, что до сих пор не очистит Тоомпеа?
Пауль ответил на это спокойно:
— Вы думаете, Красная Армия явилась для того, чтобы лишить нас возможности самим выполнить эту историческую задачу?
Власти отлично видели, что Красная Армия и не думает нарушать недавно заключенный пакт о взаимопомощи и строго ограничивается только созданием военных баз, но тем не менее они испытывали большое беспокойство и нервничали. Для всех становилось ясно, что они ведут двойную игру: посылают любезные улыбочки народу, а также правительству Советского Союза, и в то же время замышляют против них недоброе. Пропасть между словами и делами становилась все шире и глубже. Одной рукой щедро раздавали обещания, другой еще более щедро наносили удары. Под предлогом, что нельзя вмешиваться в деятельность Красной Армии, арестовывали всякого, кто осмеливался заговорить на улице с красноармейцем или указать ему дорогу. С теми, кто так или иначе выражал сочувствие Красной Армии или Советскому Союзу, обращались как с преступниками и высылали куда-либо подальше. Рабочим всячески мешали отмечать годовщину Октябрьской революции. А в то же время... в то же время правительство устроило в театре «Эстония» в честь годовщины большой банкет для избранного общества. На этом банкете министр иностранных дел с пеной у рта доказывал в своей речи, как велика и сердечна симпатия эстонского правительства к Советскому Союзу.
Эта двойственность и это лицемерие лишь усиливали шаткость и ненадежность положения правительства. В его решениях недоставало последовательности, и оно нередко предпринимало шаги, которые потом само же отменяло. Так обстояло дело и с получением разрешения на горьковский спектакль.
Однажды, когда Пауль пошел относить на почту извещения о предстоящей репетиции драмкружка, он встретился с Рут.
— Ты знаешь новость? — здороваясь, спросил Пауль. — Разрешение получено! Спектакль будет в субботу, а репетицию устроим завтра. Пришлось потрудиться, прежде чем удалось добиться этого! Они не уверены в себе, и этим нужно пользоваться... Пойдем со мной, бросим письма в ящик!
Он подхватил Рут под руку и почти насильно потащил с собой. Ему хотелось заразить Рут своим радостным настроением. Но той новость пришлась не по вкусу. Она надеялась, что спектакль вообще не состоится, так как ей не хотелось демонстрировать перед публикой свою сценическую беспомощность. Особенно неловко ей было перед отцом, который, несомненно, разочаруется в ее способностях и бог знает что подумает о Пауле...
— Ты, кажется, и не рада? — спросил Пауль.
Рут спрятала лицо в своем котиковом воротнике, из которого печально выглядывали одни глаза.
— Чего же мне радоваться? Я же знаю, что провалюсь!
Это было сказано тихо, с покорностью жертвы. Пауль, который уже успел забыть, что он на последней репетиции огорчил Рут и между ними пробежала черная кошка, почувствовал вдруг, что за последнее время был невнимателен к Рут. Ему стало больно глядеть на эти печальные глаза и сознавать, что Рут не разделяет его искренней радости.
— Это ты-то провалишься! — прошептал он с нежностью, сжав ее руку.
Сердце Рут растаяло, и на лице заиграла улыбка.
Они молча, прижавшись друг к другу, прошли некоторое расстояние. Бросив на Пауля отчасти робкий и в то же время лукавый взгляд, Рут вдруг сказала:
— Да, но если я все же сыграю плохо? Ты не рассердишься?
— Это еще тревожит тебя? Это сейчас не так важно. Увидишь, ты сыграешь очень хорошо! К чему все эти сомнения?
— Я и не сомневаюсь! - ответила Рут, стараясь убедить самое себя. — Все бы ничего, если бы зрителями были только чужие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47