А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Увидев беднягу Мамыржана, они с удовольствием рассмеялись. «Издеваются, что ли?..»
— Куда же ты исчез?
— А мы заметили, что тебя нет, только часа через два...
— Не вспомнили бы, представляешь, так и лежал бы там!
— Ну ничего, он хоть выспался! — Али хохотал до кроликов в животе, как видно, подвыпил.
— Да... Вы смеетесь, а знаете, как я перепугался, когда увидел, что он лежит там пластом,— сказал Оразхан,— потом смотрю, нет, пошатывается, а идет!
— Сколько ты там провалялся? Два часа? Да уж, за это время можно было как следует выспаться,— Али не унимался, пока наконец не задел Мамыржана за живое.
«Чего он веселится? Чему радуется, кретин?» Но Мамыржан возмутился только в душе, протестовать вслух не решился и поэтому давно уже смеялся над собой вместе со всеми, хотя обида комом стояла горле. Мамыржан хотел сказать им, своим обидчикам, о сделанном в шахте открытии, что на глубине трехсот метров трупы не разлагаются и черви их не едят, но звук все никак не прорезывался, вместо слов Мамыржан испускал какое-то непонятное бульканье. Вскоре на глаза навернулись слезы.
«Чему радуются, несчастные! Все — чепуха! Если бы они знали...»
— Ну перестаньте, ребята, отметим, что Маке жив- здоров и снова в наших рядах! — сказал Омар, и все спустились в столовую. Из кухни важно выплыла официантка Маша, неся на вытянутых руках поднос с разными изысканными закусками, фруктами, напитками.
Мамыржан улыбнулся ей и хотел сказать: «Здравствуйте, как поживаете?» Но результатом его усилий по- прежнему были лишь беспомощные звуки. Тосты, все до единого, посвятили Мамыржану. Мирас и Али, уже прилично навеселе, полностью бросили все силы своего писательского таланта на застольные шутки в адрес бедняги. Омар, сначала пытавшийся защитить его, махнул на свои благие намерения рукой и весело смеялся над остротами беспощадных гостей, а Мамыржан, красный от злости и стыда, пил и пил, быстро опрокидывая рюмку за рюмкой. Наконец, в один прекрасный момент, когда море стало по колено, а в душе словно лопнула струна, что-то отпустило, и он заговорил. Посмотрев прямо в лицо Омару, на его смеющиеся круглые щеки, белые зубы, посмотрев, как он любуется собой, своим умом, как восхищается собственным остроумием и весело хохочет над им же сочиненными шутками, Мамыржан произнес:
— Труп, оставленный под землей на глубине трехсот метров, не тронут черви! -
В столовой грохнул такой хохот, словно бомба взорвалась. «Ой, что он говорит!..», «Он же философ...», «Черви, говорит!»
— Да, черви! — закричал Мамыржан.— Вы надуваетесь, зная, что один из вас начальник, а другой — писатель. А помрете — грош вам цена! — Мамыржан широко раскрыл глаза и смотрел прямо на Омара, говорил для него одного.
Омар не рассердился, а, наоборот, был доволен, что не запоминающийся, бесцветный человек, словно тень маячивший перед его глазами, наконец заговорил, и заговорил смело.
— О-о, Маке силен! Давайте еще по одной поднимем за Маке, ребята,— сказал Омар и встал.
Мамыржан впервые с тех пор, как стал мыслить, не отводя взгляда, смотрел на сильного; с тех пор как поступил на службу, впервые смело смотрел в глаза начальнику.
Но через мгновение он пришел в ужас, в мозгу застучала привычная мысль «пропал», и Мамыржан беспомощно упал на стул.
Откуда ему было знать, что его дерзость понравилась Омару и что она послужит причиной трагического поворота в его судьбе.
Настроение Мираса резко испортилось, он стал каким- то скучным, недовольным. Этого Али не ожидал. Весь день он радовался хорошему настроению друга, тому, что Мирасу понравилось на Алтае; ведь Мирас — гость в его родных краях, а гость, что ни говорите, самый строгий судья: все замечает, делает выводы, составляет о хозяевах свое мнение. А вдруг, вернувшись в Алма-Ату, Мирас подумает, что его плохо принимали: не понравилось мне, Али, в твоем Ортасе, не знают там законов гостеприимства,— вот стыд-то! А с другой стороны, возмущался Али, сам привязался, покажи да покажи Алтай, названивал в Таскала, в газету, где Али мирно работал, сдернул его с места, теперь же захандрил, все ему не так. Что касается Али, то он из сил выбивается, лишь бы угодить Мирасу. Правда, в первый день все было не очень удачно, Али растерялся, оплошал с дороги, не знал, как лучше организовать; в тот день, когда основной удар принял на себя Мамыржан, только и знали, что пили да ели. Но сейчас за дело взялся сам Омар и устраивает ему прием как царю какому-нибудь! Почему же теперь Мирас, еще недавно сиявший как луна, строит недовольную мину? Али стал восстанавливать в памяти прошедший день по минутам. Сначала шахта. Там все было на высоте: Мирас смотрел, слушал с интересом, радовался как ребенок. Затем бильярд. А, наверное, расстроился, что проиграл. Но разумный ведь человек, к тому же и проигрывал и выигрывал наравне со всеми. Потом катались на катере. Али вспомнил восхищенное лицо Мираса во время прогулки, вспомнил, как любовался его друг стройным зданием здравницы, приютившимся в объятиях предгорья на дальнем берегу моря, удивлялся, почему прижились здесь белые тополя, так любящие тепло. Затем пил горячий чай. Потом заигрывал с Машей. Словом, весь день веселился, и вот те на, что-то произошло. И это как нельзя некстати; муж красотки Улмекен, которая поразила воображение Мираса, оказался не лишенным гостеприимства и пригласил всех сегодня вечером к себе.
Друзья расстались с Омаром, договорившись в девять встретиться у Досыма. А когда они вернулись в гостиницу, Мирас сказал:
— Решено, в гости не иду, возвращаюсь в Алма-Ату.
Уж этого-то Али никак не ожидал, он чуть не задохнулся от возмущения, смотрел на Мираса во все глаза, втайне надеясь, что тот шутит. Потом лицо его налилось кровью:
— Ты что, спятил?
— Ну-ну, не злись, возвращаюсь, сейчас возвращаюсь.
Али опустился в кресло. Что тут скажешь? Мирас застегнул свой желтый кожаный чемодан. «Ну, проводи меня!» Они спустились вниз, уплатили дежурной, взяли паспорт и вышли во двор гостиницы; там стояла белая «Волга» Мираса; он положил в багажник чемодан, повернул ключ в замке; Али стоял, не веря; Мирас завел машину; Али сел рядом с ним. Машина выехала со двора, пересекла центральную улицу города и тронулась по шоссе, ведущему к Таскала; Али все еще не верил; Мирас остановил машину; они долго сидели, не глядя друг на друга, не произнося ни слова.
— Ты не обижайся на меня,— наконец сказал Мирас.— Так получилось. Не могу задержаться ни на час. Только не думай, что я чем-нибудь недоволен. Ты не представляешь, как я благодарен, но остаться не могу, спасибо.
Али затрясло.
— Почему?—только и спросил он; голос его дрожал.— Почему?
— Почему? Я говорил, что хочу видеть Омара, хочу написать о нем. Когда познакомился с ним, он мне понравился— хороший парень. Даже оказались из одного аула. Но что о нем писать, скажи?
Председатель горсовета, депутат, кандидат наук, знающий работник, город любит как свою душу, находит с людьми общий язык,— настоящий коммунист. А еще что? Его анкетные данные я знал до встречи с ним, в Алма-Ате. Увидел его — убедился, что все правда, и стало скучно. Нет, Омар не может быть объектом для меня. Да к тому же,— без -ложной скромности добавил Мирас,— мы с ним очень похожи, писать о нем — все равно что писать о самом себе. Потому и уезжаю.
Али разгорячился:
— Эх ты! Разве приехал сюда только для того, чтобы писать? Здесь удивительная, прекрасная земля, здесь живет удивительный народ. Разве не ты ехал посмотреть Алтай?
— Да... Это правда, но мне пора, ждут дела.
— Давай, давай жми!—Али выскочил из кабины и грохнул дверцей.
— Садись, довезу до города!
— Убирайся, дойду без тебя!
— Ну, как знаешь...
Машина подпрыгнула и рванула с места. И только тогда Али по-настоящему понял, что его друг уезжает. Человек чувствительный, он сильно расстроился. В глазах потемнело, закружилась голова, Али, покачиваясь, постоял немного и, схватив с дороги камень величиной с кулак, швырнул его вслед удаляющейся машине. Камень стукнул по колесу. Повезло!
— Послать бы тебя... Идиот... Настоящий идиот!..— сказал он сквозь зубы.
И Али показалось, что сердце его почернело от гнева и обиды, окаменело, ожесточилось и больше уж никогда не смягчится.
Вернувшись от Мамыржана, Улмекен не могла сомкнуть глаз до самого рассвета. Она горела, стараясь припомнить каждую минуту, весь этот волшебный вечер, красивого молодого человека, сидевшего рядом, вспомнила, как чудесно он пел... Летящие мечты уносили ее на своих крыльях, душевная неудовлетворенность не давала покоя. Муж захрапел, едва коснулся головой подушки; они лежали рядом, но один наслаждался сном, а другая мучилась воображением, ворочалась и часто вздыхала.
Досым проснулся в семь, как всегда. Умылся, побрился; Улмекен поставила чай, погладила ему рубашку. В восемь тридцать к дому подъедет коричневая «Волга»: Досым рано уезжает на работу. После его отъезда она еще полчаса будет заниматься хозяйством, а без пяти девять выйдет из дома. Улмекен работает недалеко, в библиотеке.
За завтраком она сказала мужу:
— Стыдно как-то перед писателями из Алма-Аты. По-
моему, надо пригласить их к нам. Дом показать. Ведь сидели вместе, за одним столом. Люди-то интересные, таких поискать — не найдешь...
— Решай сама,— сказал Досым,— если тебя не утомит подготовка ко всему этому, то приглашай.
— Никакой особенной подготовки и не нужно. Отец барашка откармливает. Пришли мне к обеду Олега. Поеду к отцу и попрошу барашка. А Торшолак опалит голову и ножки, почистит внутренности.
— Делай как знаешь, Уля,— сказал Досым уже на ходу. Муж редко называл ее так: или в обиде, или в радости. Почему он назвал ее Улей сегодня, она не поняла.
Досым уехал, Улмекен стала собираться на работу. Перемерила несколько платьев, несколько пар разноцветных серег, колец, браслетов, кулонов на золотых цепочках. Наконец выбрала простое белое платье, золотые часики и ушла, не надев украшений. На работе Улмекен не могла спокойно усидеть на месте. Ее библиотека находилась в крыле Дворца культуры, ей надоело сидеть в тишине и одиночестве, надоело слоняться из угла в угол, она сходила поболтать к кассирше, еле-еле дождалась шофера. Когда пришла машина, долго ездила по магазинам, набила холодильник разной снедью, которую вечером она поставит на стол гостям.
Отец Улмекен, Муса, жил на улице, которая называлась Жабайы-коше — Дикой, и называлась так потому, что, расположившись в предгорье, была застроена вкривь и вкось. Улмекен отправилась туда. Отца не оказалось дома. Ее встретила мачеха, Торшолак-токал. Она смотрела хмуро, ничего не сказала, не поздоровалась. Торшолак не интересовало, пришел ли кто, ушел ли, ей это безразлично, Улмекен уже успела привыкнуть.
— А где папа? — спросила она.
— Гулять поехал,— бесстрастно ответила Торшолак. Лицо не шевельнулось, ни брови, ни узкие щелки глаз не выдали никаких чувств, в голосе полное равнодушие.
«Зануда несчастная!» — подумала Улмекен.
Улмекен и Жексен — старшие дети от первой, покойной жены Мусы, а эта Торшолак ни много ни мало мать девятерых сыновей, старшему — тринадцать, младшему — год. Кому же гулять, как не Мусе? А эта грязнуля все сопит, и мир ее —один только дом; с огнем входит в него,
— Где барашек, которого отец откармливал?
— Стоит вон...
— Послушай-ка, Торшолак, я хочу его взять для гостей.
— Да вон стоит...
— А когда Жексен приедет?
— После четырех.
— Осталось недолго, подожду.
Нет чтобы пригласить чаю попить, пожить по-человечески — на это ее не хватает. Знай себе подметает двор, загаженный навозом,— любимое ее занятие, щелки глаз сомкнулись, только сопит носом... Рабыня, настоящая рабыня, ведь она всего на пять лет старше меня, а как ужасно живет...
Дети с этой улицы редко видят машины. В коричневую «Волгу» их набралось человек десять, гудят, как мухи в оконной раме; один, босоногий, уселся верхом на шофера. Олег, играя, нажал на сигнал, мальчишка с воем выскочил из машины, бросился к матери, уткнулся ей в подол.
«Дикари,— подумала Улхмекен,— настоящие дикари! Беднягу отца можно понять, как он еще с ума не сошел от всего этого?..»
Она вынесла во двор табуретку и уселась на нее.
В этой неуютной атмосфере Улмекен, как ни странно, чувствует себя увереннее. Она не сознается себе в этом, но чем безрадостнее обстановка в доме отца, тем большую легкость ощущает Улмекен, покидая этот дом. Она спешит к себе, в комфорт, спешит к своей отлаженной, уютной «современной» жизни; она испытывает нечто вроде гордости, сравнивая безрадостное существование семьи отца со своей полной, бьющей ключом жизнью; Улмекен несказанно рада, что ей удалось вырваться отсюда, перейти в другое измерение. На фоне этой бедности ей приятно смотреть на себя со стороны: она видит полотняное белое платье, длинную гибкую шею, ухоженное лицо, разлившиеся по плечам черные волосы, влажные, глубокие, как у кобылицы, глаза, тонкую талию, а уж брошенные крест-накрест безукоризненные белые ноги она тем более видит, она чувствует себя ангелом, появившимся в аду, а захочет ангел — в тот же миг улетит, готово, коричневая «Волга» стоит-дожидается у порога, садись и поезжай обратно в передний угол рая, в свою четырехкомнатную квартиру в центре города.
Из дома отца Улмекен всегда возвращалась обновленной.
В этом доме Улмекен родилась и выросла. Как она вытерпела? Как могла жить, не догадываясь о другой жизни, как не чувствовала невыносимости своего существования?
Жексен не заставил себя долго ждать; явился и сразу же принялся резать барана.
— Твои писатели сегодня были у нас в шахте... Один из них потерял сознание, валялся под землей два часа, чуть-чуть из-за него в беду не попали...
Улмекен, не поняв, переспросила:
— Кто потерял сознание?
— Писатель, кажется, он или журналист...
— Который из них?
— Э-э, откуда мне знать!.. Омар-ага чуть шкуру с Изотова не снял.
— Твой Омар-ага в каждой бочке затычка! А ты только и твердишь о нем. Он что? Единственный свет в окошке?
— Ну и что. Может, и так!
— Ну и что? А ничего. Сегодня твой Омар-ага явится к нам в гости.
— Ну да! Он не ходит по гостям.
— Подумаешь — святой! Ты действительно веришь, что он не любит по гостям ходить? А? У него желудка нет, по-твоему? Еще как они ходят по гостям! Еще как едят! Сам подумай, если бы он не жрал в три горла, у него бы живот не разнесло, как ларь для хранения продуктов.
Жексен оставил в покое барана, с которого уже снимал шкуру, и уставился на старшую сестру.
— Живот как ларь, говоришь? Это ты про живот Ома- ра-ага? — От обиды за своего любимца он готов был подраться с сестрой.— Да ты бы видела его! Омар-ага похож на артиста, да будет тебе известно, он высокий и широкоплечий!
— Что-то мне не приходилось видеть таких начальников. Все они толстенькие, как колобки...
— Да Омар-ага даже по телевизору выступал, глупая!
— Ну и что? Всякие выступают. Небось на тебя похож, увалень!
— Тьфу! — зло махнул рукой Жексен и ударил огромным, величиной с детскую голову, кулаком по туше барана.
Улмекен была и дальше расположена пошутить.
— Давай поспорим,— продолжала она,— если у твоего Омара-ага живот окажется чуть меньше сундука, я ставлю тебе бутылку «Столичной».
— «Столичную» я и без тебя куплю. Ты лучше бы утла в дом, не мешай!
— Ну и умри за него! Носится со своим Омаром как с писаной торбой.
Улмекен представила себе председателя горсовета: лицо широкое как блюдо, толстый, глаза навыкате—важный начальник и не может быть другим; иное дело — стройный, прямой, как натянутая проволока, писатель. Она вспомнила веселое лицо Мираса, его песни и грустно умолкла. Взглянула на токал Торшолак, сидевшую у очага и чистившую внутренности барана; ей показалось, что мачеха плачет.
— Что с тобой, Торшолак? — спросила она токал.
Торшолак, решившись поделиться своим горем, наконец открыла глаза-щелки:
— Эх, девушка, мама у меня умерла... Сегодня пришло сообщение. Единственный мне близкий человек...— Глухонемая мать Торшолак жила в районе Кайыиды.
— Ах вот как, бедняжка! — только и сказала Улмекен.
Жексен постоял немного, молча глядя на нее, а потом произнес:
— Улмекен, если твой муж вернется не поздно, то съезди...
Ни Улмекен, ни Жексен не проявили особого сочувствия к горю Торшолак. Они продолжили свой прерванный спор о животе Омара.
Досым не любил в своей жене излишнюю впечатлительность, но несомненно доверял ей. Улмекен, хоть и увлекающаяся, в вере своей была прочной; человек надежный, в серьезных вопросах тверда как камень. Досым, с одной стороны, радовался этой твердости, а с другой— боялся ее. Жена, конечно, не опозорит его имени, но зато Улмекен чужда и жалость; если уж она свернет с пути, то это по-настоящему;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55