А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Ты почему постоянно молчишь? Скажи чего-нибудь! — Голос ее прозвучал лукаво и был мелодичен, как звон серебряного бокала.
— А что ты хочешь услышать?
— Говори что угодно. Не сиди, как говорят казахи, точно бык с замотанным ртом.
— Да, рот у меня замотан...
— Тяжелый характер у тебя, Омар. Не шевельнешься, если даже землетрясение случится.
— Все о моем характере говорят разное. Иные утверждают, что я говорун.
— Не знаю, не замечала...
— А на недавней свадьбе?
Улмекен звонко засмеялась.
— Какой недавней! Сказал хотя бы — на прошлой. Сколько уже с тех пор прошло!
— И правда...
Омар, задумавшись, опять замолчал, Улмекен присела перед ним, сжала ладонями его щеки:
— Не думай! Когда ты задумываешься, у тебя меняется лицо, так меняется, что я боюсь...
— Чего?
— Ты уйдешь, бросишь меня!
Он сказал как бы в шутку:
— Это уже решено!
— Что решено? Что бросишь?
-— Нет, что никогда не расстанусь с тобой.
— Как так?
— Что — как? Я оставлю семью, возьму тебя за руку, и мы уйдем.
Теперь и Улмекен уже перешла на шутливый тон:
— Куда?
— Куда? Подойдем к карте, ты завяжешь мне глаза, перевернешь вокруг несколько раз и скажешь: покажи! Я ткну пальцем в карту, и куда попаду, туда и покупаем билет. Сейчас нет места, где бы не строили. Мы с тобой станем обыкновенными, простыми строителями. Никому до нас нет дела, и нам ни до кого нет дела... В течение двух- трех месяцев нам дадут квартиру, мы заживем, как все люди, от зарплаты до зарплаты, зажжем свой очаг, поднимем над головой крышу. А потом...
— А потом... что будет с твоей семьей?
— Семья не пропадет. Сейчас не такое время.
— Это да, но ты же будешь тосковать о ребенке.
— Конечно!
— Любишь дочку?
— Конечно.
— Очень, очень любишь?
— Очень, очень.
— Как же тогда быть?
— На земле живет около миллиарда детей, я люблю свою дочь так же, как каждого из них. И, наоборот, как я люблю свою дочь, так же люблю каждого из этого миллиарда.
— Интересно! Но это только слова!
— Для тебя — слова, для меня не слова, я знаю себя!
— Ну ладно, а то ты опять задумался... Оставим это!
— Сама же начала... Не веришь!..
— Верю! Тебе — верю! — Он заметил, что Улмекен побледнела, кровь отхлынула от не лица.— Тебе верю! — повторила она еще раз, но, как бы сожалея об этом, вздохнула, положила голову ему на колени, поцеловала по очереди оба колена.— Тебе верю! — Поднялась с пола, подошла к окну, постояла немного и, не поворачиваясь, сказала: — Ладно, Омар, одевайся! Возвращайся домой...
Омар ушел. Когда уходил, Улмекен умывалась, они даже не попрощались.
Омар возвращался домой пешком, всю дорогу у него
из головы не выходил их диалог. Неизвестно почему, настроение упало. Показалось, что он готовится прыгнуть с большой высоты в воду, разволновался и даже чуть растерялся. «И вправду, раздевшийся не должен бояться воды. Почему я должен обманывать Сауле? Почему она должна прожить всю жизнь с тем, кто ее не любит? Давай, Охмар, если считаешь себя порядочным человеком, разводись с женой, спокойно объяснись и уезжай куда глаза глядят. Тридцать шесть лет — это еще ничего, еще не согнулась твоя спина от старости. Уезжай из Ортаса и начинай жизнь сначала, хотя бы простым рабочим, снова взбирайся, если захочешь, по крутизне наверх, вот тогда я увижу, что ты мужчина! Твой оседланный конь — твоя воля, острое копье — собственная голова. Надо быть решительным и быстрым в таких случаях, жми!»
Вот так, сам подогрев себя, он явился домой и все без утайки рассказал Сауле. Застал он ее на кухне, она гладила школьную форму дочери. Она слушала, гладила, гладила и слушала. Омар умолк, дав понять, что высказал все, во всем признался. Она повернулась к нему, посмотрела большими черными глазами, в которых он прочел неверие, и сказала:
— Хорошо, я все слышала, завтра ты уйдешь из семьи, но завтра! А теперь иди и проспись. Глаза у тебя красные и пьяные. Когда проспишься, снова скажешь, что хотел сказать.— И, не обращая внимания на протесты мужа, проводила его, подталкивая, до кабинета.— Поспи. Ты на себя не похож, вон как исхудал, бедняга!
Оставшись один, Омар посмеялся сам над собой, а потом лег на диван и стал представлять, как они с Улмекен приедут на стройку в далекой степи, как войдут в голубой вагончик, где расположился отдел кадров, как их встретит сидящая там полная женщина, как она определит их в общежитие — пока поживите врозь! Как они вечерами будут встречаться, ходить на танцплощадку и в кино, как они получат первую зарплату и «обмоют» ее... И тут он уснул. Во сне он увидел и голубой вагончик, и полную женщину, и Улмекен, которая жаловалась, что им не хватает денег...
Как только за Омаром закрылась дверь, Улмекен заплакала. Она плакала безутешно, навзрыд. Если бы она была верующей, то, страстно молясь, вот бы с какими ело-
вами она обратилась к богу: «Зачем ты заставил меня полюбить Омара? Зачем надоумил уйти от мужа и опозорил перед людьми?! Зачем лишил всего и оставил одну, подобно кулану, отбившемуся от табуна? Зачем сделал несчастным Омара, посмешищем для тех, кто не стоит и его ногтя? О создатель, не о себе прошу, а о нем, о моем любимом: открой ему прямую дорогу, смилуйся над его гордой душой, одари его счастьем за то, что он одарил им меня. Пойми, создатель, как он, гордый и сильный, надломлен и измучен, он, мой седогривый вожак среди дворняжек. Если б он не был душевно надломлен, разве бы согласился ехать на край света с женщиной, бесстыдно бросившей мужа? Если б не был сломлен, разве в два счета не доказал бы свою невиновность? Останься прежним, он боролся бы со своими врагами и не собирался бы уйти из семьи, променяв ребенка на какую-то... сучку! А я, если я действительно люблю его, разве я это позволю, разве я воспользуюсь его минутной слабостью? Пошли мне силы, создатель, оставить его! Ведь если я потащу его за собой, кто же я буду? Нет, нет, нет! Любимого страдать не заставляют, все страдания принимают на себя! Любовь моя ненасытна, Омар, ты не найдешь покоя со мной. Спасибо, создатель, за те девятнадцать дней, что послал ты мне, внушив любовь к Омару. Спасибо! Спасибо! Спасибо!»
Вот с какой бы мольбой обратилась Улмекен, воздев руки к небу, но она лишь плакала да выкрикивала жалкие, бессвязные слова, она шептала, что не накинет путы на Омара, а лучше уничтожит себя. Каким путем — пока не представляла.
Она испугалась, что вечером может прийти Омар, вскочила с тахты, оделась, но когда взглянула в зеркало, увидела красные, опухшие веки, заплаканное лицо. Не употреблявшая косметики, она стала беспрестанно прикладывать к глазам мокрую салфетку, плескала себе в лицо холодной водой. Когда показалось, что отечность спала, оделась и вышла на улицу. Никитична сидела на скамеечке у подъезда и читала книжку.
— Ты куда, Уля? Ведь скоро должен прийти Олег,— удивилась она.
— У меня дела. Наверное, сегодня не приду ночевать. Хочу навестить наших, папу...
— Значит, не говорить Олегу, чтобы подождал?
— Нет, пусть не ждет!
Так она сказала, и вдруг для нее весь мир стал красным: на небе красные облака, точно шерсть растерзанного белого барашка, город тоже весь красный, побеленные дома похожи на кусочки рафинада, обрызганные кровью, листья приняли красноватый оттенок, словно зеленую материю случайно облили краской.
В сторону гор, к Дикой улице, где жил отец, она отправилась пешком, и люди, встречающиеся ей, тоже казались красными: у всех красные веки, красные отекшие лица, будто дома только что они оплакивали потерю любимых, смех их был обманчив и жалок, смех — маска. Какая-то старушка шла, тряся задумчиво головой, и она оплакивала мечту, затерявшуюся где-то в юности.
Отец еще не приехал, но в письме написал, что вернется к началу сентября. Токал Торшолак ходила сияющая: уж скоро, скоро приедет! Приходу Улмекен она, бедняжка, обрадовалась, сварила мяса, вскипятила чай, захлопотала вокруг стола.
Эту ночь Улмекен провела в доме отца, спала ли, нет — так и не поняла. Спала с открытыми глазами, бодрствовала в какой-то тягучей дреме. Все решала: что же ей делать? Убежать куда глаза глядят? Но ведь если даже спрячешься под семью слоями земли, человек, который тебя хочет разыскать, обязательно найдет. Да, Омар найдет ее повсюду. Она это чувствует. Тогда что остается? Выйти замуж за первого встречного всадника на сером коне, да где его, такого, в течение двух дней найдешь?.. Есть еще третий выход. Когда она думает о нем, то начинает дрожать как в лихорадке. Днем она увидела висевшую над постелью отца двустволку... Э, о чем толковать! Не хватит у женщины смелости пойти на такое!
На следующий день вместе с Торшолак она вязала сеть. Когда заметила, что глаза невольно обращаются к двустволке, сказала «младшей» матери:
— Убери ты эту штуку, пропади она пропадом, в сундук!
— Она тебе что, мешает?
— Говорю тебе — спрячь! Убери с моих глаз!
Когда мачеха выполнила ее просьбу, Улмекен стала искать новое средство уничтожить себя. И оно нашлось само собой в тот же день.
Перед заходом солнца они с Торшолак расстелили в передней кошму и перебирали козий пух. В доме было душно, Улмекен сидела на кошме в одной нижней сорочке. И вдруг... Плавно, словно тень, перед ней вырос Досым!
Волосы белые, щеки провалились, вместо глаз — две синие льдинки, светлый костюм обтрепался, в грязных пятнах... Ни у Торшолак, ни у Улмекен не хватило сил шевельнуться при виде его, вымолвить слово. Досым тихо сел на пороге, два кусочка льда из впадин-глазниц смотрят страшно и умоляюще. Время остановилось, началась вечность... Женщин охватил ужас, они сидели, уставившись на призрака-гостя, как кролики на удава. И тут Улмекен заметила, что льдинки начали таять, они таяли, таяли и вдруг пролились ручейками по обе стороны длинного носа, по заросшим щетиной щекам. Ручейки исчезли где-то возле уголков губ. Улмекен беззвучно заплакала. Досым встал и снова бестелесно как тень выплыл из передней.
Только тогда женщины опомнились.
— Да он заболел, бедняга! — сказала Торшолак.
До Улмекен не сразу дошло слово «заболел». Только потом, поняв, что это за болезнь, она подумала: «Боже мой, у меня же есть муж, с которым мы пока не разведены! Почему я не вернусь к нему?! Ведь это я виновата, что он перестал быть человеком! Пусть был кого-то выше, кого- то ниже, но он был человеком, а теперь это тень! Вот каким образом я уйду из жизни: я вернусь к этой тени и сама стану тенью. Не женщиной, а тенью! А Омар... Он погорюет, погорюет, да и утешится. Крепкие у него плечи, он еще распрямит их!»
Пока они чистили козий пух, с пастбища пригнали скотину. Улмекен вместе с детьми шумливо стала загонять овец, коз, помогла Торшолак подоить коров, согнала в птичник гусей, уток, кур. В этом отношении с курами легче: как начнет темнеть, сами лезут на насест, только лишь какая-нибудь из них поквохчет немного или, задремав, соскользнет с перекладины — и все. Правда, другие куры на нее поворчат, мол, не мешай спать, и снова задремлют. Все это Улмекен знакомо с детства, она помнит, как хлопотала тут, в птичнике, ее мать. Бедняжка... Тихо пришла в этот мир, тихо и ушла. Вот и Улмекен нужно прожить тихо и незаметно.
Она не успела до конца додумать мысль, с улицы прибежал соседский мальчишка и крикнул:
— Какую-то Улмекен за углом ждет какой-то человек!
— Ой, не ходи, может покалечить!— завизжала Торшолак. Она думала, что это Досым, но Улмекен уже знала, что это не он. Сердце заколотилось, закружилась голова, перед глазами поплыл весь двор. Улмекен прислонилась
к столбику, к которому была привязана корова. «О создатель! Поддержи, не дай ослабнуть! Вложи в мои уста слова, которые я придумывала эти два дня! Дай мне твердости, сделай тверже черного камня!»
— Зачем пришел? — Улмекен сама не узнала свой голос. Он донесся до нее откуда-то издалека.
— Я прождал тебя всю ночь возле дверей...— пробурчал он.
«О создатель, сделай твердой, как черный камень!»
— А я-то тут при чем?! Я разве просила тебя ждать?! И сюда я тебя не приглашала!
— Уля, что случилось с тобой?
«О создатель, дай твердости!»
— Ничего со мной не случилось! Если ты в своем уме, подумай, какие у тебя могут быть претензии к чужой жене? Ну хорошо, я допустила слабость, но я опомнилась. А ты — мужчина! Где твоя совесть? Почему ты преследуешь меня?
— Уля?!
«Молю — твердости!!!»
— Я тебе не Уля! Не забывайся, я — замужняя женщина! Не пользуйся моей слабостью, уходи, иначе я созову соседей!
— Уля... Ты это или не ты?
— Это я! Я! Ну посмотри, убедись! Убедился? Увидел?
— Увидел... Поразительно.—Омар говорил сам с собой.
— Поражаешься — вот и поражайся! Пока не подняла крик... Пока не подняла крик... пока не подняла крик...
Сколько бы она повторяла без памяти эти слова? Наверное, долго...
Долго, если бы Омар не ушел.
Назавтра она поехала к Жексену. Вдвоем они разыскали Досыма и устроили его в больницу. Улмекен получила разрешение постоянно быть пол больном муже.
Тетрадь третья
Омар ломал голову над загадкой: какая муха укусила эту женщину? Отчего она так взбеленилась? Трудно, невозможно поверить, что эта женщина смотрела на него хмельными от страсти глазами, ласкала, смеялась тихим
счастливым смехом... Нет, это была не она. Там была другая Улмекен. И все же... Что с ней? Может, поверила какой-то злой сплетне? С женщинами такое случается. Но почему не спросить? Почему не выяснить? Почему по-человечески не поговорить со мной?! Ведь наша связь...
От этих раздумий мутилось в голове, и он начинал чувствовать, что никак не может собрать в осмысленный ряд слова, которые приходили ему на ум. «Как она могла... могла, могла... она, он... он, она... наша связь... связь наша... ее... моя... вдвоем... ем, ешь...» Чушь!
От нагромождения слов-звуков рождались разрозненные мысли. Они повергали Омара в неосознанную печаль, от нее в голове снова стелился пьяный туман, в тумане блуждали, рождаясь и гаснув, несбыточные мечты, далекие планы... И вот уже Омар опять ощущает непомерную тяжесть своего тела, по нему пробегает нервный зуд, до боли тянет позвоночник, и перед глазами встает все та же картина, которая давно своим ядовитым жалом колет мозг, распространяя яд по всем жилам и нервам: под деревом сидит, согнувшись, мальчик, в пожелтевшей траве высокий куст, а на нем набухшая синяя почка толщиной с палец, почка вдруг лопается, приоткрывается, и из щели-разреза показывается ярко-красный цветок... Синяя почка вдруг превращается в губы мальчика, а то, что виделось красным цветком, вдруг превращается в сгусток крови, которая хлынула из его рта.
В таких случаях Омара начинает трясти озноб, кажется, что душа вот-вот покинет тело, им овладевает неистовство: орать бы ему, биться головой о камни, наброситься бы на кого-нибудь, пинать бы, рвать, ломать, крушить, кусать... Выйти бы на площадь и крикнуть во всю глотку: «Невиновен я в смерти ребенка! Его убил отец!» Нет... можно ли так жестоко добить несчастного, убитого горем отца?! Я не могу доказывать его вину, не мое это дело, дело следствия! Но в этом моя вина и мое несчастье! Почему вы не понимаете меня, люди? Почему не защитите меня?! Ведь одного моего слова было бы достаточно, чтобы закрыли это дело, а я хотел, чтобы все шло законным путем!
Вот так бы, до хрипоты в горле, прореветь бы ему, колотя пятками о землю, прорыдать бы, как верблюдица, потерявшая верблюжонка. И стало бы легче. Но увы! Он не может. Все зло у него внутри, оно бушует против тех, кто его не понимает, оно выросло внутри него, как черные острые рога, и мучит его. Люди, умеющие выражать внешне
свои чувства, похожи на сарай с настежь распахнутыми дверями. У человека с раскрытой, как сарай, душой не скапливаются внутри переживания. А замкнутый сгорает изнутри: горе его давит как камень; грызет как червь; ослабляет, как тяжкий недуг. Последние два месяца Омар горел от этого внутреннего огня, слабел и разрушался. Но легко он не поддавался ему, нет. Он колдовал над желтыми тетрадями, он растворялся в запретной, греховной любви к замужней женщине. Все это было признаком его жестокой битвы с самим собой; это была хитрость, прием, способ, чтобы не согнуться, не сломаться; это был душевный порыв от беспомощности, что не может защитить себя от людей, которые хотят согнуть его, прижать к земле; это был способ спастись, оторвавшись от земного бытия, умчаться в небо. Но он не смог спастись. Тетради в кожаных переплетах оказались соловьями, которых он держал в клетке, но стоило лишь отворить дверцу — как они упорхнули от него. А ведь когда-то он думал: вот закончить бы этот труд, тогда и умереть можно. Больше ни о чем и жалеть не стал бы. Закончу — и в мраморном городе, зовущемся Человеческой Мыслью, будет стоять и мой золотой дворец, мое имя тоже останется в веках, хотя плоть умрет. Напрасно все! От тетрадей в кожаных переплетах, кроме письма Николаева, ничего не осталось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55