А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

ну бей меня, бей; к старому шахтеру шары относились враждебно, ленивые и непослушные, они не желали повиноваться его воле. Каракутан глядел на игру своими красными глазами в явном замешательстве; посидев так немного, он вскочил со стула и закричал:
— Эй, Омиш, отец родной, вы тут шары гоняете, а мне что делать? Давайте по сто граммов!
Позвали дежурную, тетю Аню, попросили бутылку водки, налили Каракутану сто граммов; он, крякнув, выпил. «Напиток начальников! — почему-то сказал он.— Мне кажется, ты близок к начальству, Омиш. Кстати, чья это машина меня сюда привезла?» — «Койшеке».— «Я же говорю, капиталист»,—неодобрительно сказал Каракутан, покачав головой.
Проигрывавшему все время Кулкелдиеву Каракутан сильно надоел.
— Отправь ты его отсюда! — буркнул он, сверкая глазами.— Пусть проспится на диване в одной из комнат.
Каракутан услыхал, вскочил и стал орать, размахивая руками:
— Эй, Омиш, чего этот капиталист морщится все время? Каракутан не бродяга, на дороге не валяется. Да я таких капиталистов, как он, собственноручно арестую. Посмотрите-ка, сосет кровь у государства — и хоть бы что, понимаешь ли! Тоже мне!
Омар не умел громко смеяться, но теперь он хохотал во все горло. Кулкелдиев же не просто смеялся, а захлебывался от смеха. Каракутан не успокаивался, он, напротив, набирал обороты. Когда же начал произносить нецензурные слова, Омар остановил его:
— Ладно, ты молодец, ты прав! Пойдем-ка поговорим с тобой наедине,— он повел его на второй этаж в одну из свободных комнат.— Садись, раздевайся, отдохни немного.— И Омар уселся рядом с ним.
А тот все бормотал, теперь уже разговаривая сам с собой, потом резко оборвал свои речи, вспомнив о чем-то, и сказал Омару:
— Омиш, сейчас, когда мы одни, могу я высказать тебе мою просьбу?
— Ну выкладывай.
Каракутан расстегнул верхние пуговицы кителя, а потом, с трудом раскрывая красные глаза, уставился на Омара:
— Из самого Аулие-Ата приехал к тебе. Думал я, ты, Омиш, родня моя, учились в одном классе, потому и приехал. Никто не едет к тебе из аула, а я вот нашел тебя, потому что человечнее их, потому что люблю тебя, Омиш,— тут Каракутан прослезился,— я искал тебя, долго не мог найти, знал только, что ты инженер да живешь в Ортасе, но...— Каракутан поднял вверх коричневый указательный палец,— не только ради того, чтобы увидеться, разыскивал тебя,— и он помахал перед носом Омара грязной ладонью,— у вас тут есть филиал какого-то там политехнического института, сын мой меня одолел, говорит, хочу учиться, и все тут, надоел мне паршивец, мочи нет, вот и приехал, вот он я... Режь меня на куски, к тебе приехал, все, что было у меня, привез, карманы набиты, не беспокойся,— Каракутан игриво подмигнул.— Устрой, бога ради, моего сына в институт, он приедет дня через два, аттестат привезет... А тебе вот дам три тысячи... Пей сам, пои кого
надо, устрой только парня. Как говорится, кости у него есть, помоги только мясо нарастить, учи его, пусть у тебя живет, видал сегодня твою квартиру — просторная... Учи его, учи, а не будет учиться — лупи его, не жалей... Мой ребенок — твой ребенок. А деньги передам тебе завтра в руки.
Омара затошнило. Он подавлял в себе сильное желание врезать по этому багрово-синему длинному носу, висящему не до подбородка...
— Ну ладно, ложись отдыхай. Завтра поговорим,— с усилием сказал Омар и похолодел, ему вдруг показалось, что если он останется здесь еще минуту, то задушит своего земляка.
Мирный тон Омара и слова «ну ладно» Каракутан понял по-своему.
— Еще бы не «ладно»,— не без ехидства сказал он,— сколько живу, не встречал человека, который отказался бы от денег.
Омар еле вырвался из этой душной, пропитанной перегаром комнаты. Каракутан не лег спать, он поплелся следом за Омаром; ходил по пятам, приставал как осенняя муха: куда Омар, туда и он, что-то бормотал себе под нос; Омар окончательно погас, он стал проигрывать Кулкелдиеву и проигрывал теперь до конца — Кулкелдиев остался доволен.
Дважды в год одноногий Муса уезжал из дома; в его понятии это означало — развеяться, повеселиться, но его жена Торшолак считала, что он едет пьянствовать и безобразничать. Однако Торшолак никогда ни в чем не упрекнет мужа: она привыкла, с детства знает — мужчина есть мужчина, у него свои права, его воля, как поступить; женщина— это совсем другое; ее место подле очага, она должна поддерживать в нем огонь, хранить дом, сами его стены, с огнем входить в него, с золой выходить; женщина что кухонная салфетка, с горечью думает Торшолак, только грязь в себя впитывает; на ней заботы о детях, об имуществе, о скотине, женщина просыпается Вместе с зарей и до полночи не спит, не унимается — много дела в доме, нет ни минуты отдыха. Да и стыдно подумать об отдыхе, когда надо доить корову, овец, выгнать корову на пастбища, овец запустить в общую отару, кобылу вести в предгорье, там
привязать ее арканом (а вот жеребенка Торшолак держит во дворе, у нее нет жели) и куры... и утки... А дети?!! О них тоже забот предостаточно. Осень, зима, весна — у них учебный год, с одними школьными формами сколько мороки, например, четверо старших —прямо беда: если формы не выстираны, не отутюжены, пускаются в рев, отказываются идти в школу. Торшолак пожимает плечами: мы И не знали никаких форм, а шесть классов как-никак закончили, читать, расписываться умеем, что ёще надо?
Как уехал старик, будь он неладен, прошло уже больше месяца, а ни весточки не прислал; может, загнулся уже где от выпитого. А его взрослые дети, даже не ищут отца. Жексен не вылезает из-под земли, сидит в своей шахте: героем, что ли, заделаться хочет, а может, кто голову ему вскружил, вот он и не появляется в доме, может, кто околдовал его? Уж если так, пусть женится, тогда заработанные деньги себе оставлять будет, ведь на эти-то четыреста рублей в месяц, что он приносит в дом, старик и пьет это время.
А Улмекен —сама по себе, у нее ни о ком душа не заболит, раз в месяц явится, в расход введет, барашка заберет и, не сказав спасибо, уезжает; детей бог не дал, вот и бездельничает, смотрит только на золото да на тряпки, бесится, что со старым мужем живет. А как же другие, качает головой Торшолак: глядим в глаза старику, бога за него благословляем, желаем ему здоровья...
Десять дней давит грудь Торшолак черная тоска, не дает ей выпрямиться, не дает пролиться облегчающим слезам; камнем лежит на сердце горе, о котором никому не рассказано, да и не с кем поделиться: умерла мать, не осталось у Торшолак во всем мире близкого человека, не дал ей бог старших и младших братьев, отца своего никогда не видела: как ушел на фронт в сорок четвертом, так и не вернулся. А когда пришла телеграмма, что мать умерла, разве смогла Торшолак поехать в аул, проститься? Да что там поехать! Разве смогла она поделиться с кем-нибудь своим горем, поплакать? Разве хоть в ком-нибудь нашла она сочувствие? Попробовала сказать падчерице и пасынку, да куда там! Не услыхали они ее горе. Конечно, неродные есть неродные, что с них взять? Но могли хотя бы расщедриться на доброе слово, утешить... «Ой бедняжка!»—только и проронила Улмекен, а Жексен вообще промолчал, будто не слышал. А могли ведь предложить: на, Торшолак, возьми деньги на поминки, брось горсть земли на могилу родной матери... Черствые они, черствые! Когда только потеплеет у них душа?.. Чем Торшолак, бедная, виновата? Разве только тем, что шестидесятилетнему старику родила девятерых детей? Разве эти дети не родня им, не потомство их отца? Ведь всех запишут на имя Мусаевых, не на имя же бедной матери Торшолак, которую она не смогла даже похоронить. Они не думают об этом, не чувствуют родной крови. И такие люди еще называются людьми...
Торшолак еле сдерживает себя, чтобы не разрыдаться. Наверное, Муса сегодня пожалует; ночью видела сон, как злосчастный старикашка ласкал ее и гладил по голове, да, сегодня должен приехать. Скорей бы!
Когда она сбивала масло, в дом вбежал один из ее черноногих:
— Отец идет!
— Ну да, где? — растерялась Торшолак.
Она выбежала на улицу, навстречу и правда шел ее старик, он торопился, далеко выбрасывая костыли. Ой, ой, светоч мой, солнце мое! Жив! Бежать навстречу нельзя, она стоит и гладит по голове черноногого, держащегося за ее подол; чем ближе подходил муж, тем больше ее грудь распирала радость, и, наконец, тоска и печаль, смешавшись, вылились в громкие всхлипывания; жена, рыдая в голос, бросилась к Мусе, входящему во двор.
— Ой-бой, родная моя мать, лишилась я единственной опоры, я по-те-ря-ла, ой-бой, где ты бродишь, муж мой, где гуляешь, пока тебя не было, я потеряла единственную мать... ой-бой!
Из этих невразумительных криков Муса понял, что умерла его теща.
— О, что ты говоришь.— Он притворился, что плачет, прижал свою токал к груди, погладил по лбу; токал совсем обессилела от ласки, от сочувствия, полной чашей пила свое горе, выплескивала его на Мусу, ревела во весь голос. Наконец Мусе пришлось успокоить ее окриком:— Ну хватит!
Токал быстро успокоилась, бегом побежала в дом, постелила в большой комнате одеяло, бросила подушки, раскинула скатерть, на середину поставила специально купленную на этот случай бутылку водки и усадила за дастархан Мусу; нежно сопя, уставилась на мужа. Муса,
казалось, помолодел; обычно он возвращался из своих путешествий чистым, помывшись в бане, аккуратно одетым, кудрявые зачесанные назад волосы походили налитое серебро, высокий лоб блестел, глаза искрились, Муса сидел гордо, словно беркут, готовый ринуться на добычу.
— Нет коня с вечными копытами, нет сокола с вечными крыльями,— говорил он.— Есть рождение, есть и смерть. Ты лишилась матери — это нелегко, потеряла высокую гору свою, но звезда-то еще не потухла, еще горит, возьми себя в руки, Тоня, держись, побереги себя.— Муса иногда, наедине, называл свою жену по-русски: Тоня.— Пусть земля ей будет пухом. Ты не одна, Тоня, и береги себя. Налей-ка мне еще, выпью, помяну, я ведь эту проклятую водку уже бросил, а теперь стыдно перед покойницей, придется выпить.
Муса опрокинул стакан «Экстры», закусил зеленым луком, некоторое время ел молча. Затем спокойно спросил:
— Ну, когда скончалась?
— Сегодня одиннадцатый день.
— А когда ты вернулась?
— Откуда?
— Ну из аула.
— Я же не ездила!..
— Как — не ездила?! Если не ехать, когда умирает родная мать, то ради чего вообще куда-либо ездить? Ох, люди, что она говорит!
Токал опять заревела.
— Кто бы меня отпустил туда? Где бы я взяла деньги, на кого бы оставила детей, дом, хозяйство?..
— Разве нет у нас Улмекен и Жексена?
— Говорила я им — и бровью не повели, даже на соболезнования их не хватило. Промолчали, дали понять: умерла — туда и дорога. Думают, наверное, разве у такой простой женщины может быть горе. Кому я нужна, кроме тебя?..
— Значит, не ездила на похороны... Мгм...— Муса потемнел лицом, посидел молча, затем поднялся, тяжело опираясь на костыли, грузно шагая, вышел из комнаты во двор, открыл гараж, вывел свой «Москвич», пока усаживался— мучился, потом уехал, жене не сказал ни слова, а Торшолак задрожала: она знала — в таких случаях муж может что-нибудь вытворить.
Муса зол был крепко; приехав на шахту, стал искать Жексена, однако тот оказался в забое и не смог выйти.
— Сегодня наш Жексен дает рекорд,—сказал начальник шахты Оразхан, когда Муса появился в его кабинете.
— Сынок, соедини меня с ним по твоему телефону,— попросил Муса,— мне срочно нужно...
— Хорошо,— ответил Оразхан,— сейчас...— И начал нажимать кнопки.
— Иван Иванович, попроси Жексена к видёофону,— сказал он,— а вы, аксакал, смотрите на этот экран, сейчас появится ваш сын.
Через некоторое время на экране телевизора показался Жексен, он приблизился вразвалку и спросил:
— Ореке? Слушаю вас.
— Сейчас будешь говорить с отцом.
— С кем?
— С отцом, с Мусеке.
Оразхан вручил Мусе телефонную трубку:
— Говорите что хотели, но только недолго.
— Долго не задержу, не бойся, сынок,— успокоил его Муса, подбрасывая на ладони трубку, словно оценивая ее вес; помолчав, он позвал:—Эй, щенок!
— Что, отец?
— Отца твоего... понял, сукин сын? — сказал Муса и бросил трубку.
Оразхан смотрел на старика во все глаза, но Муса ничего больше не добавил и, вымещая зло на своих костылях, наваливаясь на них изо всех сил, вышел из кабинета. Зачтем отправился к Дворцу культуры, где работала Улмекен: остановил машину и, не выключая двигателя, послал за дочерью мальчишку.
— Ой, папа! — выбежала к нему Улмекен.
— Вот этого самого папу...— сказал Муса и нажал на газ.
Улмекен осталась стоять с раскрытым ртом.
Досым, Улмекен, Жексен, собравшись все вместе, еле успокоили рассерженного старика, просили, умоляли о прощении, собрали денег, договорились съездить в аул на поминки — сорок дней; Жексен выкрутился, он не может ехать, вручил на поминки старухи месячную зарплату; Досым тоже не смог — служба, сами понимаете,— он спасся тем, что дал на пять дней свою машину и триста рублей. В аул Тоскей они отправились втроем: Улмекен, Торшолак, Муса.
После того как главные хулиганы покинули лагерь, Матеков, казалось, немного успокоился, но ненадолго: следующей его заботой была Нэля Самсоновна. Тихая, застенчивая девушка, не смеющая даже прямо смотреть в глаза людям, вызывала в Матекове приступы необъяснимого бешенства; однажды он прогнал Нэлю с поля, где она рисовала, раскрыв свой мольберт; мол, нечего тут бездельничать, когда все занимаются тяжелым физическим трудом? в следующий раз придрался по другому поводу: вы ведь воспитательницей называетесь, приехали в колхоз на работу, здесь приличней было бы носить брюки; когда же Нэля, не послушав его, назавтра опять надела юбку, Матеков не сдержался и начал орать: откуда в этом лагере быть дисциплине, ученики поголовно хулиганы, а у взрослых — мысли на стороне... О том, кого Матеков имел в виду, говоря о «мыслях на стороне», Нэля поняла сразу и со слезами бросилась в свою комнату. Около сарая сидела Тю-тю-тю, Матеков обругал и ее: что вы тут расселись, ваша обязанность готовить пищу; Матеков не постеснялся детей, они обедали недалеко под навесом, при них нагрубил поварихе. Когда Тю-тю-тю, расстроенная, ушла, Матеков, оставшись один, решил проанализировать свои поступки, но сердце почему-то колотилось, что-то беспокоило его, куда-то тянуло, он не мог усидеть на месте. Зря я обидел Нэлю, зря грешу на нее, подумал он и, желая попросить прощения, вошел в комнату женщин, но там еле-еле сдержался, чтобы не закричать, чтобы не стянуть с постели и не надавать ей пощечин. Матеков опрометью выскочил на воздух, ушел из лагеря, сам не понял, как оказался на берегу речки; девушка, которую он только что видел, не уходила из его воображения; Нэля лежала на кровати лицом вниз, черная юбка задралась слишком высоко, открывая белые ноги, словно две березки выросли у основания черных скал, круглые ягодицы, тонкая талия — все это чуть с ума не свело Матекова. Он задыхался, сидя на берегу реки. Сидел он долго, голова кружилась, а в ушах стоял противный назойливый шум. Матеков сидел, злился... И тут он вдруг понял, что должен сию минуту увидеть Нэлю Сам- соновну: это было ему необходимо...
За одну из острых вершин белых скал, что начинались на противоположном берегу речки, зацепился огромный диск луны; он был красный, словно глаз плачущего человека, словно горящий окурок, который воткнули в темно-синее небо; у Матекова забилось сердце: луна смотрела на него пристально, Матекову показалось, что его застали на месте преступления, что некое одноглазое чудище забралось на средневековую стену и оттуда, издеваясь, наблюдает за ним.
Матеков долго сидел, свесив ноги, на обрывистом берегу; надо возвращаться, наконец решил он и поднялся было с места, но вдруг резко пригнул голову: прямо к нему по тропинке шла женщина, Матеков узнал белую кофточку и черную юбку — это Нэля; поступь девушки была легка, теперь Нэля не похожа на ту, что недавно горько рыдала, лежа на постели; мягко ступая по траве, она спустилась по крутому берегу к грохочущей речке, остановилась, сняла босоножки — прозрачный лунный свет рисовал все четко,— вошла в воду; казалось, она задумалась, раздеваться ей или нет, потом приняла решение — разделась, оставшись в коротенькой нижней рубашке... Матекову показалось, что он теряет сознание; он не помнил, сколько просидел тогда так, глядя на Нэлю, наблюдая, как она по очереди окунает ноги, нагнувшись, черпает воду ладонями... Наконец девушка начала одеваться.
Матеков ползком добрался до тропинки, выпрямился во весь рост и негромко кашлянул, чтобы Нэля не испугалась, потом, беспечно посвистывая, спустился к воде и дотронулся до плеча девушки; она вздрогнула.
— Кто это?
— Это я, Нэля Самсоновна, это я... А что вы здесь делаете?
— Просто...
— Не боитесь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55