В то время восходящему классу буржуазии для экономической победы над феодализмом нужен был принцип свободной конкуренции, нужен был либеральный капитализм и как необходимый привесок так называемые демократические свободы. Но это был лишь неповторимый исторический этап, и долго он не мог длиться. В тот момент, когда тресты, когда монополистический капитал пришел на смену либеральному капитализму, так называемые демократические свободы потеряли под собой почву. Они повисли в воздухе и оказались тем, чем, по существу, были всегда, втиранием очков. Смекнул? - спросил он.
- То, что Зепп понимает под демократией, возможно, и существовало в девятнадцатом веке, но именно в девятнадцатом, и только. Это вы хотели сказать? - проверил себя Ганс.
- Совершенно верно, - с радостью подтвердил дядюшка Меркле, - это ты неплохо сформулировал. Нынче в фашистских государствах монополистический капитал без всякой оглядки, по-деловому выбросил на свалку "демократические завоевания", а у нас их так выпотрошили, что только одно название и осталось. Этого, конечно, мосье Траутвейн не желает понять. Да и как ему желать? Ведь эта демократия - весь его идейный багаж. Он ее никому не отдаст.
Ганс сидел погруженный в себя, помрачневший, с застывшим взглядом; такой взгляд бывал иногда у Зеппа.
- Всего три-четыре года назад, - продолжал дядюшка Меркле, - в Германии было еще множество мелких буржуа, которые боялись выпустить из рук, берегли и стерегли свои обесцененные тысячемарковые бумажки периода инфляции. Они основывали всякие ферейны, воображали себя богачами и тайными владыками страны. А когда их последний процесс и их деньги были бесповоротно проиграны, многие из них пустили себе пулю в лоб. Точно так же множество мелких буржуа до сих пор еще верят в свои мнимые свободы. Они упрямо не хотят признать, что эти свободы - не больше чем клочок бумаги, пока за ними нет экономической независимости. Они закрывают глаза, не желая увидеть новую, подлинную свободу. Она кажется им слишком емкой, слишком обнаженной, слишком неудобной. Они хотят оставаться слепыми, они не желают расстаться со своей одряхлевшей идеологией, это их частная собственность.
- Но что же делать с такими людьми? - спросил Ганс.
Переплетчик подошел к Гансу вплотную и с необычной для него нежностью мягко положил ему на плечи свои костлявые, хорошей формы руки.
- Терпение. Терпение, - сказал он.
Слова эти он, видимо, отнес не только к Гансу, а ко всем нам, людям переходного времени, сложного и беспокойного.
Насколько трудно было Гансу понять людей старшего поколения, настолько же легко он находил общий язык со своими сверстниками. В Союзе антифашистской молодежи у него было немало друзей, очень привязанных к нему. Молодежь создала единый фронт, чего старшему поколению добиться не удалось.
Разумеется, были там у Ганса и недруги. И больше всех враждовал с ним, нападал на него, как только находился повод, некий Игнац Хаузедер, земляк, старый хороший знакомый.
В Мюнхене они учились в одной школе, и Ганс, уже тогда умевший находить путь к сердцам людей, не раз пытался сблизиться с трудным по характеру Хаузедером. Ему было интересно говорить с Хаузедером: тот много читал, имел на все свою точку зрения и, кроме того, так же, как Ганс, любил спорт. И Хаузедера, вне всяких сомнений, влекло к Гансу. Но его задиристый, властный тон раздражал Ганса: неожиданные проявления дружеских чувств перемежались у Хаузедера с такой же неожиданной высокомерной замкнутостью. Нередко уже в ту пору между ними возникали ссоры. Однажды, катаясь на парусной лодке Ганса, они поспорили о том, что такое свобода воли, и вошли в такой раж, что Ганс бросил в воду Игнаца, позволившего себе какое-то возмутительное замечание личного характера.
- Чтоб духу твоего не было в моей лодке, негодяй, - крикнул он тогда Хаузедеру. А нынче, вспоминая эту выходку, Ганс больше всего стыдился своих слов "в моей лодке", изобличающих в нем постыдный собственнический инстинкт. Он, разумеется, тут же помог Хаузедеру взобраться в лодку, и они хоть и с трудом, но помирились.
Гансу и не снилось, что здесь, в Париже, он встретит своего старого товарища. Когда он потерял Игнаца из виду, тот входил в группу так называемых "национал-революционеров", провозглашавшую своим лозунгом некую помесь из империалистических принципов и ублюдочных "социалистических" идеек и стоявшую близко к гитлеровцам. Но практика третьей империи вскоре толкнула часть этой группы к оппозиции, она ушла в подполье, а когда в июне 1934 года нацисты перебили лидеров социалистического крыла группы, Игнац счел за благо смыться.
Как некогда в "Гимнастическом обществе 1879 года", так и теперь в Союзе антифашистской молодежи Ганс регулярно встречался с Игнацем. Игнац был наборщиком, в Париже немецких наборщиков не хватало, он без лишней волокиты получил разрешение на работу, и жилось ему неплохо. Между ним и Гансом очень скоро установились такие же отношения, как в Мюнхене. Спорили они на каждом шагу, пожалуй даже еще ожесточеннее, чем раньше. Именно здесь, на чужбине, Игнац с пеной у рта утверждал свой немецкий национализм, он остался пангерманистом, с нацистами у него было больше точек соприкосновения, чем разногласий. В Союзе молодежи Игнац оказался самым серьезным противником Ганса. Он много читал, посещал всякие диспуты, во многих науках нахватался верхов и щеголял своими знаниями. Игнац был статен, речь его лилась легко и непринужденно, нередко Гансу бывало трудно простыми и ясными доводами разума противостоять его пустозвонной болтовне.
Однако он считал своим долгом не уклоняться от споров с Игнацем. Правда, от них часто оставался неприятный осадок. Лучшим средством смыть его были любимые книги Ганса о Советском Союзе.
Вот, скажем, роман Эренбурга "День второй". Книга захватила его с первых страниц. Сначала Ганс поставил себе задачу с ее помощью укрепить свои познания в русском языке. И надо сказать, что Ганс, в котором так удивительно сочетались энтузиазм и практичность, ни на минуту не упускал из виду своей цели. Прочитав главу, он возвращался назад, снова читал, заглядывая в словарь, аккуратно выписывал незнакомые слова, заучивал их, методически и твердо запоминал. А затем прочитывал главу в третий раз, уже "по-настоящему", не ставя перед собой никаких задач и восторгаясь.
Однажды, сидя над романом, этот разумный, сдержанный юноша, так обстоятельно и педантически мысливший и говоривший, стал поэтом. На язык вдруг пришли слова, которых ему давно не хватало, слова, открывшие ему, приверженцу порядка и классификации, кого и что он ищет в Советском Союзе. Его охватила глубокая радость; вот такую же радость он испытал, когда несся на своей парусной лодке по Аммерскому озеру, а еще в тот памятный раз, в Лувре, когда стоял перед Никой Самофракийской. Громко и медленно, упиваясь каждым звуком, произносил он драгоценные слова, которые он нашел и которые, казалось ему, раз навсегда определили то новое, существенное, что отличает советских людей: "Первые люди третьего тысячелетия".
От сочного баварского юмора Зеппа Траутвейна остались жалкие крохи. Раздраженный сидел он за дешевым письменным столом, которых делают по двенадцать на дюжину, без лица и без истории. Зепп Траутвейн проклинал задачу, пленником которой стал. Все реже, все слабее слышал он звуки "Зала ожидания", ему казалось, что энергия, растрачиваемая им на работу в редакции, украдена у его музыкального творчества, он боялся, что постепенно талант его заглохнет. Он тосковал по своей музыке и не мог отделаться от писания статей, от этой несчастной пачкотни. Одна тоска, да и только.
Материально теперь жилось лучше, чем можно было ждать. Немного денег осталось еще от гонорара, полученного за исполнение "Персов" на радио. Доктор Вольгемут прислал после смерти Анны солидную сумму, - якобы не выплаченное ей жалованье. Ганс тоже зарабатывал в строительно-технической конторе и вносил кое-какие деньги в хозяйство. Концы с концами сводить было можно. А Зепп, прежде, бывало, всегда всем довольный, теперь всегда всем возмущался - и затхлым "Аранхуэсом" и скаредным Мерсье, и своим соседом, "сапожником", который так тарабанил на пианино, что хоть святых вон выноси.
Терпение у Зеппа ежеминутно лопалось. Его приводили в бешенство козни старой, разбитой пишущей машинки, а Когда Ганс, искренне стремившийся облегчить отцу повседневное существование, предлагал купить новую, он возражал. Если же мальчуган в ответ на поток яростных проклятий, которыми отец осыпал постылый "Аранхуэс", предлагал, как неоднократно настаивала и Анна, подыскать другое жилье, он сердито отмахивался. При этом он действительно не выносил "Аранхуэса" и очень сожалел, что в свое время не послушал Анну. Но теперь, без нее, Зепп из смешного атавистического чувства, как он про себя называл его, не хотел переезжать: ему казалось, что переездом он нанесет обиду покойной. Об этой истинной причине он, однако, Гансу никогда не говорил, а сочинял всякие нелепые предлоги.
Он понимал, что его раздражительность вызывается не внешними обстоятельствами, а душевной неудовлетворенностью. И все же без конца ворчал и изводил Ганса своей нетерпимостью, тем более что сдержанность и выдержка никогда не были его добродетелями. Плохо настроенный, он на каждом шагу придирался к мальчугану и давал волю своему недовольству миром и самим собой.
Все сильнее томила его тоска по родине. Вечер за вечером он отыскивал на шкале радиоприемника Мюнхен и, счастливый, слушал мюнхенский говор. Он грезил Изаром и мюнхенскими окрестностями, верхнебаварскими озерами. Один бы часок подышать воздухом родины.
Однажды он услышал по радио знаменитого мюнхенского комика Бальтазара Хирля. Хирль рассказывал глупый, пресный анекдот: гитлеровский режим обломал этому актеру зубы, ему приходилось ограничиваться дешевым мелкобуржуазным юмором. На этот раз он рассказывал анекдот о зонтике.
"Некий унтерлейтнер собрался в город: небо пока ясное, но на западе собираются тучи.
- Как думаешь, старушка, взять мне зонтик? - спрашивает он. - Все-таки дождь будет.
- Что ж, возьми на всякий случай зонтик, - говорит жена.
- Но мне нужно заехать в банк, а потом к нотариусу, и я легко могу где-нибудь оставить зонтик, - колеблется он.
- Что ж, не бери, пожалуй, зонтик, - говорит она.
- Но, - возражает он, - если пойдет дождь, то черному костюму крышка.
- Что ж, возьми, пожалуй, зонтик, - советует она.
- Но, - сомневается он, - в городе все сплошь воры, если я его, зонтик то есть, где-нибудь оставлю, я никогда не получу его назад.
- Что ж, тогда, пожалуй, не бери, - говорит она.
Унтерлейтнер выходит наконец из себя.
- От вас, женщин, никогда прямого ответа не добьешься! - сердито кричит он".
Зепп слушает этот голос, любимый мюнхенский голос Бальтазара Хирля. Он по-детски радуется, он счастлив, как самый обыкновенный мюнхенский обыватель, и даже не замечает, что в юмористических зарисовках великого юмориста нет той соли, которая некогда придавала им остроту. Больше того, Зепп ищет философский смысл в услышанном им жалком анекдоте. "Il faut qu'une porte soit ouverte ou fermee" ["дверь должна быть либо закрыта, либо открыта" (франц.)] - так Мюссе выразил суть того, что рассказал Бальтазар Хирль. Он, Зепп, сам этот унтерлейтнер. Его самого бросает из стороны в сторону, и, так же как этому анекдотическому персонажу, ему одинаково ненавистны и утверждение и отрицание.
С этой минуты Зепп вновь научился подтрунивать над собой и сделался заметно сговорчивее. Он не был так словоохотлив, как раньше, но ладить с ним стало легче.
Он решил не носиться более одному со своей большой проблемой, жуя ее и пережевывая, а откровенно обсудить ее с мальчуганом.
Мальчуган - человек разумный. Это не та разумность, которая нравится Зеппу, а та, что его раздражает. Но нельзя все на свете мерить на свою мерку. И если все на свете не в ладу с тобой, то не всегда виноват весь свет. Изгнание кое-чему научило его. Хотя бы ты и был уверен, скажем, что образ мыслей других людей не во всем правилен, все же бессмысленно огульно отрицать его, надо стараться принять то, что мало-мальски удобоваримо. Так или иначе, но он попытается поговорить с мальчуганом.
В один из ближайших вечеров, после ужина, когда Ганс, как повелось, принялся за мытье посуды, Зепп, впервые после смерти Анны, пошел к нему в ванную и в своей обычной манере, запальчиво, даже вызывающе, спросил, хотя чувствовалось, что это стоило ему усилий:
- Скажи-ка, Ганс, но с полной откровенностью, что ты думаешь о моей газетной писанине? По-прежнему считаешь, что все это нужно как собаке пятая нога?
Вопрос был щекотливый. Ганс невольно вспомнил, как мать, бывало, пользовалась минутами, пока они вместе мыли посуду, чтобы по душам поговорить с ним, но, к сожалению, они не находили общего языка. Надо воспользоваться более мягким настроением Зеппа, нельзя неловким ответом оттолкнуть его. Он, Ганс, ценит страстность, с которой отец бросился в политику, осторожно начал он. Но если говорить прямо, то он остается при своем мнении, что Зепп, будь у него хоть самые лучшие намерения, все же не тот человек, который нужен для политической боевой газеты.
Зепп, сидя в небрежной позе на краю ванны, время от времени ударял ногой по ее жестяной стенке. Раздавался дребезжащий протяжный звук. Правильно, с горечью ответил он, от его писаний мало толку, в этом он сам убедился. А с музыкой, продолжал он мрачно, у него сейчас кое-что получается. И Зепп постарался объяснить Гансу задуманную им симфонию "Зал ожидания".
Он впервые говорил о своей большой симфонии и очень воодушевился. Ганс внимательно слушал. Слава богу, в этой симфонии заложены, несомненно, идеи, да еще не какие-нибудь, а политические. Тут Ганс кое-что смыслит. Он видел, что Зеппом полностью завладела мысль написать свой "Зал ожидания", и поэтому убежденно ответил: на этот раз он, кажется, понимает, что имеет в виду Зепп, и, несомненно, "Зал ожидания" - именно то, что ему непременно удастся. Говоря, он оживился, ему даже пришла в голову идея, которую он мог подсказать отцу.
- "Зал ожидания", - сказал он. - Симфония "Зал ожидания" - это как-то не звучит. А что, если назвать симфонию по-французски? Ведь как будто принято давать музыкальным произведениям французские названия? Не лучше ли назвать ее "La salle des pas perdus"?
Зепп подумал: "La salle des pas perdus", "Зал потерянных шагов" звучит неплохо, французы в самом деле нашли красивое, значительное, горькое и печальное обозначение для такой будничной вещи, как зал ожидания. Но для его замысла это слишком красивое, слишком сентиментальное название. Он хочет, чтобы в его творении звучали непримиримость, четкость, суровость, горечь.
Но мальчугану он своих возражений не выскажет. Наоборот, он рад, что Ганс так живо и искренне заинтересовался его темой. Если Зеппу удастся дать ему представление, хотя бы и самое отдаленное, о "Зале ожидания", о том, какой он себе мыслит свою будущую симфонию, мальчуган, несомненно, поймет, что значит для отца отойти от музыки, какая это огромная жертва. Поговорить о ней с человеком, мнение которого ему дорого, было Зеппу очень важно.
И он не только нарочито умолчал о своих возражениях против "Зала потерянных шагов", но поблагодарил мальчугана за совет, сказал, что серьезно подумает на этот счет, и перешел к тому, что камнем лежало у него на душе. К сожалению, продолжал он, немало еще воды утечет, пока дело дойдет до выбора названия: как и следовало ожидать, его работа в газете не оставляет времени для музыкального творчества. Машинально и смущенно постукивая ногой по стенке ванны, он в простых, неловких, стыдливых выражениях поведал Гансу, как ужасно, как тяжко ему жить без музыки.
Ганс вдумчиво кивал. Да, он понимает. Самые многословные речи не могли бы успокоить Зеппа так, как эти вдумчивые кивки.
И все-таки, доверительно говорил Зепп, он обязан продолжать эту идиотскую работу в редакции. Не до бесконечности, разумеется, сохрани бог. Он поставил перед собой определенную цель, срок. И он просит Ганса честно сказать, правильно ли он рассудил.
- Итак, - Зепп понизил голос, точно раскрывал великую тайну. - Итак: я обязан заниматься политикой до тех пор, пока дело Беньямина не будет разрешено. Эту задачу я перед собой поставил и не имею права останавливаться на полпути. Только когда дело Беньямина так или иначе разрешится, я смогу вернуться к музыке.
Он сам пугается вырвавшегося у него расчетливого, жестокого, предательского "так или иначе". Может ли он победить, если ему безразличен исход дела Беньямина, если он хочет лишь, чтобы оно разрешилось "так или иначе"? Не дезертир ли он?
Ганс не замечает ни дурного смысла в словах отца, ни его самобичевания. Он видит лишь, что Зепп выработал себе генеральную линию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93
- То, что Зепп понимает под демократией, возможно, и существовало в девятнадцатом веке, но именно в девятнадцатом, и только. Это вы хотели сказать? - проверил себя Ганс.
- Совершенно верно, - с радостью подтвердил дядюшка Меркле, - это ты неплохо сформулировал. Нынче в фашистских государствах монополистический капитал без всякой оглядки, по-деловому выбросил на свалку "демократические завоевания", а у нас их так выпотрошили, что только одно название и осталось. Этого, конечно, мосье Траутвейн не желает понять. Да и как ему желать? Ведь эта демократия - весь его идейный багаж. Он ее никому не отдаст.
Ганс сидел погруженный в себя, помрачневший, с застывшим взглядом; такой взгляд бывал иногда у Зеппа.
- Всего три-четыре года назад, - продолжал дядюшка Меркле, - в Германии было еще множество мелких буржуа, которые боялись выпустить из рук, берегли и стерегли свои обесцененные тысячемарковые бумажки периода инфляции. Они основывали всякие ферейны, воображали себя богачами и тайными владыками страны. А когда их последний процесс и их деньги были бесповоротно проиграны, многие из них пустили себе пулю в лоб. Точно так же множество мелких буржуа до сих пор еще верят в свои мнимые свободы. Они упрямо не хотят признать, что эти свободы - не больше чем клочок бумаги, пока за ними нет экономической независимости. Они закрывают глаза, не желая увидеть новую, подлинную свободу. Она кажется им слишком емкой, слишком обнаженной, слишком неудобной. Они хотят оставаться слепыми, они не желают расстаться со своей одряхлевшей идеологией, это их частная собственность.
- Но что же делать с такими людьми? - спросил Ганс.
Переплетчик подошел к Гансу вплотную и с необычной для него нежностью мягко положил ему на плечи свои костлявые, хорошей формы руки.
- Терпение. Терпение, - сказал он.
Слова эти он, видимо, отнес не только к Гансу, а ко всем нам, людям переходного времени, сложного и беспокойного.
Насколько трудно было Гансу понять людей старшего поколения, настолько же легко он находил общий язык со своими сверстниками. В Союзе антифашистской молодежи у него было немало друзей, очень привязанных к нему. Молодежь создала единый фронт, чего старшему поколению добиться не удалось.
Разумеется, были там у Ганса и недруги. И больше всех враждовал с ним, нападал на него, как только находился повод, некий Игнац Хаузедер, земляк, старый хороший знакомый.
В Мюнхене они учились в одной школе, и Ганс, уже тогда умевший находить путь к сердцам людей, не раз пытался сблизиться с трудным по характеру Хаузедером. Ему было интересно говорить с Хаузедером: тот много читал, имел на все свою точку зрения и, кроме того, так же, как Ганс, любил спорт. И Хаузедера, вне всяких сомнений, влекло к Гансу. Но его задиристый, властный тон раздражал Ганса: неожиданные проявления дружеских чувств перемежались у Хаузедера с такой же неожиданной высокомерной замкнутостью. Нередко уже в ту пору между ними возникали ссоры. Однажды, катаясь на парусной лодке Ганса, они поспорили о том, что такое свобода воли, и вошли в такой раж, что Ганс бросил в воду Игнаца, позволившего себе какое-то возмутительное замечание личного характера.
- Чтоб духу твоего не было в моей лодке, негодяй, - крикнул он тогда Хаузедеру. А нынче, вспоминая эту выходку, Ганс больше всего стыдился своих слов "в моей лодке", изобличающих в нем постыдный собственнический инстинкт. Он, разумеется, тут же помог Хаузедеру взобраться в лодку, и они хоть и с трудом, но помирились.
Гансу и не снилось, что здесь, в Париже, он встретит своего старого товарища. Когда он потерял Игнаца из виду, тот входил в группу так называемых "национал-революционеров", провозглашавшую своим лозунгом некую помесь из империалистических принципов и ублюдочных "социалистических" идеек и стоявшую близко к гитлеровцам. Но практика третьей империи вскоре толкнула часть этой группы к оппозиции, она ушла в подполье, а когда в июне 1934 года нацисты перебили лидеров социалистического крыла группы, Игнац счел за благо смыться.
Как некогда в "Гимнастическом обществе 1879 года", так и теперь в Союзе антифашистской молодежи Ганс регулярно встречался с Игнацем. Игнац был наборщиком, в Париже немецких наборщиков не хватало, он без лишней волокиты получил разрешение на работу, и жилось ему неплохо. Между ним и Гансом очень скоро установились такие же отношения, как в Мюнхене. Спорили они на каждом шагу, пожалуй даже еще ожесточеннее, чем раньше. Именно здесь, на чужбине, Игнац с пеной у рта утверждал свой немецкий национализм, он остался пангерманистом, с нацистами у него было больше точек соприкосновения, чем разногласий. В Союзе молодежи Игнац оказался самым серьезным противником Ганса. Он много читал, посещал всякие диспуты, во многих науках нахватался верхов и щеголял своими знаниями. Игнац был статен, речь его лилась легко и непринужденно, нередко Гансу бывало трудно простыми и ясными доводами разума противостоять его пустозвонной болтовне.
Однако он считал своим долгом не уклоняться от споров с Игнацем. Правда, от них часто оставался неприятный осадок. Лучшим средством смыть его были любимые книги Ганса о Советском Союзе.
Вот, скажем, роман Эренбурга "День второй". Книга захватила его с первых страниц. Сначала Ганс поставил себе задачу с ее помощью укрепить свои познания в русском языке. И надо сказать, что Ганс, в котором так удивительно сочетались энтузиазм и практичность, ни на минуту не упускал из виду своей цели. Прочитав главу, он возвращался назад, снова читал, заглядывая в словарь, аккуратно выписывал незнакомые слова, заучивал их, методически и твердо запоминал. А затем прочитывал главу в третий раз, уже "по-настоящему", не ставя перед собой никаких задач и восторгаясь.
Однажды, сидя над романом, этот разумный, сдержанный юноша, так обстоятельно и педантически мысливший и говоривший, стал поэтом. На язык вдруг пришли слова, которых ему давно не хватало, слова, открывшие ему, приверженцу порядка и классификации, кого и что он ищет в Советском Союзе. Его охватила глубокая радость; вот такую же радость он испытал, когда несся на своей парусной лодке по Аммерскому озеру, а еще в тот памятный раз, в Лувре, когда стоял перед Никой Самофракийской. Громко и медленно, упиваясь каждым звуком, произносил он драгоценные слова, которые он нашел и которые, казалось ему, раз навсегда определили то новое, существенное, что отличает советских людей: "Первые люди третьего тысячелетия".
От сочного баварского юмора Зеппа Траутвейна остались жалкие крохи. Раздраженный сидел он за дешевым письменным столом, которых делают по двенадцать на дюжину, без лица и без истории. Зепп Траутвейн проклинал задачу, пленником которой стал. Все реже, все слабее слышал он звуки "Зала ожидания", ему казалось, что энергия, растрачиваемая им на работу в редакции, украдена у его музыкального творчества, он боялся, что постепенно талант его заглохнет. Он тосковал по своей музыке и не мог отделаться от писания статей, от этой несчастной пачкотни. Одна тоска, да и только.
Материально теперь жилось лучше, чем можно было ждать. Немного денег осталось еще от гонорара, полученного за исполнение "Персов" на радио. Доктор Вольгемут прислал после смерти Анны солидную сумму, - якобы не выплаченное ей жалованье. Ганс тоже зарабатывал в строительно-технической конторе и вносил кое-какие деньги в хозяйство. Концы с концами сводить было можно. А Зепп, прежде, бывало, всегда всем довольный, теперь всегда всем возмущался - и затхлым "Аранхуэсом" и скаредным Мерсье, и своим соседом, "сапожником", который так тарабанил на пианино, что хоть святых вон выноси.
Терпение у Зеппа ежеминутно лопалось. Его приводили в бешенство козни старой, разбитой пишущей машинки, а Когда Ганс, искренне стремившийся облегчить отцу повседневное существование, предлагал купить новую, он возражал. Если же мальчуган в ответ на поток яростных проклятий, которыми отец осыпал постылый "Аранхуэс", предлагал, как неоднократно настаивала и Анна, подыскать другое жилье, он сердито отмахивался. При этом он действительно не выносил "Аранхуэса" и очень сожалел, что в свое время не послушал Анну. Но теперь, без нее, Зепп из смешного атавистического чувства, как он про себя называл его, не хотел переезжать: ему казалось, что переездом он нанесет обиду покойной. Об этой истинной причине он, однако, Гансу никогда не говорил, а сочинял всякие нелепые предлоги.
Он понимал, что его раздражительность вызывается не внешними обстоятельствами, а душевной неудовлетворенностью. И все же без конца ворчал и изводил Ганса своей нетерпимостью, тем более что сдержанность и выдержка никогда не были его добродетелями. Плохо настроенный, он на каждом шагу придирался к мальчугану и давал волю своему недовольству миром и самим собой.
Все сильнее томила его тоска по родине. Вечер за вечером он отыскивал на шкале радиоприемника Мюнхен и, счастливый, слушал мюнхенский говор. Он грезил Изаром и мюнхенскими окрестностями, верхнебаварскими озерами. Один бы часок подышать воздухом родины.
Однажды он услышал по радио знаменитого мюнхенского комика Бальтазара Хирля. Хирль рассказывал глупый, пресный анекдот: гитлеровский режим обломал этому актеру зубы, ему приходилось ограничиваться дешевым мелкобуржуазным юмором. На этот раз он рассказывал анекдот о зонтике.
"Некий унтерлейтнер собрался в город: небо пока ясное, но на западе собираются тучи.
- Как думаешь, старушка, взять мне зонтик? - спрашивает он. - Все-таки дождь будет.
- Что ж, возьми на всякий случай зонтик, - говорит жена.
- Но мне нужно заехать в банк, а потом к нотариусу, и я легко могу где-нибудь оставить зонтик, - колеблется он.
- Что ж, не бери, пожалуй, зонтик, - говорит она.
- Но, - возражает он, - если пойдет дождь, то черному костюму крышка.
- Что ж, возьми, пожалуй, зонтик, - советует она.
- Но, - сомневается он, - в городе все сплошь воры, если я его, зонтик то есть, где-нибудь оставлю, я никогда не получу его назад.
- Что ж, тогда, пожалуй, не бери, - говорит она.
Унтерлейтнер выходит наконец из себя.
- От вас, женщин, никогда прямого ответа не добьешься! - сердито кричит он".
Зепп слушает этот голос, любимый мюнхенский голос Бальтазара Хирля. Он по-детски радуется, он счастлив, как самый обыкновенный мюнхенский обыватель, и даже не замечает, что в юмористических зарисовках великого юмориста нет той соли, которая некогда придавала им остроту. Больше того, Зепп ищет философский смысл в услышанном им жалком анекдоте. "Il faut qu'une porte soit ouverte ou fermee" ["дверь должна быть либо закрыта, либо открыта" (франц.)] - так Мюссе выразил суть того, что рассказал Бальтазар Хирль. Он, Зепп, сам этот унтерлейтнер. Его самого бросает из стороны в сторону, и, так же как этому анекдотическому персонажу, ему одинаково ненавистны и утверждение и отрицание.
С этой минуты Зепп вновь научился подтрунивать над собой и сделался заметно сговорчивее. Он не был так словоохотлив, как раньше, но ладить с ним стало легче.
Он решил не носиться более одному со своей большой проблемой, жуя ее и пережевывая, а откровенно обсудить ее с мальчуганом.
Мальчуган - человек разумный. Это не та разумность, которая нравится Зеппу, а та, что его раздражает. Но нельзя все на свете мерить на свою мерку. И если все на свете не в ладу с тобой, то не всегда виноват весь свет. Изгнание кое-чему научило его. Хотя бы ты и был уверен, скажем, что образ мыслей других людей не во всем правилен, все же бессмысленно огульно отрицать его, надо стараться принять то, что мало-мальски удобоваримо. Так или иначе, но он попытается поговорить с мальчуганом.
В один из ближайших вечеров, после ужина, когда Ганс, как повелось, принялся за мытье посуды, Зепп, впервые после смерти Анны, пошел к нему в ванную и в своей обычной манере, запальчиво, даже вызывающе, спросил, хотя чувствовалось, что это стоило ему усилий:
- Скажи-ка, Ганс, но с полной откровенностью, что ты думаешь о моей газетной писанине? По-прежнему считаешь, что все это нужно как собаке пятая нога?
Вопрос был щекотливый. Ганс невольно вспомнил, как мать, бывало, пользовалась минутами, пока они вместе мыли посуду, чтобы по душам поговорить с ним, но, к сожалению, они не находили общего языка. Надо воспользоваться более мягким настроением Зеппа, нельзя неловким ответом оттолкнуть его. Он, Ганс, ценит страстность, с которой отец бросился в политику, осторожно начал он. Но если говорить прямо, то он остается при своем мнении, что Зепп, будь у него хоть самые лучшие намерения, все же не тот человек, который нужен для политической боевой газеты.
Зепп, сидя в небрежной позе на краю ванны, время от времени ударял ногой по ее жестяной стенке. Раздавался дребезжащий протяжный звук. Правильно, с горечью ответил он, от его писаний мало толку, в этом он сам убедился. А с музыкой, продолжал он мрачно, у него сейчас кое-что получается. И Зепп постарался объяснить Гансу задуманную им симфонию "Зал ожидания".
Он впервые говорил о своей большой симфонии и очень воодушевился. Ганс внимательно слушал. Слава богу, в этой симфонии заложены, несомненно, идеи, да еще не какие-нибудь, а политические. Тут Ганс кое-что смыслит. Он видел, что Зеппом полностью завладела мысль написать свой "Зал ожидания", и поэтому убежденно ответил: на этот раз он, кажется, понимает, что имеет в виду Зепп, и, несомненно, "Зал ожидания" - именно то, что ему непременно удастся. Говоря, он оживился, ему даже пришла в голову идея, которую он мог подсказать отцу.
- "Зал ожидания", - сказал он. - Симфония "Зал ожидания" - это как-то не звучит. А что, если назвать симфонию по-французски? Ведь как будто принято давать музыкальным произведениям французские названия? Не лучше ли назвать ее "La salle des pas perdus"?
Зепп подумал: "La salle des pas perdus", "Зал потерянных шагов" звучит неплохо, французы в самом деле нашли красивое, значительное, горькое и печальное обозначение для такой будничной вещи, как зал ожидания. Но для его замысла это слишком красивое, слишком сентиментальное название. Он хочет, чтобы в его творении звучали непримиримость, четкость, суровость, горечь.
Но мальчугану он своих возражений не выскажет. Наоборот, он рад, что Ганс так живо и искренне заинтересовался его темой. Если Зеппу удастся дать ему представление, хотя бы и самое отдаленное, о "Зале ожидания", о том, какой он себе мыслит свою будущую симфонию, мальчуган, несомненно, поймет, что значит для отца отойти от музыки, какая это огромная жертва. Поговорить о ней с человеком, мнение которого ему дорого, было Зеппу очень важно.
И он не только нарочито умолчал о своих возражениях против "Зала потерянных шагов", но поблагодарил мальчугана за совет, сказал, что серьезно подумает на этот счет, и перешел к тому, что камнем лежало у него на душе. К сожалению, продолжал он, немало еще воды утечет, пока дело дойдет до выбора названия: как и следовало ожидать, его работа в газете не оставляет времени для музыкального творчества. Машинально и смущенно постукивая ногой по стенке ванны, он в простых, неловких, стыдливых выражениях поведал Гансу, как ужасно, как тяжко ему жить без музыки.
Ганс вдумчиво кивал. Да, он понимает. Самые многословные речи не могли бы успокоить Зеппа так, как эти вдумчивые кивки.
И все-таки, доверительно говорил Зепп, он обязан продолжать эту идиотскую работу в редакции. Не до бесконечности, разумеется, сохрани бог. Он поставил перед собой определенную цель, срок. И он просит Ганса честно сказать, правильно ли он рассудил.
- Итак, - Зепп понизил голос, точно раскрывал великую тайну. - Итак: я обязан заниматься политикой до тех пор, пока дело Беньямина не будет разрешено. Эту задачу я перед собой поставил и не имею права останавливаться на полпути. Только когда дело Беньямина так или иначе разрешится, я смогу вернуться к музыке.
Он сам пугается вырвавшегося у него расчетливого, жестокого, предательского "так или иначе". Может ли он победить, если ему безразличен исход дела Беньямина, если он хочет лишь, чтобы оно разрешилось "так или иначе"? Не дезертир ли он?
Ганс не замечает ни дурного смысла в словах отца, ни его самобичевания. Он видит лишь, что Зепп выработал себе генеральную линию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93