Мало того, новый успех третьей империи показывал, как правильна была тактика, которую он, Визенер, рекомендовал в отношении "ПН". Единственное возражение против его плана прибрать к рукам "ПН" и использовать в своих интересах этот с виду нейтральный и даже враждебный орган заключалось в том, что избранный им метод очень затяжной, он оставляет "ПН" время для новых атак. Но оказалось, что даже на шум, поднятый "ПН" вокруг дела Беньямина, мир не обращает никакого внимания. Значит, вполне можно было разрешить себе медленно и постепенно прибирать к рукам эту газету, не обращая внимания на атаки, которые она еще успеет предпринять. Вот почему сообщение о составе третейского суда было личным торжеством Эриха Визенера.
Ему понадобилось лишь несколько мгновений, чтобы сделать эти выводы. Едва только он прочел газетное сообщение, всю его отрешенность как рукой сняло, как рукой сняло все планы тихой и спокойной литературной деятельности. Тучи рассеялись, он ожил, он сиял. Сотни проектов рождались в его голове, - журналистских, политических. Глупо было с его стороны думать, что судьба свалила его, обрекла на прозябание, на жизнь в тихой заводи. Напротив, только теперь враги и убедятся, что не могут причинить ему никакого вреда. Жалкие нападки писак только показали, что он неуязвим.
Был поздний вечер, окна были открыты настежь, в комнату проникала ночная прохлада, у его ног мерцали огни Парижа. "Ты везешь Цезаря и его счастье", - тихо сказал Визенер, возбужденный, радостный, и, так как он был начитанным человеком и снобом, он произнес эти слова по-гречески, как они были написаны Плутархом. Затем он закрыл окна и начал вертеть ручки радиоприемника, ему захотелось музыки. И тут ему опять посчастливилось. Он услышал звуки, которые очень любил. Из Швейцарии передавали Пятую симфонию - это входило в программу организованного в этой стране музыкального фестиваля, и дирижировал капельмейстер Натан.
Эрих Визенер удобно уселся в свое глубокое кожаное кресло и стал слушать. В кипении звуков, то грозных, то трепетных, проносились перед ним все тайны мира: вина, и страх, и суд, и поражение, и страсти, и покой, и блаженство, и возмущение, и торжество. Противники дирижера Натана порой упрекали его в том, что у него слишком мягкая манера; сегодня она не была мягкой. Ему оказали небывалый прием в Нью-Йорке; но сегодняшний концерт, передававшийся многими радиостанциями, слушали и свои, немцы. Ему это было известно, и он не был слишком мягок в этот вечер. Он был влюблен в свою Пятую, он заставил греметь и кипеть в ней свой гнев, рожденный наглым разгулом насилия, он заставил трепетать и звенеть в ней свою надежду на победу правды в мире.
Эрих Визенер, сидя в глубоком кожаном кресле своего парижского кабинета, слушал. Он был музыкален, он наслаждался каждой деталью, он радовался тому, что дирижирует именно Натан, и тому, как он дирижирует. Натан был великим музыкантом, хорошо, что именно он, изгнанник, украсил своей музыкой его, Эриха Визенера, триумф. Пусть Леа иронически улыбается, глядя на него сверху вниз: мир устроен великолепно, Визенер превосходно чувствует себя в нем.
20. ШТАНЫ ЕВРЕЯ ГУЦЛЕРА
Назавтра, когда пришла Мария, Визенер, сияя, спросил:
- Чего бы вы пожелали, Мария? Мне хотелось бы что-нибудь подарить вам.
- Что случилось? - удивленно спросила Мария.
- Кое-что случилось, - весело сказал Визенер. - Но разве вы сами не заметили?
Мария не заметила. До того как в Визенере произошел внутренний перелом, она, вероятно, сделала бы те же выводы, что и он, из сообщения о составе третейского суда. Но теперь, веря в серьезность этого перелома, она не обратила внимания на газетное сообщение и не задумалась о том, какое влияние оно может иметь на карьеру Визенера. Он со своей стороны не собирался ее надоумить. Он только усмехнулся, весь во власти своего нежданного счастья. Вместо того чтобы взяться за рукопись "Бомарше", он сегодня продиктовал ей фельетон для "Вестдейче" - некоторые свои мысли по поводу заминки в воздушном вооружении Франции. Целью статьи было показать немцам, что демократическому режиму, который находится в зависимости от рабочих своей страны, неизбежно придется спасовать перед авторитарным режимом. Конечно, Визенер был слишком тонким журналистом, чтобы грубо выложить эту основную мысль; он удовольствовался тем, что подвел к ней своих образованных читателей посредством целой гаммы искусных и коварных намеков. Мария, стенографируя, крепко сжала губы. Господи, что же это случилось? Человек, диктовавший ей статью, был прежний бессовестный, ни во что не верящий карьерист и спекулянт, а не вчерашний писатель Визенер, который нашел самого себя и свое настоящее призвание. На ее красивом лице отразились гнев и разочарование. Все утро она оставалась замкнутой и враждебной. Его это не очень сердило. Он чувствовал себя сильным, он был уверен, что снова завоюет Марию.
В течение дня выводы, которые он сделал из сообщения о третейском суде, подтвердились. Время опалы миновало; люди торопились снопа вступить с ним в контакт. Ему позвонили с улицы Лилль, которая последние недели хранила ледяное молчание: оттуда с большим интересом справлялись о его мнении по одному в высшей степени безразличному вопросу. От Шпицци пришла дружеская телеграмма из бернского Оберланда: не наскучил ли еще Визенеру душный Париж, не думает ли он взять отпуск и где-нибудь с ним встретиться. Но самое главное - и это было больше того, на что мог надеяться Визенер, ему позвонили из Биарица; в телефонной трубке раздался хорошо знакомый, низкий, скрипучий голос Бегемота.
- А, молодой человек, - сказал голос, - давно потерял вас из виду. Ну, что скажете? Приятные новости из Африки, а? Так сказать, удар по господам эмигрантам.
Гейдебрег, как и все, увидел в благоприятном составе третейского суда доказательство бессилия "ПН" и правильности рекомендованной Визенером тактики. То, что он мог возобновить с Визенером дружеские отношения, радовало его почти так же, как и собственное торжество.
Услышав в аппарате голос Гейдебрега, Визенер увидел его перед собой, точно живого; вот он сидит с заботливо приподнятыми полами сюртука. Визенер почти чувствовал его запах, ощущал на себе взгляд его белесых глаз - слава богу, этот взгляд теперь уж не так грозен, - и глубокое удовлетворение наполнило его при мысли, что Гейдебрег как бы вычеркнул из памяти все эти последние тяжелые дни и недели и снова называет его "молодым человеком".
Гейдебрег продолжал разговаривать в том же необычайно милостивом тоне. Он подробно расспрашивал, как чувствует себя Визенер, жалел, что тот остался в знойном Париже, вполне понимал его желание закончить "Бомарше" в тишине по-летнему опустевшего города, с интересом осведомлялся о том, как подвигается работа. Вернулся к пресловутым новостям из Африки и посоветовал несколько энергичнее взяться за "ПН". Он, понятно, не собирается учить ученого, по ему лично доставило бы удовольствие, если бы эти писаки были ликвидированы до его возвращения в Германию. Когда Визенер скромно-интимным тоном осведомился, решено ли уже, когда Гейдебрег вернется в Берлин, Гейдебрег сказал, что окончательного решения еще не принял; но он сообщит об этом Визенеру, когда вопрос выяснится. Мимоходом, дружески, с благожелательной откровенностью Гейдебрег прибавил: что касается его планов на ближайшее время, то Биариц ему надоел и он намерен провести остаток своего отпуска в Аркашоне.
Слово Аркашон кольнуло Визенера. Его самого тянуло туда. Не будь Леа так своенравна, он отправился бы в Аркашон первым же воздушным рейсом.
- А вы, молодой человек, - спросил Бегемот, - не соберетесь ли и вы туда?
Хитрость это или невинное любопытство?
- Соблазнительно, конечно, раз и вы там будете, - выдавил из себя Визенер любезный ответ. - Но я дал себе слово сначала закончить "Бомарше".
Оставшись один, он стал обдумывать разговор с Гейдебрегом, каждое слово, каждую интонацию. В кубке его радости осталась капля горечи: Гейдебрег может, поехать в Аркашон, а он нет. Как хотелось бы ему поговорить с Леа обо всем, что обрушилось на него за последние несколько недель. Никто не мог бы с большим пониманием разделить его ироническое удовольствие по поводу того, что кажущееся несчастье в конце концов обернулось для него счастьем. Жаль, что между ними стоит эта нелепая навязчивая идея, которую вбила себе в голову Леа. А не сесть ли без долгих размышлений в самолет, не добиться ли встречи с ней? Ведь события показали, как прав он был во всем с самого начала. Должна же она понять. Но на это он отважиться не может, это слишком опасно. Против призраков, против бредовых идей нельзя бороться разумом.
Во всяком случае, жаль, что к Леа едет не он, а Бегемот.
Но он быстро утешился, преодолел чувство досады. В дни уединения он говорил себе, что его деятельное раскаяние заставит Леа забыть то, что она раньше в нем порицала, что она оценит его победу над самим собой, аскетическую твердость, отрешение от политической суеты. Все эти недели он жил надеждой, что теперь завоюет Леа бесспорно и навсегда. И вот все позабыто; сделав смелое сальто-мортале, он строит свои расчеты на совершенно противоположных основаниях. Так же как несколькими днями раньше он считал порукой успеха у Леа свой политический крах, свой вынужденный отход от политики, теперь он черпал эту уверенность в том, что его политическое торжество обеспечит ему победу и над ней. И эта новая вера в победу была менее искусственна, чем прежняя. Прежние его расчеты были натяжкой, они строились на рискованных софизмах; новая надежда основывалась на убеждении, с которым он сроднился с тех пор, как стал смотреть на мир собственными глазами и делать собственные выводы из собственного жизненного опыта, - на глубоком убеждении, что ничто так не опьяняет женщин, как успех.
Гингольд, прочитав известие о составе третейского суда, был искренне огорчен плохим оборотом, который принимало дело Беньямина. Бог гневался на свой народ, он поражал его многими казнями, эдомитяне угнетали сынов Израиля, и теперь, по-видимому, в деле Беньямина архизлодеи одержат победу над праведниками.
Но как ни огорчало Гингольда это известие, он все же почувствовал некоторое удовлетворение. Дело в том, что последние недели были для Гингольда периодом внутренней неуверенности, какой он давно уже не знал. Вступив на крайне опасный путь, он сделал по этому пути еще один шаг, без которого мог бы обойтись. Раз ему удалось благополучно вызвать в Париж свою дочь и зятя, его обязанностью было удержать их в Париже, не отпускать обратно к архизлодеям. Не следовало обращать внимание на просьбы его дочери Иды, следовало оставаться твердым и не соглашаться на новый риск. Тогда он мог бы во всякое время отказаться от сделки с архизлодеями и направлять работу "ПН" так, как найдет нужным в интересах божьего дела. Теперь же - и притом по его вине - архизлодеи снова стоят над ним с бичом в руках. Правда, он верил в собственную изворотливость, верил, что сумеет, несмотря ни на что, довести дело с "ПН" до благополучного конца, к вящей славе бога и к собственной выгоде; но в глубине души его грызли сомнения, он опасался, что архизлодеи обрушатся на него, прежде чем он сумеет от них увернуться.
Поэтому при всем его огорчении новый, плохой оборот дела Беньямина доставил ему известное удовлетворение. Разве все это не подтверждает, что его редакторы не правы, что, действуя напролом, в конечном счете ничего не достигнешь, даже если на короткое время и привлечешь на свою сторону общественное мнение, и что, следовательно, правильна его теория: надо действовать осмотрительно и бороться с архизлодеями крадучись, хитростью, исподтишка. Как ни жалел он Фридриха Беньямина, самому ему этот новый удар дал новые силы, и, когда Лейзеганг вызвал его для разговора, он ждал этой встречи без страха, чуть ли не с задором.
Лейзеганг с его превосходным нюхом, знанием людей и вещей не подавал признаков жизни с тех пор, как появилась статья против Визенера. Но когда он прочел известие о благоприятном составе третейского суда, ему тоже сразу стало ясно, что теперь отношения между агентством по сбору объявлений Гельгауз и Кo и "ПН" должны вступить в новую фазу: он тотчас же явился к Визенеру. Визенер, как он и полагал, поручил ему покрепче прижать "ПН".
Он с удовольствием возьмет сейчас за жабры этого достопочтенного Гингольда. "Слова круглы, дела квадратны", - процитировал он изречение одного национал-социалистского поэта. Его доверители, сказал он, не желают больше ждать, они хотят наконец видеть дела, и он настойчиво потребовал давно обещанных изменений в составе редакции.
Изменения в составе редакции были уступкой, которую Гингольд легко и охотно сделает архизлодеям. В глубине души он усмехался: все складывалось как нельзя лучше. Через три, самое большое, через четыре месяца он сможет опять выписать своих детей в Париж, не вызывая подозрений. Архизлодеям тем временем надо показать свое рвение и уволить Траутвейна, тогда они не будут возражать против отъезда его дочери и зятя, он даже сумеет за эти три-четыре месяца ликвидировать значительную часть своих берлинских дел с возможно большей для себя выгодой. А как только его дети очутятся в Париже, он сможет спокойно подумать о том, продолжать ли ему торг с архизлодеями или прервать его.
Пока надо обещать Лейзегангу одно - что он расстанется с Зеппом Траутвейном. Гингольд охотно шел на это, но, по своему обыкновению, долго вилял, юлил и показал себя мастером в искусстве говорить ни к чему не обязывающие вещи. Лишь когда Лейзеганг начал проявлять нетерпение, он изъявил согласие. Но Лейзеганг не удовлетворился неопределенным обещанием, он поставил Гингольду крайний срок - пятое августа. Гингольд не был недоволен тем, что его связывают столь кратким сроком, и, поколебавшись для виду, согласился и на это.
Несколько дней спустя по инициативе Зеппа в "ПН" появилась перепечатка судебного отчета из "Френкишер курир", руководящего ежедневного органа ссверобаварских национал-социалистов.
Отчет был озаглавлен "Штаны еврея Гуцлера". Он гласил:
"Как-то вечером, в декабре прошлого года, еврей Генрих Гуцлер из Гютенбаха, тридцати девяти лет, вошел на станции Шнайтах в поезд, отходящий в Зимельсдорф. Он подсел к двум еврейкам и разговорился с ними. Этим возмутился один из пассажиров, принявший Гуцлера за штурмовика. К своему ошибочному заключению пассажир пришел потому, что еврей Гуцлер, скотопромышленник, носил черные шевровые сапоги и коричневые штаны; коричневый же цвет - цвет фюрера, цвет его штурмовских штанов. Введенный в заблуждение пассажир уведомил группенлейтера зимельсдорфских национал-социалистов, а тот на мотоцикле помчался догонять Гуцлера, тем временем ушедшего пешком в направлении Гютенбаха; руководитель группы установил, что это - еврей, не штурмовик, и потребовал у него объяснений: как это он, еврей, возымел наглость носить такие штаны. На это обвинение еврей Гуцлер ответил пустыми отговорками, между прочим он сказал, что купил зги штаны задолго до переворота и велел выкрасить их в темный цвет, чтобы их нельзя было смешать со светло-коричневыми штанами штурмовиков. Но руководитель местной группы не удовлетворился этим и дал делу законный ход.
Этот факт стал предметом судебного разбирательства в Лауфе; суд приговорил еврея Гуцлера за грубое нарушение порядка к максимальному наказанию, допускаемому соответствующей статьей закона, - к шести неделям тюремного заключения. Гуцлер обжаловал приговор в провинциальный суд в Нюрнберг-Фюрте, который занялся этим делом уже как апелляционная инстанция. В качестве улики на столе перед судом лежали сильно, по-видимому, изношенные, рыжевато-коричневые штаны покроя так называемых бриджей. Обвиняемый, по требованию суда надевший эти штаны на время судебного разбирательства, чтобы в таком виде предстать перед свидетелями, в свою защиту снова указал, что купил штаны пять или шесть лет тому назад в одном нюрнбергском магазине готового платья: это были светло-коричневые спортивные штаны. В 1933 году он выкрасил их в темно-коричневый цвет по требованию крейслейтера местного отделения национал-социалистской партии, дабы не создавать впечатления, будто он носит форменные штаны штурмовика и дабы не подвергать себя риску попасть в концентрационный лагерь в Дахау.
Прокурор стал на ту точку зрения, что от постоянного употребления выкрашенные штаны снова выцвели, в особенности на коленях, и, таким образом, могли произвести впечатление форменных штанов штурмовика. Со стороны подсудимого было большой наглостью носить штаны в таком виде. Если бы подсудимый внимательно рассмотрел свои штаны, он сказал бы себе, что они кое-где выцвели и что, нося их в таком виде, он снова может вызвать недовольство, как это уже имело место в 1933 году.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93