А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Но многие возмущались его писаниями. Однажды какой-то аноним прислал ему том Пушкина, в котором были подчеркнуты строки: "А живя в нужнике, поневоле привыкаешь к ...". В другой раз, в ресторане, кто-то сказал за соседним столом: "Вон там сидит Визенер. Обжираясь у нацистской кормушки, он уже потерял человеческий облик. Было бы корыто, а свиньи будут".
Визенер бесподобно владел искусством не слышать позорящих его речей, а получая оскорбительные письма, он передавал их Марии, говоря что-нибудь вроде:
- Это вода на вашу мельницу, не так ли, Мария?
Но в глубине души обида грызла его. В Historia arcana он заполнял целые страницы, оправдываясь перед своими противниками. Что бы он выиграл, если бы со скандалом швырнул в лицо нацистам свою должность? Его место занял бы кто-нибудь другой похуже, какой-нибудь бездарный писака. И ничто не изменилось бы, разве что к худшему. Если уж кому-нибудь надо играть роль представителя нацистской печати в Париже, не лучше ли для всех, чтобы этот пост занимал он?
С тех пор как благоприятный состав третейского суда показал, что "Парижские новости" лишены всякого значения, Визенер читал эту газету почти с удовольствием. Если ему попадалась статья, особенно хорошо написанная, он хвалил ее как профессионал. Пусть эти господа спокойно заполняют три раза в неделю свои десять полос. Статьи, сочиняемые ими, остаются всего лишь стилистическими упражнениями чисто академического характера. Над ним, Визенером, не каплет, то, что он задумал, созревает медленно, но верно. Он уже проник в "ПН", как червь проникает в яблоко.
Не глупо ли вообще подходить к высказываниям политического деятеля с этической меркой. Ведь эти высказывания - оружие, и только. Статья на политическую тему дает так же мало оснований для выводов о нравственном облике автора, как высказывания о погоде. Для прирожденного политического деятеля политика - это самоцель, искусство для искусства, волнующая игра, и принадлежность к той или иной партии так же мало говорит о характере человека, как тот факт, что один ставит на черное, а другой - на красное. Для правильной оценки политического деятеля необходимо изучать его профессиональное мастерство, изящество, с которым он проводит в жизнь свои планы, а не дело, которое он защищает. В своей Historia arcana Визенер излагал такого рода идеи во всевозможных вариациях. "Политику не следует становиться рабом собственного слова", - правильно сказал Макиавелли, и он, Визенер, подписывается под этим изречением.
Часто стоял он перед портретом Леа. Она улыбалась, глядя на пего сверху вниз, женственной, слегка иронической улыбкой, она потешалась над его половинчатостью. "Мне бы не хотелось, чтобы ты отшучивался от этого дела", - сказала она однажды, расспрашивая Визенера о его отношении к "ПН". Нет, к сожалению, он никак не может отшутиться от этого дела, иначе давно поехал бы в Аркашон. Но он боялся свидания с Леа и в то же время сильно по ней тосковал.
Очень часто этот портрет переставал существовать для пего, Визенер проходил мимо, смотрел, не видя, как на кусок стены, как на орнамент. Но вот портрет снова становится ужасающе живым. Визенеру вспоминаются иные минуты, когда они сливались воедино, когда ее спокойное лицо то горело неистовым жаром страсти, то мягко светилось нежностью. Он безмерно жаждал ее, он не мог больше ждать, он завтра, нет, сегодня же поедет в Аркашон.
В это лето Визенер часто бывал с женщинами, он не разыгрывал из себя монаха, он был циничен и многоопытен. Но именно в минуты близости он особенно страдал от чувства пустоты и томился тоской по Леа. Она нужна ему теперь же, немедленно, ее лицо, тело, голос, ирония, восхищение, ненависть, любовь. Но нет, нельзя поддаваться, он все испортит, если поддастся слабости. Он рассчитал, что существует единственный путь вновь завоевать Леа: прикинуться мертвым, не шевелиться, ждать, пока она придет к нему. Если он заставит себя ждать, она сама упадет в его объятия. Но до чего это ужасно: его хитроумная тактика оборачивается против него же.
А Леа в Аркашоне раз десять за день обдумывала, как ей поступить, если он явится.
Ярость, вызванную разлукой с Леа, Визенер все чаще вымещал на Марии, дразнил ее, преследовал насмешечками. Его всегда потешало, что гетевская Христиана в одном письме к своему другу подписалась по-саксонски безграмотно "твое маленкое дите природы". Теперь, диктуя Марии что-нибудь особенно циничное, Визенер говорил ей:
- Воображаю, мое маленкое дите природы, как возмущается ваша неиспорченная душа моим макиавеллизмом.
Мария неподвижно сидела, пожалуй более бледная и строгая, чем обычно, но сдерживалась и молчала.
Наступил день, когда Визенер написал последнюю строчку "Бомарше". Гордый, сияющий, он продиктовал: "Finis" [конец (лат.)].
Мария написала: "Finis". Затем она встала и сказала, в свою очередь, со смешанным чувством ожесточения, упрямства, облегчения, удовлетворения:
- Finis.
Визенер тотчас же понял, что это означает: она ждала лишь окончания работы и теперь навсегда его покидает. Как характерно для нее, что, несмотря на свое отвращение, она не ушла раньше и ничего не сказала ему о своем намерении.
Не смеет она так уйти. И вообще не смеет уйти. В последнее время она стала чересчур молчаливой, и ему было бы приятнее видеть возле себя более приветливое лицо, но он не мог без нее обходиться, он нуждался в ее присутствии. Она не только умела быть, когда нужно, машиной и, когда нужно, живым человеком, она была секретарем в полном смысле этого слова, он мог доверить ей свои секреты. Дружба с ней была для него чуть ли не так же важна, как связь с Леа. Вся радость от окончания "Бомарше" была бы отравлена ее уходом, этим дерзким коварным откликом на его "finis". Она не смеет покинуть его, это измена, подлая измена. Он старался уговорить ее, он излил на нее целый поток слов, то негодующих, то ласковых, он пустил в ход все чары своего красноречия; но знал заранее, что все это ни к чему. В Марии не было ничего половинчатого; что она решала, то и делала.
Сдавая дела, она выказала корректность и добросовестность. Избегала всего, что могло бы ему повредить или обидеть, и вместо подлинных причин своего ухода сослалась на другие, более или менее правдоподобные. Она позаботилась о надежной преемнице и дала ей все необходимые указания. И вот Мария пришла в последний раз. Не жеманясь, приняла сумму, врученную ей на прощание. Но на вопрос, что она теперь будет делать, не дала ответа. И исчезла с его горизонта.
Ее преемница была дельная девушка, но Визенер с самого начала почувствовал к ней легкую антипатию за то, что она не Мария. Ее звали Шарлотта Битнер, но для него она не была ни Шарлоттой, ни Лоттой ни фрейлейн Битнер. И хотя она обладала приятным лицом и приятным голосом, он не замечал ни лица ее, ни голоса, и она оставалась для него просто "новенькой". Ему стоило труда быть с ней любезным, каким он обычно бывал с другими. Он никогда не думал, что отсутствие Марии будет для него таким горьким лишением. Чувство торжества, вызванное окончанием "Бомарше", торжества, которого он жаждал много лет, было отравлено презрением Марии.
Теперь, когда "Бомарше" завершен, у него нет причин оставаться в душном городе. Не поехать ли в Аркашон? Через пять дней - день рождения Рауля, это подходящий предлог. Во всяком несчастье есть своя хорошая сторона, даже в нападении писак из "ПН": оно устранило самый предмет спора между ним и его сыном. Если он в день рождения Рауля предстанет перед Леа с изысканными подарками для мальчика и с оконченным "Бомарше" для нее, она, несомненно, растает и не найдет в себе сил упрямиться.
Не надо уговаривать себя. Надо выждать, пока она сделает первый шаг; он не поскупится, он выберет особенные подарки, но дальше идти не следует. Да, надо выждать и посмотреть, какое впечатление произведут его дары. On verra ce que donne - посмотрим, что из этого получится.
А получилось нечто досадное. Машина, которую он послал Раулю, вернулась обратно. Он прочел письмо Рауля, письмо очень юного человека к старшему, вежливое, сдержанное, любезное. Визенер был глубоко уязвлен. Он пожал плечами, подарил машину одной из своих дам, не поехал в Аркашон.
Но теперь он не мог выносить Парижа - без "Бомарше", без Леа и с "новенькой" вместо Марии.
Он поехал на Средиземное море, в Сен-Тропе.
Визенер любил маленький полуостров Сен-Тропе. На этот раз городок не доставил ему удовольствия. Он отправился на длинный, белый, песчаный пляж, где мог быть один. Но одиночество было ему в тягость, и он вернулся в город. Сидел в пестрой гавани. Поехал, обогнув залив, в Сен-Максим и через горы - в Канн, где, по его сведениям, было много знакомых. Но люди его раздражали, и он вернулся на пустынный пляж. Не идиотство ли? Он завершил свое лучшее произведение, и вокруг нет ни живой души, которая вместе с ним порадовалась бы этой книге.
Однажды в Каннах, когда он сидел с друзьями за обедом, среди них оказался человек, которого он как будто встречал. Да, эту рыжеватую голову и странно голое лицо с большими крепкими зубами и глубоко сидящими быстрыми глазами над острым носом он десятки раз видел в журналах, газетах. Да, конечно. Его знакомят с этим человеком, это Жак Тюверлен. Визенер был рад, что наконец-то встретился с этим большим писателем, весьма им почитаемым.
Говорили о Советском Союзе, откуда Тюверлен недавно вернулся. Один известный французский писатель только что выпустил брошюру о СССР. Француз вступил на советскую землю как друг и покинул ее как враг; этот эстет не мог простить режиму последовательное применение социалистического метода. Кто-то из сидевших за столом горячо стал на ту же точку зрения и договорился до того, что сострадание - это социализм отдельной личности.
Жак Тюверлен резко против этого возражал. В миллионах случаев, заявил он, воля к построению социализма исключает сострадание одной личности к другой. Он представить себе не может, чтобы в процессе строительства социалистического общества руководителям этого движения не пришлось подавлять своего личного сострадания. Тот, кто в своих политических решениях позволяет себе руководствоваться личным состраданием, подвержен опасности действовать не по-социалистически и предавать интересы общества во имя интересов отдельных лиц.
Визенер горячо согласился, мысленно применив к национал-социалистам сказанное Тюверленом о социализме.
- Кто хочет успешно заниматься политикой, - сказал он, расширительно толкуя слова Тюверлена, - вынужден упрощать. Тщательно взвешивая тысячи случайностей и смягчающих обстоятельств, всего того, что сопутствует данному отдельному факту, никогда не придешь к ясному "да" или "нет". Ибо в каждом отдельном случае есть две стороны, есть хорошее и плохое, есть смягчающие обстоятельства. Для критика-философа не существует черного и белого, любой политический взгляд ему приходится одновременно и отвергать и одобрять. Но политический деятель стоит перед необходимостью решать, выбираться из сферы относительности в сферу абсолютного решения, Слишком много морали, слишком много знания, слишком много культуры, слишком много интеллекта - все эти качества могут лишь повредить политическому деятелю. "Кто слишком много знает, не знает ничего", - процитировал он в заключение.
На террасе отеля, где они обедали, стоял веселый гомон, многие сидели в купальных костюмах и халатах, над столами буйно плясали тени от пестрых тентов.
- В том общем виде, в каком вы излагаете эти принципы, - возразил Тюверлен, старательно отделяя вилкой кусок рыбы, жареной султанки, - они опасны. - И так как эти слова показались ему слишком сухими и назидательными, он шутливо прибавил: - На такие принципы ведь может опираться и какой-нибудь Эрих Визенер.
Все усмехнулись, усмехнулся и Визенер, несколько судорожно. Должно быть, Тюверлен, когда их знакомили, не расслышал его имени.
- Я Визенер, - вежливо сказал он.
Жак Тюверлен аккуратно сложил пилку и нож на тарелке: Затем встал и сказал:
- Жаль вкусной рыбы.
И, кивнув соседям по столу, ушел.
Визенеру было нелегко высидеть до конца обеда. Но ему удалось сохранить спокойствие. Он удалился, как только счел это возможным, и поехал к себе, в Сен-Тропе.
Он отправился на свой пустынный пляж и долго плавал, чтобы разрядить накопившуюся ярость. Оскорбление, нанесенное таким человеком, как Тюверлен, было тяжким ударом. Пусть враждуют с Эрихом Визенером, но никто не имеет права его презирать. Он видел перед собой лицо Тюверлена, выдающуюся верхнюю челюсть, быстрые зоркие глаза. Видел, как его сильные, покрытые веснушками и поросшие рыжеватым пухом руки сложили на тарелке нож и вилку. Слышал, как он сказал своим пронзительным, сдавленным голосом: "Жаль вкусной рыбы"; видел, как он удаляется, худой, размахивая руками. Визенер почему-то вспомнил о пощечине, которую дал Раулю.
Нет, на сей раз Тюверлен вынес слишком поспешный приговор. Тюверлен знает его лишь с одной стороны, он не знает "Бомарше". Он изменит свое мнение, как только прочтет "Бомарше". Человеку не одностороннему трудно приходится в эпоху, разделенную на две части баррикадой; кто свободен от предрассудков, должен быть готов к тому, что его не поймут. Марию он потерял, от Тюверлена получил щелчок, да и в Леа он не уверен. "Разгадан и отвергнут", - вдруг вспомнилось ему. Это было название одной из глав популярного и сентиментального романа, прочитанного им еще в детстве, и эти слова "разгадан и отвергнут" с их наивным пафосом навсегда запечатлелись в его памяти.
Вечером он сидел над Historia arcana и пытался наложить заплаты на свое сильно потрепанное самоуважение. Он подбадривал себя рассуждениями о доброкачественности "Бомарше". Но вскоре вопреки первоначальному намерению перешел к размышлениям о необыкновенно удачном выборе темы. Это была находка даже с точки зрения внешнего успеха книги. Главарям партии он может объяснить свою трактовку Бомарше как ироническое изображение типичных свойств француза. А французы с их тонким пониманием оттенков и без его помощи уловят в этом произведении симпатию, которую он чувствует к своему герою. Перед немцами, как и перед французами, он может выступить в роли честного посредника, ведь попытки соглашения и примирения в духе нынешней берлинской политики, его "Бомарше" - политическая заслуга. Но и независимо от этого литературный и коммерческий успех его книги в Германии обеспечен; так как произведения всех тех, кто умеет писать, в границах рейха запрещены, читатели с радостью набросятся на "Бомарше".
Визенер перечел написанное и смутился. Ведь не для этого он сел за Historia arcana. Он хотел порадоваться достижению, которым он мог бы внутренне оправдаться перед Жаком Тюверленом.
"Жаль вкусной рыбы", - услышал он пронзительный, чуть сдавленный голос. Нет, не повезло ему с отпуском. Лето испорчено. "Разгадан и отвергнут".
Через два дня он вернулся в Париж.
22. ФРАНЦ ГЕЙЛЬБРУН МЕЖДУ ДВУХ ОГНЕЙ
Гингольд пожаловался главному редактору Гейльбруну на грубость и строптивость Зеппа Траутвейна. Он-де человек терпеливый, но так можно загубить газету; на этот раз он твердо решил не мириться с непристойным ответом профессора Траутвейна, а воспользоваться своим правом и уволить недисциплинированного редактора.
Он ожидал, что Гейльбрун запротестует; но на такое сильное сопротивление он не рассчитывал. Кроме того, он тотчас же узнал, что все редакторы без исключения с грозной решимостью встали на сторону Зеппа.
Он поторопился. Срок, назначенный ему архизлодеями, был слишком краток, он сразу заявил об этом Лейзегангу. Надо выждать, пока Траутвейн даст в руки Гингольду более веский предлог; за этим дело не станет. Лейзеганг, человек деловой, человек практики, должен и сам понять, что Гингольд не сможет соблюсти поставленный ему срок.
Но Лейзеганг не понял. Из разговора с Визенером он вынес впечатление, что тот хочет раз и навсегда покончить с "ПН". Тщетно Гингольд убеждал Лейзеганга, что он не имеет возможности, хотя, быть может, формальное право на его стороне, воспользоваться этим правом. Внезапное, недостаточно обоснованное изгнание Траутвейна произведет скандальное впечатление. А шумиха и скандал не в интересах Гингольда и его доверителей. Лейзеганг проявил неожиданное упрямство. Этот всегда любезный, елейный человек резко, сухо, точно и зло повторил свое требование. Он ультимативно предложил Гингольду уволить Траутвейна не позже пятого августа.
Гингольд пожал плечами. Он судил о других по себе и был убежден, что не так страшен черт, как его малюют. Пятое августа миновало, а Траутвейна еще не уволили.
С хозяевами Лейзеганга шутки плохи, на этот счет у Гингольда не было никаких сомнений. Он предполагал, что в Берлине Бенедикту Перлесу будут ставить палки в колеса до тех пор, пока профессор Траутвейн остается в числе редакторов "ПН".
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93