Она сидела, стройная, женственная, ее матовое лицо выражало удивление, но, видимо, этот эпизод забавлял ее.
- Однако грошовая статья Траутвейна, очевидно, произвела на вас впечатление, Эрих, - сказала она.
Он ни за что не желал признать, что именно статья Траутвейна испортила ему настроение, и стал распространяться о том, как трудно иметь дело с берлинскими правителями. Этот наглый и жалкий ответ на швейцарскую ноту. Леа и не представляет себе, как трудно бывает исправлять то, что напортят эти всемогущие ослы.
Леа вежливо слушала. Она не была маленького роста, но казалась хрупкой рядом со статным Визенером. Ее голова, несмотря на большой, тонкий нос, тоже производила впечатление маленькой и точеной рядом с массивным лицом Визенера. Она не возражала ему, но дала почувствовать, что видит его насквозь. Она знает то, что знает, примирилась с тем, что он спелся с нацистами, поняла его, когда он признал символом своей веры власть и успех. Но это не мешало ей потешаться над той эквилибристикой, которой приходилось заниматься ее Эриху в качестве одного из актеров этой столь же наглой и глупой, сколь прибыльной, комедии. Понятно, что он завидует такому человеку, как Траутвейн, которому ничто не мешает защищать правое, справедливое дело, между тем как сам он вынужден выдавать тупость и глупость за высокую политику.
Его коробило, что она видит его насквозь. Кто из них двоих внакладе? Когда он впервые встретил ее в Швейцарии и она, красивая аристократка-француженка, во время войны и несмотря на войну, пошла на связь с ним, немцем, когда она, наперекор всем внешним преградам, стойко отстаивала свое чувство и соответственно действовала, это было очень смело, тогда она давала, а он брал. Но теперь, сохраняя с ней отношения, он шел на самопожертвование, он многое ставил на карту. Мать Леа была урожденная Рейнах, из эльзасской еврейской семьи, и, хотя эта семья пользовалась во Франции большим уважением, в глазах национал-социалистов Леа была опорочена. Здравый смысл Визенера говорил ему, что этот "порок" справедливо почитается в цивилизованном мире изуверским измышлением. Но когда приходится изо дня в день защищать определенные взгляды, хотя бы самые сумасбродные, трудно в конце концов не заразиться ими. Поэтому он в глубине души верил, особенно когда злился на Леа, что он выше ее по рождению и оказывает ей милость, поддерживая с ней связь.
В Historia arcana он вновь и вновь анализировал свой роман с Леа де Шасефьер. Он любил многих женщин, они вешались ему на шею, а он был не из тех, кто проходит мимо лакомого куска. Как же случилось, что из всех его связей прочной оказалась только связь с Леа? А ведь отношения с Леа постоянная скрытая угроза его карьере; колкие речи Леа подрывают его уважение к себе, не так уж она и молода, а ее претензии, по мере того как уходит молодость, не уменьшаются, а возрастают. Почему же, черт возьми, он со всем этим мирится? Уж не самое ли сознание "греховности", которое примешивается к его чувству в последние годы, делает для него соблазнительной эту женщину теперь, когда ее чары уже ослаблены привычкой и возрастом? Он преклонялся перед Леа и злобно издевался над ней на страницах Historia arcana; любуясь собой, гордился глубоким чувством, на которое оказался способен, и яростно осмеивал себя за рабскую покорность Леа. Он ясно видел и отмечал, что она ему чужда, он не прощал ей ни одной из ее больших и маленьких слабостей. Вероятно, именно это чуждое в ней галльское с примесью еврейского - и притягивало его.
Такие мысли и чувства владели им, когда он говорил Леа о трудностях, которые донимают его на каждом шагу. Леа ни одним словом не ответила на эти самодовольные жалобы. Она сидела против него, чистила ему грушу, дружески, чуть насмешливо смотрела на него зеленовато-синими проницательными глазами. Он, человек "чистой расы", оказывает ей милость, снисходя до нее? Чепуха. Он вырос в захудалой среде, его отец был бедным офицером. Пусть нацисты причисляют его к касте "господ", но в присутствии этой женщины, которую накопленное поколениями богатство, воспитание и общественное положение сделали аристократкой, он вновь и вновь чувствует свою незначительность, чувствует, как еще и сейчас давит его бедность, в которой он прожил юные годы.
И во всем виноваты только "Новости". Несомненно, подтрунивание Леа лишь бессознательная месть за все, что натворили берлинские ослы и что так ярко осветил Траутвейн. Проклятый пес. Куда ни повернись, непременно натыкаешься на него.
Статья Траутвейна действительно взволновала Леа. Она, разумеется, понимала, что, если Эрих хочет удержаться на стороне власти и успеха, он не может действовать иначе, чем он действует, и раз она не порвала с ним, то тем самым в принципе была с ним заодно. Но она чутко воспринимала волнующие оттенки слова, глубинное звучание фразы, и статья Траутвейна родила в пей образы, которые хотел вызвать к жизни автор, пробудила голос, ратовавший за Фридриха Беньямина против Эриха, адвоката насильников. В теории она, конечно, одобряла Эриха Визенера; но под впечатлением дела Беньямина, и в особенности сейчас, очищая для Эриха грушу, она его осуждала.
Он смотрел на нее. Он разглядывал ее нос, большой, хрящеватый, с широкой переносицей, резко выдававшийся на ее нежном лице. В Historia arcana он находил для этого носа злобные эпитеты, и тем не менее он ему нравился, он делал характерным, умным ее очаровательное лицо. Но Визенер не хотел, чтобы Леа ему нравилась. Он перевел взгляд на ее руки, чистившие грушу, он видел серебряный ножик, видел золотисто-коричневую кожицу, спиралью отделявшуюся от груши, и заметил, что кожа руки была не так свежа, как кожица плода. Он поднял глаза выше, он пристально разглядывал морщинки на ее шее и вокруг живых зеленовато-синих глаз. Он знал, как тщательно она за собой ухаживает, и почувствовал некоторое торжество при мысли, что из них двоих - это сразу бросалось в глаза - он кажется более молодым. "Стареющая еврейка, - подумал он с затаенной злобой, - а туда же, блажит".
Перешли в библиотеку, куда был подан кофе. Вдруг ему захотелось показать себя, захотелось блеснуть перед ней. С чашкой в руке он ходил по комнате и рассказывал Леа о своем "Бомарше". Он был, стоило ему лишь захотеть, блестящим импровизатором, а сегодня он этого хотел. Он говорил о том, как вел бы себя Бомарше, родись он немцем в наше время. Конечно, он своевременно перешел бы на сторону нацистов, он всегда чуял, куда ветер дует, он участвовал бы в подготовке их победы. Фигаро был бы молодым штурмовиком, граф - одним из веймарских бонз, и такими приемами Бомарше дерзко, смело и занятно показал бы миру то здоровое, носящее в себе семена будущего, что есть в теориях третьей империи.
Мадам де Шасефьер сначала слушала его скептически, но затем с все возрастающим интересом. Это тот Эрих, которого она любит. Таким он был, когда она познакомилась с ним в Женеве и очертя голову, наперекор всем внутренним и внешним препонам, решилась на связь с немцем. Она слушала его, смеялась, в ее глазах уже не было насмешливого недоверия, Визенер знал, что добился своего, что голос, зазвучавший в ней, когда она читала статью Траутвейна, умолк.
Упоенный своей победой, он рискнул еще на один дерзкий ход.
- Мой Бомарше, - сказал он, - окажись он на месте вашего Траутвейна, написал бы эту статью совершенно иначе.
Но Визенер перегнул палку. Одним ударом он сам разрушил вызванные им чары. Отблеск веселости погас на точеном матовом лице Леа, глаза ее засветились тем влажным сентиментально-еврейским блеском, от которого ему делалось не по себе, так как трудно было не поддаться его обаянию.
- Уж об этом вы бы лучше помолчали, Эрих, - произнесла она. И задумчиво спросила: - Кстати, как вам кажется, fait accompli исключается или ваши единомышленники на это способны?
К концу своей пространной речи о Бомарше Визенер сел, и он все еще сидел, закинув ногу за йогу, и уверенной позе дерзкого и блестящего эссеиста, но так быстро и искусно достигнутое чувство превосходства сразу рухнуло. Траутвейн ни одним словом не намекнул, что Беньямин, быть может, уже "ликвидирован", и все же Визенер почуял между строк автора статьи, что это так, его возмущение сообщилось ему, Визенеру, и, очевидно, и Леа. Этот проклятый Траутвейн был истинным музыкантом, одним только звучанием, тоном своих слов он навязывал читателю свои чувства. Приятное успокоение, которое Визенер почувствовал после разговора со Шпицци, испарилось. Он вновь считал вполне возможным, даже вероятным, что объект спора уже уничтожен. Этой возможности надо взглянуть в лицо: нельзя увиливать от ее последствий, надо действовать.
- Вполне ли исключается fait accompli? - повторил он вопрос Леа. Говоря откровенно, - нет. Пока Фридрих Беньямин сидел у своего письменного стола, он мог быть очень наглым или, если хотите, смелым. Но когда такой человек подвергается лишениям, когда на него обрушиваются серьезные испытания - а берлинская тюрьма или концлагерь - это, разумеется, не санаторий, - ему недолго и сплоховать. Вполне возможно, что Фридрих Беньямин предпочел поставить точку.
- Не следовало бы вам, - сказала Леа, - рассказывать мне такие лживые басни, о которых не знаешь, чего в них больше, нелепости или бесстыдства. Глупая и наглая ложь, на которую вы так щедры, дорогой Эрих, - самое мерзкое во всей вашей мерзкой политике. - Она не повысила голоса, она говорила спокойно, дружески и задумчиво глядя, как облачко сливок разбавляет густой цвет ее кофе.
- Сильно сказано, Леа, сильно сказано, - ответил Визенер, он говорил так же спокойно и небрежно, как она. - Вам следовало бы, пожалуй, более критически подходить к таким статьям, как траутвейновская. Вы увидели бы тогда, что за ней прячется мелкобуржуазное, сентиментальное представление о мире. Ваш музыкант сочиняет очень уж плаксивую музыку. Надо же быть объективным. Фридрих Беньямин имел дерзость вести бешеную кампанию против армии могущественного государства. Тот, кто это делает, в известном смысле рискует. Генералы - это не литераторы, на болтовню они отвечают не болтовней, они рубят сплеча. Это надо бы знать такому журналисту, как господин Траутвейн. То, что он так рассусоливает дело Беньямина, отнюдь не свидетельствует о его уме.
- Если я не ошибаюсь, - сказала Леа, - в статье Траутвейна нет ни слова о том, что Фридрих Беньямин, возможно, ликвидирован. Не против Траутвейна, а против вас говорит мысль об убийстве, она неизбежно приходит в голову всякий раз, как слышишь, что кто-нибудь попал в ваши руки.
- Я и в самом деле не понимаю, Леа, - сказал Визенер, - почему вы сегодня так агрессивно настроены. Статья Траутвейна положительно взбудоражила вас. Не следовало бы вам читать такую чушь.
- Ну конечно, - откликнулась Леа, и ее розовые, красиво изогнутые губы улыбнулись скорее печально, чем вызывающе, - вы предпочли бы, чтобы я не читала "Новостей".
- Слишком большая честь для этого листка, что мы так много о нем говорим, - сказал Визенер, судорожно стараясь высокомерно улыбнуться. Поистине он этого не стоит. Если бы мы, например, придавали "Новостям" какое-нибудь значение - а ведь нас они больше всего задирают, - мы давно отняли бы у вашего Траутвейна возможность писать статьи вроде той, которая вас так взволновала. Если бы мы серьезно захотели, - заключил он самодовольно и необдуманно, - у нас нашлось бы сто путей устранить его вместе с его "Парижскими новостями". - Он вовремя удержался: еще мгновение, и он употребил бы нелепое выражение "укокошить".
- Сто путей? - переспросила она задумчиво, на что он только пожал плечами, и продолжала: - Тогда я удивляюсь, что вы не вступили ни на один из них.
Сознание, что он много раз благородно и великодушно отказывался от мысли ликвидировать всю эту сволочь из "Парижских новостей" и что, следовательно, Леа незаслуженно его обидела, возмутило его.
- Вы много для меня значите, Леа, - сказал он, и его серые глаза блеснули злобной насмешкой, рот сузился, - но не столько, чтобы я не принял меры против "Парижских новостей" единственно потому, что статьи Траутвейна производят на вас впечатление.
- Дорогой Эрих, - спокойно сказала мадам де Шасефьер, - теперь я совершенно уверена, что статья Траутвейна задела вас гораздо глубже, чем меня. Вы давно уже не вели себя так... как истый бош.
Он мысленно обругал себя. Он действительно вел себя как бош. Обычно этого с ним не бывает. Во всем виноват проклятый Траутвейн. Никак от него не избавишься, он точно песок в сапоге или, злился он, как надоедливая любовница.
- Послушайте, Эрих, - продолжала Леа, - я никогда не вмешивалась в ваши дела. Но если бы вы теперь вздумали отомстить Траутвейну за то, что он хорошо, сильно пишет, если бы вы попытались из-за этого прихлопнуть "Новости", я сочла бы такой поступок нечестным и мелочным. - Она сказала это очень легко, она сидела в удобной, грациозной позе, она говорила по-французски. Но вдруг перешла на немецкий. - Вы не посмеете этого сделать, - сказала она, - вы не должны походить на ваших грязных приспешников. Смотрите не станьте, - она искала слова, - не станьте и вы свиньей.
Визенер уставился на ее рот, он смотрел, как с этих розовых уст слетают с легким иностранным акцентом немецкие слова, - непривычное слово "приспешник" и грубое - "свинья". И хотя она оговорила ото оскорбительное слово, хотя она обусловила его предположениями, которые не могли сбыться, оно ударило его, слово "свинья" ударило его, оно въедалось в него, он чуть-чуть побледнел. Так, значит, мысль, что он может отомстить за неприятности, причиненные ему "Парижскими новостями", мысль, что он может прихлопнуть этот жалкий листок, напрашивается сама собой, как все бесчестные мысли, ибо сидящий в каждом из нас прохвост, как сказал один умный генерал, всегда настороже и только ждет своего часа. Он вспомнил пухлое досье, присланное ему Шпицци, досье со сведениями о "Парижских новостях". Фундамент, на котором держатся "Парижские новости", - шаткий фундамент, этот Гингольд порядочная шельма, он падок на деньги и, надо полагать, не очень охотно эмигрировал из Германии, он еще и сейчас акционер некоторых немецких предприятий, и, по-видимому, у него там осталась семья; эти предприятия и эту семью можно в зависимости от его поведения взять под свое покровительство или допечь всякими каверзами. Короче говоря, ловкому человеку нетрудно было бы вытащить стул из-под зада Гейльбрунов, Траутвейнов и Кo. Но он устоял перед этим соблазном, он сам давно внушил себе то, о чем проповедует эта еврейка, он усмирил в себе прохвоста и посадил его на цепь. Мысль, что Леа так к нему несправедлива, вызвала в нем сознание своего превосходства, почти развеселила его, и он полушутя сказал:
- Мадам угодно выступить в роли ангела-хранителя этих господ? Мадам не желает, чтобы им наступали на мозоли?
- Нет, я этого не желаю, - ответила Леа, ее голос звучал очень спокойно, быть может, чуть-чуть суше, чем обычно, но глаза потемнели от гнева. - Боюсь, - сказала она, - что, если бы вы сделали что-либо подобное, это отразилось бы и на наших отношениях. Вам, видит бог, дано многое, а у других нет ничего. Я не хотела бы, чтобы вы украли у бедняка его ягненка.
Ее слова искренне позабавили Визенера.
- Как звали, - спросил он, - автора этой притчи о ягненке? Если не ошибаюсь, это был пророк Натан. Но должен сказать, Леа, что роль пророка Натана вам не очень к лицу. Серьезно, - он подошел к ней вплотную и нежно положил руку ей на плечо, - мне можно вменить в вину тысячу более или менее мелких подлостей, но на этот раз вы ко мне несправедливы. Ваши эмигранты - голова, отрезанная от тела, она еще немножко дергается, веки поднимаются и опускаются, но ее песенка спета. Я, право же, не тот человек, который способен лягнуть отрезанную голову. - Леа, лишь наполовину убежденная, но готовая дать себя убедить, искоса взглянула на него; он продолжал: - Нет, в самом деле, вы можете спать спокойно, Леа. Уверяю вас, мне никогда, ни на одну минуту не приходило в голову мешать вашему Траутвейну изливать свое моральное негодование в музыкальных статьях. Вероятно, это его единственное удовольствие. Пусть бедняк спокойно пасет своего ягненка. - Он подошел еще ближе, заговорил сердечнее: - Вот увидишь, Леа, когда "Бомарше" будет окончен, ты сама согласишься, что твой Траутвейн мне не конкурент. - Видно было, что он успокоился, и опять он показался Леа большим, милым ребенком, который так часто восхищал ее на протяжении двадцати лет.
А делала его таким уверенным и веселым не столько мысль о "Бомарше", сколько о его Hisloria arcana - тайной летописи эпохи. Это произведение не только поведает потомкам о скрытых пружинах многих событий, о которых человечество иначе никогда не узнало бы, оно, кроме того, поможет заглянуть во внутренний мир современника первой половины двадцатого века, человека, много знавшего и тонко чувствовавшего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93
- Однако грошовая статья Траутвейна, очевидно, произвела на вас впечатление, Эрих, - сказала она.
Он ни за что не желал признать, что именно статья Траутвейна испортила ему настроение, и стал распространяться о том, как трудно иметь дело с берлинскими правителями. Этот наглый и жалкий ответ на швейцарскую ноту. Леа и не представляет себе, как трудно бывает исправлять то, что напортят эти всемогущие ослы.
Леа вежливо слушала. Она не была маленького роста, но казалась хрупкой рядом со статным Визенером. Ее голова, несмотря на большой, тонкий нос, тоже производила впечатление маленькой и точеной рядом с массивным лицом Визенера. Она не возражала ему, но дала почувствовать, что видит его насквозь. Она знает то, что знает, примирилась с тем, что он спелся с нацистами, поняла его, когда он признал символом своей веры власть и успех. Но это не мешало ей потешаться над той эквилибристикой, которой приходилось заниматься ее Эриху в качестве одного из актеров этой столь же наглой и глупой, сколь прибыльной, комедии. Понятно, что он завидует такому человеку, как Траутвейн, которому ничто не мешает защищать правое, справедливое дело, между тем как сам он вынужден выдавать тупость и глупость за высокую политику.
Его коробило, что она видит его насквозь. Кто из них двоих внакладе? Когда он впервые встретил ее в Швейцарии и она, красивая аристократка-француженка, во время войны и несмотря на войну, пошла на связь с ним, немцем, когда она, наперекор всем внешним преградам, стойко отстаивала свое чувство и соответственно действовала, это было очень смело, тогда она давала, а он брал. Но теперь, сохраняя с ней отношения, он шел на самопожертвование, он многое ставил на карту. Мать Леа была урожденная Рейнах, из эльзасской еврейской семьи, и, хотя эта семья пользовалась во Франции большим уважением, в глазах национал-социалистов Леа была опорочена. Здравый смысл Визенера говорил ему, что этот "порок" справедливо почитается в цивилизованном мире изуверским измышлением. Но когда приходится изо дня в день защищать определенные взгляды, хотя бы самые сумасбродные, трудно в конце концов не заразиться ими. Поэтому он в глубине души верил, особенно когда злился на Леа, что он выше ее по рождению и оказывает ей милость, поддерживая с ней связь.
В Historia arcana он вновь и вновь анализировал свой роман с Леа де Шасефьер. Он любил многих женщин, они вешались ему на шею, а он был не из тех, кто проходит мимо лакомого куска. Как же случилось, что из всех его связей прочной оказалась только связь с Леа? А ведь отношения с Леа постоянная скрытая угроза его карьере; колкие речи Леа подрывают его уважение к себе, не так уж она и молода, а ее претензии, по мере того как уходит молодость, не уменьшаются, а возрастают. Почему же, черт возьми, он со всем этим мирится? Уж не самое ли сознание "греховности", которое примешивается к его чувству в последние годы, делает для него соблазнительной эту женщину теперь, когда ее чары уже ослаблены привычкой и возрастом? Он преклонялся перед Леа и злобно издевался над ней на страницах Historia arcana; любуясь собой, гордился глубоким чувством, на которое оказался способен, и яростно осмеивал себя за рабскую покорность Леа. Он ясно видел и отмечал, что она ему чужда, он не прощал ей ни одной из ее больших и маленьких слабостей. Вероятно, именно это чуждое в ней галльское с примесью еврейского - и притягивало его.
Такие мысли и чувства владели им, когда он говорил Леа о трудностях, которые донимают его на каждом шагу. Леа ни одним словом не ответила на эти самодовольные жалобы. Она сидела против него, чистила ему грушу, дружески, чуть насмешливо смотрела на него зеленовато-синими проницательными глазами. Он, человек "чистой расы", оказывает ей милость, снисходя до нее? Чепуха. Он вырос в захудалой среде, его отец был бедным офицером. Пусть нацисты причисляют его к касте "господ", но в присутствии этой женщины, которую накопленное поколениями богатство, воспитание и общественное положение сделали аристократкой, он вновь и вновь чувствует свою незначительность, чувствует, как еще и сейчас давит его бедность, в которой он прожил юные годы.
И во всем виноваты только "Новости". Несомненно, подтрунивание Леа лишь бессознательная месть за все, что натворили берлинские ослы и что так ярко осветил Траутвейн. Проклятый пес. Куда ни повернись, непременно натыкаешься на него.
Статья Траутвейна действительно взволновала Леа. Она, разумеется, понимала, что, если Эрих хочет удержаться на стороне власти и успеха, он не может действовать иначе, чем он действует, и раз она не порвала с ним, то тем самым в принципе была с ним заодно. Но она чутко воспринимала волнующие оттенки слова, глубинное звучание фразы, и статья Траутвейна родила в пей образы, которые хотел вызвать к жизни автор, пробудила голос, ратовавший за Фридриха Беньямина против Эриха, адвоката насильников. В теории она, конечно, одобряла Эриха Визенера; но под впечатлением дела Беньямина, и в особенности сейчас, очищая для Эриха грушу, она его осуждала.
Он смотрел на нее. Он разглядывал ее нос, большой, хрящеватый, с широкой переносицей, резко выдававшийся на ее нежном лице. В Historia arcana он находил для этого носа злобные эпитеты, и тем не менее он ему нравился, он делал характерным, умным ее очаровательное лицо. Но Визенер не хотел, чтобы Леа ему нравилась. Он перевел взгляд на ее руки, чистившие грушу, он видел серебряный ножик, видел золотисто-коричневую кожицу, спиралью отделявшуюся от груши, и заметил, что кожа руки была не так свежа, как кожица плода. Он поднял глаза выше, он пристально разглядывал морщинки на ее шее и вокруг живых зеленовато-синих глаз. Он знал, как тщательно она за собой ухаживает, и почувствовал некоторое торжество при мысли, что из них двоих - это сразу бросалось в глаза - он кажется более молодым. "Стареющая еврейка, - подумал он с затаенной злобой, - а туда же, блажит".
Перешли в библиотеку, куда был подан кофе. Вдруг ему захотелось показать себя, захотелось блеснуть перед ней. С чашкой в руке он ходил по комнате и рассказывал Леа о своем "Бомарше". Он был, стоило ему лишь захотеть, блестящим импровизатором, а сегодня он этого хотел. Он говорил о том, как вел бы себя Бомарше, родись он немцем в наше время. Конечно, он своевременно перешел бы на сторону нацистов, он всегда чуял, куда ветер дует, он участвовал бы в подготовке их победы. Фигаро был бы молодым штурмовиком, граф - одним из веймарских бонз, и такими приемами Бомарше дерзко, смело и занятно показал бы миру то здоровое, носящее в себе семена будущего, что есть в теориях третьей империи.
Мадам де Шасефьер сначала слушала его скептически, но затем с все возрастающим интересом. Это тот Эрих, которого она любит. Таким он был, когда она познакомилась с ним в Женеве и очертя голову, наперекор всем внутренним и внешним препонам, решилась на связь с немцем. Она слушала его, смеялась, в ее глазах уже не было насмешливого недоверия, Визенер знал, что добился своего, что голос, зазвучавший в ней, когда она читала статью Траутвейна, умолк.
Упоенный своей победой, он рискнул еще на один дерзкий ход.
- Мой Бомарше, - сказал он, - окажись он на месте вашего Траутвейна, написал бы эту статью совершенно иначе.
Но Визенер перегнул палку. Одним ударом он сам разрушил вызванные им чары. Отблеск веселости погас на точеном матовом лице Леа, глаза ее засветились тем влажным сентиментально-еврейским блеском, от которого ему делалось не по себе, так как трудно было не поддаться его обаянию.
- Уж об этом вы бы лучше помолчали, Эрих, - произнесла она. И задумчиво спросила: - Кстати, как вам кажется, fait accompli исключается или ваши единомышленники на это способны?
К концу своей пространной речи о Бомарше Визенер сел, и он все еще сидел, закинув ногу за йогу, и уверенной позе дерзкого и блестящего эссеиста, но так быстро и искусно достигнутое чувство превосходства сразу рухнуло. Траутвейн ни одним словом не намекнул, что Беньямин, быть может, уже "ликвидирован", и все же Визенер почуял между строк автора статьи, что это так, его возмущение сообщилось ему, Визенеру, и, очевидно, и Леа. Этот проклятый Траутвейн был истинным музыкантом, одним только звучанием, тоном своих слов он навязывал читателю свои чувства. Приятное успокоение, которое Визенер почувствовал после разговора со Шпицци, испарилось. Он вновь считал вполне возможным, даже вероятным, что объект спора уже уничтожен. Этой возможности надо взглянуть в лицо: нельзя увиливать от ее последствий, надо действовать.
- Вполне ли исключается fait accompli? - повторил он вопрос Леа. Говоря откровенно, - нет. Пока Фридрих Беньямин сидел у своего письменного стола, он мог быть очень наглым или, если хотите, смелым. Но когда такой человек подвергается лишениям, когда на него обрушиваются серьезные испытания - а берлинская тюрьма или концлагерь - это, разумеется, не санаторий, - ему недолго и сплоховать. Вполне возможно, что Фридрих Беньямин предпочел поставить точку.
- Не следовало бы вам, - сказала Леа, - рассказывать мне такие лживые басни, о которых не знаешь, чего в них больше, нелепости или бесстыдства. Глупая и наглая ложь, на которую вы так щедры, дорогой Эрих, - самое мерзкое во всей вашей мерзкой политике. - Она не повысила голоса, она говорила спокойно, дружески и задумчиво глядя, как облачко сливок разбавляет густой цвет ее кофе.
- Сильно сказано, Леа, сильно сказано, - ответил Визенер, он говорил так же спокойно и небрежно, как она. - Вам следовало бы, пожалуй, более критически подходить к таким статьям, как траутвейновская. Вы увидели бы тогда, что за ней прячется мелкобуржуазное, сентиментальное представление о мире. Ваш музыкант сочиняет очень уж плаксивую музыку. Надо же быть объективным. Фридрих Беньямин имел дерзость вести бешеную кампанию против армии могущественного государства. Тот, кто это делает, в известном смысле рискует. Генералы - это не литераторы, на болтовню они отвечают не болтовней, они рубят сплеча. Это надо бы знать такому журналисту, как господин Траутвейн. То, что он так рассусоливает дело Беньямина, отнюдь не свидетельствует о его уме.
- Если я не ошибаюсь, - сказала Леа, - в статье Траутвейна нет ни слова о том, что Фридрих Беньямин, возможно, ликвидирован. Не против Траутвейна, а против вас говорит мысль об убийстве, она неизбежно приходит в голову всякий раз, как слышишь, что кто-нибудь попал в ваши руки.
- Я и в самом деле не понимаю, Леа, - сказал Визенер, - почему вы сегодня так агрессивно настроены. Статья Траутвейна положительно взбудоражила вас. Не следовало бы вам читать такую чушь.
- Ну конечно, - откликнулась Леа, и ее розовые, красиво изогнутые губы улыбнулись скорее печально, чем вызывающе, - вы предпочли бы, чтобы я не читала "Новостей".
- Слишком большая честь для этого листка, что мы так много о нем говорим, - сказал Визенер, судорожно стараясь высокомерно улыбнуться. Поистине он этого не стоит. Если бы мы, например, придавали "Новостям" какое-нибудь значение - а ведь нас они больше всего задирают, - мы давно отняли бы у вашего Траутвейна возможность писать статьи вроде той, которая вас так взволновала. Если бы мы серьезно захотели, - заключил он самодовольно и необдуманно, - у нас нашлось бы сто путей устранить его вместе с его "Парижскими новостями". - Он вовремя удержался: еще мгновение, и он употребил бы нелепое выражение "укокошить".
- Сто путей? - переспросила она задумчиво, на что он только пожал плечами, и продолжала: - Тогда я удивляюсь, что вы не вступили ни на один из них.
Сознание, что он много раз благородно и великодушно отказывался от мысли ликвидировать всю эту сволочь из "Парижских новостей" и что, следовательно, Леа незаслуженно его обидела, возмутило его.
- Вы много для меня значите, Леа, - сказал он, и его серые глаза блеснули злобной насмешкой, рот сузился, - но не столько, чтобы я не принял меры против "Парижских новостей" единственно потому, что статьи Траутвейна производят на вас впечатление.
- Дорогой Эрих, - спокойно сказала мадам де Шасефьер, - теперь я совершенно уверена, что статья Траутвейна задела вас гораздо глубже, чем меня. Вы давно уже не вели себя так... как истый бош.
Он мысленно обругал себя. Он действительно вел себя как бош. Обычно этого с ним не бывает. Во всем виноват проклятый Траутвейн. Никак от него не избавишься, он точно песок в сапоге или, злился он, как надоедливая любовница.
- Послушайте, Эрих, - продолжала Леа, - я никогда не вмешивалась в ваши дела. Но если бы вы теперь вздумали отомстить Траутвейну за то, что он хорошо, сильно пишет, если бы вы попытались из-за этого прихлопнуть "Новости", я сочла бы такой поступок нечестным и мелочным. - Она сказала это очень легко, она сидела в удобной, грациозной позе, она говорила по-французски. Но вдруг перешла на немецкий. - Вы не посмеете этого сделать, - сказала она, - вы не должны походить на ваших грязных приспешников. Смотрите не станьте, - она искала слова, - не станьте и вы свиньей.
Визенер уставился на ее рот, он смотрел, как с этих розовых уст слетают с легким иностранным акцентом немецкие слова, - непривычное слово "приспешник" и грубое - "свинья". И хотя она оговорила ото оскорбительное слово, хотя она обусловила его предположениями, которые не могли сбыться, оно ударило его, слово "свинья" ударило его, оно въедалось в него, он чуть-чуть побледнел. Так, значит, мысль, что он может отомстить за неприятности, причиненные ему "Парижскими новостями", мысль, что он может прихлопнуть этот жалкий листок, напрашивается сама собой, как все бесчестные мысли, ибо сидящий в каждом из нас прохвост, как сказал один умный генерал, всегда настороже и только ждет своего часа. Он вспомнил пухлое досье, присланное ему Шпицци, досье со сведениями о "Парижских новостях". Фундамент, на котором держатся "Парижские новости", - шаткий фундамент, этот Гингольд порядочная шельма, он падок на деньги и, надо полагать, не очень охотно эмигрировал из Германии, он еще и сейчас акционер некоторых немецких предприятий, и, по-видимому, у него там осталась семья; эти предприятия и эту семью можно в зависимости от его поведения взять под свое покровительство или допечь всякими каверзами. Короче говоря, ловкому человеку нетрудно было бы вытащить стул из-под зада Гейльбрунов, Траутвейнов и Кo. Но он устоял перед этим соблазном, он сам давно внушил себе то, о чем проповедует эта еврейка, он усмирил в себе прохвоста и посадил его на цепь. Мысль, что Леа так к нему несправедлива, вызвала в нем сознание своего превосходства, почти развеселила его, и он полушутя сказал:
- Мадам угодно выступить в роли ангела-хранителя этих господ? Мадам не желает, чтобы им наступали на мозоли?
- Нет, я этого не желаю, - ответила Леа, ее голос звучал очень спокойно, быть может, чуть-чуть суше, чем обычно, но глаза потемнели от гнева. - Боюсь, - сказала она, - что, если бы вы сделали что-либо подобное, это отразилось бы и на наших отношениях. Вам, видит бог, дано многое, а у других нет ничего. Я не хотела бы, чтобы вы украли у бедняка его ягненка.
Ее слова искренне позабавили Визенера.
- Как звали, - спросил он, - автора этой притчи о ягненке? Если не ошибаюсь, это был пророк Натан. Но должен сказать, Леа, что роль пророка Натана вам не очень к лицу. Серьезно, - он подошел к ней вплотную и нежно положил руку ей на плечо, - мне можно вменить в вину тысячу более или менее мелких подлостей, но на этот раз вы ко мне несправедливы. Ваши эмигранты - голова, отрезанная от тела, она еще немножко дергается, веки поднимаются и опускаются, но ее песенка спета. Я, право же, не тот человек, который способен лягнуть отрезанную голову. - Леа, лишь наполовину убежденная, но готовая дать себя убедить, искоса взглянула на него; он продолжал: - Нет, в самом деле, вы можете спать спокойно, Леа. Уверяю вас, мне никогда, ни на одну минуту не приходило в голову мешать вашему Траутвейну изливать свое моральное негодование в музыкальных статьях. Вероятно, это его единственное удовольствие. Пусть бедняк спокойно пасет своего ягненка. - Он подошел еще ближе, заговорил сердечнее: - Вот увидишь, Леа, когда "Бомарше" будет окончен, ты сама согласишься, что твой Траутвейн мне не конкурент. - Видно было, что он успокоился, и опять он показался Леа большим, милым ребенком, который так часто восхищал ее на протяжении двадцати лет.
А делала его таким уверенным и веселым не столько мысль о "Бомарше", сколько о его Hisloria arcana - тайной летописи эпохи. Это произведение не только поведает потомкам о скрытых пружинах многих событий, о которых человечество иначе никогда не узнало бы, оно, кроме того, поможет заглянуть во внутренний мир современника первой половины двадцатого века, человека, много знавшего и тонко чувствовавшего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93