Это было нечто, тут понадобилась решимость, но, к сожалению, она пришла слишком поздно. Когда Фрицхен обратился к нему с просьбой - вот тогда и следовало набраться храбрости и сказать "нет". Но он не сказал "нет" и тем самым навеки посадил себя на хорошую, прочную цепь. Ибо теперь Фридрих Беньямин днем и ночью предъявляет ему расписку, и волей-неволей приходится отдавать последнее в уплату долга. Если же он этого не сделает и если Фрицхен погибнет, вина будет на нем, Зеппе, и всю жизнь не будет ему ни минуты покоя.
Что же так неразрывно связало его с Фридрихом Беньямином? Когда он об этом размышлял, в его памяти против воли оживали бредовые воспоминания о фронте, кошмар смертельного страха, оргия уничтожения. Вернувшись с войны, он зарыл на самое дно души эти мучительные воспоминания, чтобы они больше никогда не терзали его. А Фридрих Беньямин вынес с фронта жаркую ненависть ко всем проявлениям милитаризма. Он растил в своей душе эту ненависть, он рисковал жизнью, борясь против всего того бессмысленного и бесчеловечного, что составляет суть войны, борясь за вечный мир. Зная наперед, какого микроскопического успеха может в лучшем случае достигнуть отдельная личность в этой борьбе, он все же поставил на карту свою жизнь ради такой утопической цели. Не потому ли Зепп чувствовал себя в долгу перед ним?
Но каковы бы ни были причины, долг существует, он не может от него увильнуть, никогда он не сможет заниматься музыкой, если увильнет от него. Петер Дюлькен был прав, мудро и сочувственно советуя ему остаться. Другого выхода нет.
Зепп решил работать в редакции "ПП" до тех пор, пока дело Беньямина не будет разрешено.
Вечером того же дня, через неделю после смерти Анны, Зепп завел часы красивые часы, вывезенные из Мюнхена. И в последний раз ему удалось вызвать из небытия образ Анны. Отныне ее облик и ее голос будут для него только воспоминанием.
Затем он по телефону сообщил в редакцию "ПП", что завтра придет на работу, как обычно; он сказал об этом между прочим, как о чем-то незначительном.
И все же его покоробило, когда наутро товарищи хоть и сердечно поздоровались с ним, но не выразили никаких чувств по поводу его появления. Даже Петер Дюлькен удовольствовался тем, что пожал ему руку и сказал:
- Вот и вы, Зепп.
Новое помещение "ПП" не было таким обширным и пустынным, как то, что занимали "ПН", но оно казалось, пожалуй, еще более неуютным и безрадостным. Зепп поискал глазами обшарпанный письменный стол, за которым когда-то работал Фридрих Беньямин, а в последнее время - он. Стола этого, разумеется, не могло здесь быть, он остался в редакции "ПН", у Гингольда. Зепп был рад, что его нет, но все-таки ему чего-то не хватало.
Гейльбрун пришел поздороваться с Зеппом. Со времени своего предательского поступка он видел Зеппа лишь на кремации Анны; он тогда пожал ему руку, и Зепп взглянул на него в таком отупении, что он не знал, видит ли Зепп вообще, кто подошел к нему. Теперь не миновать объяснения. Гейльбрун и боялся и желал его, даже жаждал. Он понял, хотелось ему сказать Зеппу, что он натворил, понял, как глубоко он виноват. Впрочем, Гейльбрун сам же и высмеивал свой порыв: это же чистая достоевщина.
В Гейльбруне теперь или, по крайней мере, сегодня было что-то мягкое, приглушенное, казалось, он надел на себя сурдинку.
- Мне, пожалуй, следовало поговорить с вами раньше, Зепп, - сказал он, - объяснить, как это все произошло. Я знаю, что вел себя неправильно.
- Да, вы вели себя неправильно, - зло и сухо ответил Зепп. - Но хорошо, что вы не пришли. Я, всего вероятнее, выгнал бы вас. Кстати - скажу уж вам все, как оно есть, - мне не очень-то приятно слышать, когда вы называете меня Зепп. Не нравится мне это. Называйте меня Траутвейн, как я вас называю Гейльбрун.
Гейльбрун почувствовал облегчение, услышав сердитый ответ Зеппа.
- Не буду долго распространяться, - продолжал он, не говоря ни Зепп, ни Траутвейн. - Я мог бы сказать, что и на вас падает часть вины и что вся история в общем - лишь сцепление неблагоприятных обстоятельств. Но не хочу прибегать к дешевым отговоркам. Я поступил плохо и очень об этом сожалею. Очутись я в том же положении, я не поступил бы так вторично. Но, быть может, есть многое, что смягчает мою вину. - И он рассказал ему о Грете.
- Если уж очень постараться, - ответил Зепп, - можно понять ваш образ действий. И все же должен сказать, что вы поступили плохо, низко. Все понять для меня не значит все простить. Я не мстителен, но и Христом никогда не был. Меня ваше поведение взбесило, да я и сейчас еще не успокоился, и было бы несправедливо, если бы пострадал один я, а вам бы все сошло с рук. Говоря откровенно, я доволен, что и вы хлебнули горя. Так-то, а теперь, когда мы выяснили наши личные отношения, приступим к работе.
И Зепп принялся писать свою первую статью для "ПП", гневную статью о том, как третья империя старается оттянуть слушание дела Беньямина в третейском суде.
7. ТЕЛЕФОННЫЕ РАЗГОВОРЫ НА ЛЕТНЕМ ОТДЫХЕ
Когда Луи Гингольд увидел первый номер "ПП", он весь скорчился от бешенства, затем впал в тупое отчаяние и снова - в ярость. Он сравнил с этим номером "ПП" номер "ПН", состряпанный Германом Фишем. Как убого выглядели "Парижские новости" в своем новом обличье. По сравнению с "ПП" они казались общипанными. Куча неинтересных, беспорядочных, непроверенных, плохо прокомментированных известий - вот что представляла собой газета. Ничто. С ним покончено. Появление "ПП" означало окончательную погибель его дочери, его Гинделе.
В опустевшей редакции у него был разговор с Германом Фишем. Тот хотел сдаться. При таких обстоятельствах приходится закрывать лавочку, продолжать дело - безнадежная затея, только сам испачкаешься, связавшись с этими сомнительными "Парижскими новостями". Но Гингольд стал его уговаривать, он не отставал от него, не переводя дух осыпал его и мольбами и бранью. Фиш должен выпускать "ПН" и положить конец нахальной, бессмысленной, бесстыдной конкуренции.
- Постарайтесь, мой милый, добрый, уважаемый господин Фиш, - скрипел он. - Не жалейте денег. Покупайте всякого, кто только умеет писать. Никаких расходов я не побоюсь, лишь бы отбить "ПН" у этих разбойников.
Затем он поехал к своему адвокату. Много было предпринято, учинен гражданский иск к "ПП", против отдельных редакторов и служащих возбуждено обвинение в воровстве и обмане, типографию обрабатывали угрозами и льстивыми уговорами, Гингольд сделал все, что мог.
Когда не осталось ни одного шага, который еще можно было бы предпринять, он поехал в свою пустую квартиру, где теперь стояла полная тишина, - дети его были на даче. "Лучше разумно действовать одну минуту, чем плакать три дня", - сказал он себе, но это не помогло. Он сидел одинокий, опустошенный и измотанный, он почувствовал свое бессилие и застонал. Номера "ПН" и "ПП" он взял с собой, он все время их сравнивал, его жесткий взгляд, выражавший и жадность, и страх затравленного животного, перебегал сквозь очки с одной газетной полосы на другую. Он уже знал наизусть редакционную заметку, в которой "ПП" информировала своих читателей о мотивах перемены названия; вместе со своим адвокатом он изучил ее слово за словом. Заметка была составлена дьявольски ловко, с этой стороны придраться к нахалам редакторам никак нельзя было. Напрасно он бесился и возмущался, взывал к опыту адвоката. Немыслимо, негодовал он, чтобы почтенного дельца обокрали в Париже среди бела дня, публично, на глазах у всех ограбили, это же хуже, чем в третьей империи. Но адвокат считал, что с юридической точки зрения ситуация далеко не бесспорна, эти молодцы действуют с умом; очень сомнительно, чтобы можно было вырвать у них из рук их газету. Гингольд был побит вдвойне и втройне; даже если он и выиграет процесс против нахалов, все будет, наверно, слишком поздно, он не увидит больше свое дитя, свою Гинделе.
Пока он мог что-то предпринимать, развивать планы перед редактором и адвокатом, беситься и изливать свой гнев, он еще чувствовал себя сносно. Но сейчас, в душной квартире, измотанный, осыпая себя упреками, мучимый видениями, он только и мог, что молиться, ждать и загонять внутрь свою ярость.
Ему не сиделось. Он ходил по большим, безвкусно обставленным комнатам, сначала медленно, еле волоча ноги, потом все быстрее и наконец бегом, взад и вперед, как зверь в клетке.
Пришел Нахум Файнберг. Уже несколько недель он наблюдал самоуничтожение своего хозяина и метался между страхом, жалостью и все более критическим отношением к нему. Действительно ли Луи Гингольд - великий делец бальзаковского типа, которого он, Файнберг, так долго видел в нем? В последние дни Нахум, узнав новости, грозившие нанести новый удар, новую рану его хозяину, колебался, щадить ли Гингольда или осведомлять его об истинном положении дел. В конце концов он решил ничего не скрывать от своего шефа. Нахум Файнберг, этот начитанный, интересующийся психологией человек, испытывал мелкое предосудительное любопытство: ему хотелось посмотреть, до каких пределов распустился Гингольд, прежде обладавший большой выдержкой, каким взрывом безудержной ярости он встретит новое неблагоприятное известие. Нахум Файнберг, разумеется, догадывался, что произошло. Сегодня утром, когда он увидел первый номер "ПП", он начал собирать сведения о том, как приняли новую газету. В первые же часы по выходе "ПП" стало ясно, что смелая выходка редакторов удалась и что дела, которые завязались у Гингольда с нацистами, стало быть, срываются. Файнберг был полон искреннего сострадания к своему хозяину, потерпевшему жестокое поражение, но ведь Гингольд делец и, следовательно, вправе требовать, чтобы секретарь держал его в курсе всего происходящего. Он сделал доклад господину Гингольду.
Луи Гингольд выслушал доклад. Луи Гингольд видел экземпляр "ПП" в кармане у своего секретаря. Больше он не мог таиться, не мог один нести в себе всю муку и все отчаяние, он поведал верному Файнбергу о своей беде.
С этой минуты Нахум Файнберг тихо, но настойчиво взял в собственные руки дела, которые его хозяин вел с нацистами. Как ни глубоко взволновало Файнберга несчастье хозяина, он испытывал почти удовлетворение оттого, что получил возможность проявить себя. Он ведь знал, что, если Бенедикта Перлеса пошлют в Берлин, это добром не кончится, и отговаривал хозяина изо всех сил. Ему очень хотелось пристыдить своего соперника, он решил вызволить его из нацистского ада вместе с его женой и энергично взялся за дело.
- Надо принимать меры, - твердил он по нескольку раз в день, и он принимал меры. Побежал к шведскому консулу. Добился, чтобы посольство вошло с представлением к берлинским властям по поводу шведской подданной Иды Перлес. Не допустил, чтобы сведения о происшедшем проникли в прессу: это лишь ухудшило бы участь Иды. Нашел, что было, впрочем, нетрудно, влиятельных и продажных нацистских чиновников и вступил с ними в переговоры, прося их походатайствовать за Иду Перлес. Он узнал адрес господина Лейзеганга, который находился в отпуске. Он заставил Гингольда позвонить ему.
Но эта "спасательная мера" - разговор по телефону - оказалась ошибочной.
Лейзеганг тоже был неприятно удивлен неожиданным появлением "ПП". Он проводил отпуск в отеле "Кап-Мартен". В сущности, это было для него слишком дорого, но он пошел на такой расход ради жены и двух дочерей, девиц на выданье, которые могли там завязать знакомства, особенно на пляже. Сам господин Лейзеганг много и охотно бывал в Ментоне или Монте-Карло, это было для него самое приятное время в году. И вот надо же этим проклятым евреям выпустить "ПП" и своим мерзким листком испакостить ему короткий отпуск.
Что же предпринять? Выход "ПП", возможно, провалил весь сложный, дорогостоящий и хитроумный замысел, направленный против "ПН". Но кто их разберет, этих бонз. Может быть, они все-таки решат продолжать начатую затею. Лучше всего было бы позвонить Визенеру и попросить у него инструкций. Лейзеганг уже заказал разговор, но тут же отменил его. Если что-нибудь срывается, от начальства редко услышишь разумный совет, чаще всего - лишь сплошную брань. Он хорошо знал стиль работы нацистской чиновничьей иерархии. И на этот раз будет то же самое. Берлин недоволен, он выражает легкое порицание Гейдебрегу, тот, сгустив краски, передает его Визенеру, а затем уж хорошенькая взбучка обрушивается на него, Лейзеганга, того, кто проделал всю работу. И к тому же неплохую работу, смеет он утверждать. Если она все же кончилась полным крахом, то лишь потому, что у этих эмигрантских писак есть убеждения и нет разумного реалистического взгляда на вещи, как у нацистов.
Весь день он втайне надеялся, что Визенер захочет с ним посовещаться и дать ему инструкции. Вечером его действительно потребовали из Парижа к телефону; он направился в кабину с независимым видом, но с напряженным ожиданием в душе. К своему большому разочарованию, он услышал голос Гингольда.
И вот Густав Лейзеганг, белокурый, загорелый, гладкий и круглый, стоит в кабинете отеля "Кап-Мартен", а за письменным столом в своей квартире на авеню Великой Армии сидит Луи Гингольд, тощий, весь в холодном поту, с лихорадочно блестящими глазами. Прежде всего он извинился, что нарушил заслуженный отдых господина Лейзеганга. Он старался придать своему голосу обычную в деловых отношениях вежливость, а прозвучали в этом сдавленном голосе лукавство и отчаяние, от которого у Нахума Файнберга, слушавшего разговор, сжалось сердце. Но, продолжал Гингольд, все, к сожалению, произошло так, как он опасался, когда господин Лейзеганг стал его торопить, подгонять. В тот короткий срок, который был ему указан, не было никакой возможности спокойно произвести изменения в составе редакции, сотрудники взбунтовались и, как, вероятно, уже известно господину Лейзегангу, основали собственную газету. Гингольд, конечно, попытается по-прежнему выпускать свою. Есть даже известное преимущество в том, что события приняли такой оборот; смутьяны сами себя устранили, и теперь будет гораздо легче добиться умеренного тона, которого требуют от "ПН" доверители господина Лейзеганга. Тем не менее он, Гингольд, опасается, что появление новой газеты может породить недоразумения. Во избежание таковых он позволяет себе нарушить отдых господина Лейзеганга. Он настоятельно просит не относить за его счет наглые претензии редакторов. Он настоятельно просит не заставлять его, ни в чем не повинного, расплачиваться за чужие грехи.
Густав Лейзеганг обрадовался, что есть на ком выместить досаду, вызванную грозным молчанием Визенера. Голос Лейзеганга, когда он заговорил, был уже далеко не кротким, в нем зазвучали резкие ноты. Что вообразил себе господин Гингольд? Это же дерзость, это же, надо прямо сказать, еврейское нахальство, беспокоить его на отдыхе такими пустяками. То, что он из чистой любезности давал советы господину Гингольду, это отнюдь не дает право сему господину взваливать ответственность на него, Лейзеганга, и так настойчиво преследовать его даже в отеле, где он отдыхает. Если Гингольд взялся за дело не с того конца, пусть сам исправляет свои промахи.
Видя, что просьбы ни к чему не приводят, Гингольд попытался пустить в ход скрытые угрозы. Он заговорил о негодовании, которое может вызвать дело его дочери у шведских властей, - почему он и старается, чтобы сведения об этом деле не попали в прессу. Но тут он получил сокрушительный отпор.
Швеция, подумал Лейзеганг, полный почти веселого презрения к глупости Гингольда, Швеция - страна, в которой всего шесть миллионов населения, да к тому же демократическая, а у нас семьдесят миллионов плюс фюрер. Я-то всегда думал, что этот Гингольд не лишен смекалки, а он говорит: "Швеция".
- Да что вы, спятили? - громко и резко крикнул он в аппарат. - Или, может быть, у вас солнечный удар? Я Лейзеганг, представитель агентства Гельгауз и Кo, коммерсант, а не адвокат и не полицейский комиссар. Когда мы вели с вами переговоры, меня нисколько не интересовали члены вашей почтенной семьи, будь они святые или растлители малолетних. И должен вас настоятельно просить, - закончил он с неподдельным негодованием, - не докучать мне своими приватными делами. Да еще во время моего отпуска. И точка, - сказал он и повесил трубку.
Гингольд на другом конце провода не хотел понять этого "и точка". Не хотел слышать звука, раздавшегося при отключении аппарата. Он продолжал говорить, он умолял, заклинал, выпрашивал, он говорил так униженно, так униженно, что Нахум Файнберг испугался, он был только затравленным отцом, молящим о спасении жизни своего ребенка, и никем больше. Телефонистка сказала: "Разговор окончен". Он не хотел понимать, ему нетерпеливо повторяли одно и то же, но и тогда он не повесил трубку сам, Нахум Файнберг вынужден был сделать это за него.
Когда Гейдебрег, бывший еще в Аркашоне, нашел среди своей почты первый номер "ПП", он сказал про себя:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93
Что же так неразрывно связало его с Фридрихом Беньямином? Когда он об этом размышлял, в его памяти против воли оживали бредовые воспоминания о фронте, кошмар смертельного страха, оргия уничтожения. Вернувшись с войны, он зарыл на самое дно души эти мучительные воспоминания, чтобы они больше никогда не терзали его. А Фридрих Беньямин вынес с фронта жаркую ненависть ко всем проявлениям милитаризма. Он растил в своей душе эту ненависть, он рисковал жизнью, борясь против всего того бессмысленного и бесчеловечного, что составляет суть войны, борясь за вечный мир. Зная наперед, какого микроскопического успеха может в лучшем случае достигнуть отдельная личность в этой борьбе, он все же поставил на карту свою жизнь ради такой утопической цели. Не потому ли Зепп чувствовал себя в долгу перед ним?
Но каковы бы ни были причины, долг существует, он не может от него увильнуть, никогда он не сможет заниматься музыкой, если увильнет от него. Петер Дюлькен был прав, мудро и сочувственно советуя ему остаться. Другого выхода нет.
Зепп решил работать в редакции "ПП" до тех пор, пока дело Беньямина не будет разрешено.
Вечером того же дня, через неделю после смерти Анны, Зепп завел часы красивые часы, вывезенные из Мюнхена. И в последний раз ему удалось вызвать из небытия образ Анны. Отныне ее облик и ее голос будут для него только воспоминанием.
Затем он по телефону сообщил в редакцию "ПП", что завтра придет на работу, как обычно; он сказал об этом между прочим, как о чем-то незначительном.
И все же его покоробило, когда наутро товарищи хоть и сердечно поздоровались с ним, но не выразили никаких чувств по поводу его появления. Даже Петер Дюлькен удовольствовался тем, что пожал ему руку и сказал:
- Вот и вы, Зепп.
Новое помещение "ПП" не было таким обширным и пустынным, как то, что занимали "ПН", но оно казалось, пожалуй, еще более неуютным и безрадостным. Зепп поискал глазами обшарпанный письменный стол, за которым когда-то работал Фридрих Беньямин, а в последнее время - он. Стола этого, разумеется, не могло здесь быть, он остался в редакции "ПН", у Гингольда. Зепп был рад, что его нет, но все-таки ему чего-то не хватало.
Гейльбрун пришел поздороваться с Зеппом. Со времени своего предательского поступка он видел Зеппа лишь на кремации Анны; он тогда пожал ему руку, и Зепп взглянул на него в таком отупении, что он не знал, видит ли Зепп вообще, кто подошел к нему. Теперь не миновать объяснения. Гейльбрун и боялся и желал его, даже жаждал. Он понял, хотелось ему сказать Зеппу, что он натворил, понял, как глубоко он виноват. Впрочем, Гейльбрун сам же и высмеивал свой порыв: это же чистая достоевщина.
В Гейльбруне теперь или, по крайней мере, сегодня было что-то мягкое, приглушенное, казалось, он надел на себя сурдинку.
- Мне, пожалуй, следовало поговорить с вами раньше, Зепп, - сказал он, - объяснить, как это все произошло. Я знаю, что вел себя неправильно.
- Да, вы вели себя неправильно, - зло и сухо ответил Зепп. - Но хорошо, что вы не пришли. Я, всего вероятнее, выгнал бы вас. Кстати - скажу уж вам все, как оно есть, - мне не очень-то приятно слышать, когда вы называете меня Зепп. Не нравится мне это. Называйте меня Траутвейн, как я вас называю Гейльбрун.
Гейльбрун почувствовал облегчение, услышав сердитый ответ Зеппа.
- Не буду долго распространяться, - продолжал он, не говоря ни Зепп, ни Траутвейн. - Я мог бы сказать, что и на вас падает часть вины и что вся история в общем - лишь сцепление неблагоприятных обстоятельств. Но не хочу прибегать к дешевым отговоркам. Я поступил плохо и очень об этом сожалею. Очутись я в том же положении, я не поступил бы так вторично. Но, быть может, есть многое, что смягчает мою вину. - И он рассказал ему о Грете.
- Если уж очень постараться, - ответил Зепп, - можно понять ваш образ действий. И все же должен сказать, что вы поступили плохо, низко. Все понять для меня не значит все простить. Я не мстителен, но и Христом никогда не был. Меня ваше поведение взбесило, да я и сейчас еще не успокоился, и было бы несправедливо, если бы пострадал один я, а вам бы все сошло с рук. Говоря откровенно, я доволен, что и вы хлебнули горя. Так-то, а теперь, когда мы выяснили наши личные отношения, приступим к работе.
И Зепп принялся писать свою первую статью для "ПП", гневную статью о том, как третья империя старается оттянуть слушание дела Беньямина в третейском суде.
7. ТЕЛЕФОННЫЕ РАЗГОВОРЫ НА ЛЕТНЕМ ОТДЫХЕ
Когда Луи Гингольд увидел первый номер "ПП", он весь скорчился от бешенства, затем впал в тупое отчаяние и снова - в ярость. Он сравнил с этим номером "ПП" номер "ПН", состряпанный Германом Фишем. Как убого выглядели "Парижские новости" в своем новом обличье. По сравнению с "ПП" они казались общипанными. Куча неинтересных, беспорядочных, непроверенных, плохо прокомментированных известий - вот что представляла собой газета. Ничто. С ним покончено. Появление "ПП" означало окончательную погибель его дочери, его Гинделе.
В опустевшей редакции у него был разговор с Германом Фишем. Тот хотел сдаться. При таких обстоятельствах приходится закрывать лавочку, продолжать дело - безнадежная затея, только сам испачкаешься, связавшись с этими сомнительными "Парижскими новостями". Но Гингольд стал его уговаривать, он не отставал от него, не переводя дух осыпал его и мольбами и бранью. Фиш должен выпускать "ПН" и положить конец нахальной, бессмысленной, бесстыдной конкуренции.
- Постарайтесь, мой милый, добрый, уважаемый господин Фиш, - скрипел он. - Не жалейте денег. Покупайте всякого, кто только умеет писать. Никаких расходов я не побоюсь, лишь бы отбить "ПН" у этих разбойников.
Затем он поехал к своему адвокату. Много было предпринято, учинен гражданский иск к "ПП", против отдельных редакторов и служащих возбуждено обвинение в воровстве и обмане, типографию обрабатывали угрозами и льстивыми уговорами, Гингольд сделал все, что мог.
Когда не осталось ни одного шага, который еще можно было бы предпринять, он поехал в свою пустую квартиру, где теперь стояла полная тишина, - дети его были на даче. "Лучше разумно действовать одну минуту, чем плакать три дня", - сказал он себе, но это не помогло. Он сидел одинокий, опустошенный и измотанный, он почувствовал свое бессилие и застонал. Номера "ПН" и "ПП" он взял с собой, он все время их сравнивал, его жесткий взгляд, выражавший и жадность, и страх затравленного животного, перебегал сквозь очки с одной газетной полосы на другую. Он уже знал наизусть редакционную заметку, в которой "ПП" информировала своих читателей о мотивах перемены названия; вместе со своим адвокатом он изучил ее слово за словом. Заметка была составлена дьявольски ловко, с этой стороны придраться к нахалам редакторам никак нельзя было. Напрасно он бесился и возмущался, взывал к опыту адвоката. Немыслимо, негодовал он, чтобы почтенного дельца обокрали в Париже среди бела дня, публично, на глазах у всех ограбили, это же хуже, чем в третьей империи. Но адвокат считал, что с юридической точки зрения ситуация далеко не бесспорна, эти молодцы действуют с умом; очень сомнительно, чтобы можно было вырвать у них из рук их газету. Гингольд был побит вдвойне и втройне; даже если он и выиграет процесс против нахалов, все будет, наверно, слишком поздно, он не увидит больше свое дитя, свою Гинделе.
Пока он мог что-то предпринимать, развивать планы перед редактором и адвокатом, беситься и изливать свой гнев, он еще чувствовал себя сносно. Но сейчас, в душной квартире, измотанный, осыпая себя упреками, мучимый видениями, он только и мог, что молиться, ждать и загонять внутрь свою ярость.
Ему не сиделось. Он ходил по большим, безвкусно обставленным комнатам, сначала медленно, еле волоча ноги, потом все быстрее и наконец бегом, взад и вперед, как зверь в клетке.
Пришел Нахум Файнберг. Уже несколько недель он наблюдал самоуничтожение своего хозяина и метался между страхом, жалостью и все более критическим отношением к нему. Действительно ли Луи Гингольд - великий делец бальзаковского типа, которого он, Файнберг, так долго видел в нем? В последние дни Нахум, узнав новости, грозившие нанести новый удар, новую рану его хозяину, колебался, щадить ли Гингольда или осведомлять его об истинном положении дел. В конце концов он решил ничего не скрывать от своего шефа. Нахум Файнберг, этот начитанный, интересующийся психологией человек, испытывал мелкое предосудительное любопытство: ему хотелось посмотреть, до каких пределов распустился Гингольд, прежде обладавший большой выдержкой, каким взрывом безудержной ярости он встретит новое неблагоприятное известие. Нахум Файнберг, разумеется, догадывался, что произошло. Сегодня утром, когда он увидел первый номер "ПП", он начал собирать сведения о том, как приняли новую газету. В первые же часы по выходе "ПП" стало ясно, что смелая выходка редакторов удалась и что дела, которые завязались у Гингольда с нацистами, стало быть, срываются. Файнберг был полон искреннего сострадания к своему хозяину, потерпевшему жестокое поражение, но ведь Гингольд делец и, следовательно, вправе требовать, чтобы секретарь держал его в курсе всего происходящего. Он сделал доклад господину Гингольду.
Луи Гингольд выслушал доклад. Луи Гингольд видел экземпляр "ПП" в кармане у своего секретаря. Больше он не мог таиться, не мог один нести в себе всю муку и все отчаяние, он поведал верному Файнбергу о своей беде.
С этой минуты Нахум Файнберг тихо, но настойчиво взял в собственные руки дела, которые его хозяин вел с нацистами. Как ни глубоко взволновало Файнберга несчастье хозяина, он испытывал почти удовлетворение оттого, что получил возможность проявить себя. Он ведь знал, что, если Бенедикта Перлеса пошлют в Берлин, это добром не кончится, и отговаривал хозяина изо всех сил. Ему очень хотелось пристыдить своего соперника, он решил вызволить его из нацистского ада вместе с его женой и энергично взялся за дело.
- Надо принимать меры, - твердил он по нескольку раз в день, и он принимал меры. Побежал к шведскому консулу. Добился, чтобы посольство вошло с представлением к берлинским властям по поводу шведской подданной Иды Перлес. Не допустил, чтобы сведения о происшедшем проникли в прессу: это лишь ухудшило бы участь Иды. Нашел, что было, впрочем, нетрудно, влиятельных и продажных нацистских чиновников и вступил с ними в переговоры, прося их походатайствовать за Иду Перлес. Он узнал адрес господина Лейзеганга, который находился в отпуске. Он заставил Гингольда позвонить ему.
Но эта "спасательная мера" - разговор по телефону - оказалась ошибочной.
Лейзеганг тоже был неприятно удивлен неожиданным появлением "ПП". Он проводил отпуск в отеле "Кап-Мартен". В сущности, это было для него слишком дорого, но он пошел на такой расход ради жены и двух дочерей, девиц на выданье, которые могли там завязать знакомства, особенно на пляже. Сам господин Лейзеганг много и охотно бывал в Ментоне или Монте-Карло, это было для него самое приятное время в году. И вот надо же этим проклятым евреям выпустить "ПП" и своим мерзким листком испакостить ему короткий отпуск.
Что же предпринять? Выход "ПП", возможно, провалил весь сложный, дорогостоящий и хитроумный замысел, направленный против "ПН". Но кто их разберет, этих бонз. Может быть, они все-таки решат продолжать начатую затею. Лучше всего было бы позвонить Визенеру и попросить у него инструкций. Лейзеганг уже заказал разговор, но тут же отменил его. Если что-нибудь срывается, от начальства редко услышишь разумный совет, чаще всего - лишь сплошную брань. Он хорошо знал стиль работы нацистской чиновничьей иерархии. И на этот раз будет то же самое. Берлин недоволен, он выражает легкое порицание Гейдебрегу, тот, сгустив краски, передает его Визенеру, а затем уж хорошенькая взбучка обрушивается на него, Лейзеганга, того, кто проделал всю работу. И к тому же неплохую работу, смеет он утверждать. Если она все же кончилась полным крахом, то лишь потому, что у этих эмигрантских писак есть убеждения и нет разумного реалистического взгляда на вещи, как у нацистов.
Весь день он втайне надеялся, что Визенер захочет с ним посовещаться и дать ему инструкции. Вечером его действительно потребовали из Парижа к телефону; он направился в кабину с независимым видом, но с напряженным ожиданием в душе. К своему большому разочарованию, он услышал голос Гингольда.
И вот Густав Лейзеганг, белокурый, загорелый, гладкий и круглый, стоит в кабинете отеля "Кап-Мартен", а за письменным столом в своей квартире на авеню Великой Армии сидит Луи Гингольд, тощий, весь в холодном поту, с лихорадочно блестящими глазами. Прежде всего он извинился, что нарушил заслуженный отдых господина Лейзеганга. Он старался придать своему голосу обычную в деловых отношениях вежливость, а прозвучали в этом сдавленном голосе лукавство и отчаяние, от которого у Нахума Файнберга, слушавшего разговор, сжалось сердце. Но, продолжал Гингольд, все, к сожалению, произошло так, как он опасался, когда господин Лейзеганг стал его торопить, подгонять. В тот короткий срок, который был ему указан, не было никакой возможности спокойно произвести изменения в составе редакции, сотрудники взбунтовались и, как, вероятно, уже известно господину Лейзегангу, основали собственную газету. Гингольд, конечно, попытается по-прежнему выпускать свою. Есть даже известное преимущество в том, что события приняли такой оборот; смутьяны сами себя устранили, и теперь будет гораздо легче добиться умеренного тона, которого требуют от "ПН" доверители господина Лейзеганга. Тем не менее он, Гингольд, опасается, что появление новой газеты может породить недоразумения. Во избежание таковых он позволяет себе нарушить отдых господина Лейзеганга. Он настоятельно просит не относить за его счет наглые претензии редакторов. Он настоятельно просит не заставлять его, ни в чем не повинного, расплачиваться за чужие грехи.
Густав Лейзеганг обрадовался, что есть на ком выместить досаду, вызванную грозным молчанием Визенера. Голос Лейзеганга, когда он заговорил, был уже далеко не кротким, в нем зазвучали резкие ноты. Что вообразил себе господин Гингольд? Это же дерзость, это же, надо прямо сказать, еврейское нахальство, беспокоить его на отдыхе такими пустяками. То, что он из чистой любезности давал советы господину Гингольду, это отнюдь не дает право сему господину взваливать ответственность на него, Лейзеганга, и так настойчиво преследовать его даже в отеле, где он отдыхает. Если Гингольд взялся за дело не с того конца, пусть сам исправляет свои промахи.
Видя, что просьбы ни к чему не приводят, Гингольд попытался пустить в ход скрытые угрозы. Он заговорил о негодовании, которое может вызвать дело его дочери у шведских властей, - почему он и старается, чтобы сведения об этом деле не попали в прессу. Но тут он получил сокрушительный отпор.
Швеция, подумал Лейзеганг, полный почти веселого презрения к глупости Гингольда, Швеция - страна, в которой всего шесть миллионов населения, да к тому же демократическая, а у нас семьдесят миллионов плюс фюрер. Я-то всегда думал, что этот Гингольд не лишен смекалки, а он говорит: "Швеция".
- Да что вы, спятили? - громко и резко крикнул он в аппарат. - Или, может быть, у вас солнечный удар? Я Лейзеганг, представитель агентства Гельгауз и Кo, коммерсант, а не адвокат и не полицейский комиссар. Когда мы вели с вами переговоры, меня нисколько не интересовали члены вашей почтенной семьи, будь они святые или растлители малолетних. И должен вас настоятельно просить, - закончил он с неподдельным негодованием, - не докучать мне своими приватными делами. Да еще во время моего отпуска. И точка, - сказал он и повесил трубку.
Гингольд на другом конце провода не хотел понять этого "и точка". Не хотел слышать звука, раздавшегося при отключении аппарата. Он продолжал говорить, он умолял, заклинал, выпрашивал, он говорил так униженно, так униженно, что Нахум Файнберг испугался, он был только затравленным отцом, молящим о спасении жизни своего ребенка, и никем больше. Телефонистка сказала: "Разговор окончен". Он не хотел понимать, ему нетерпеливо повторяли одно и то же, но и тогда он не повесил трубку сам, Нахум Файнберг вынужден был сделать это за него.
Когда Гейдебрег, бывший еще в Аркашоне, нашел среди своей почты первый номер "ПП", он сказал про себя:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93