Если мы завтра вечером не получим требуемых гарантий, вам придется вести переговоры гораздо дольше.
Гингольд чуть не вскипел. Что позволяет себе этот сопляк? Чтоб ему провалиться. Но он снова сказал себе: "Я должен удержать их, этих нахалов. Надо сделать вид, что не слышишь их наглых речей. Они ослеплены, у них нет ни глаз, ни ума. Они не видят никакой разницы между этой фрау Траутвейн и моей Гинделе. Им кажется ужасным то, что фрау Траутвейн умерла. Они не знают, что моя Гинделе в концлагере. Они не знают, что по-настоящему ужасно".
Вслух он сказал:
- Прошу вас, господа, постарайтесь сохранить спокойствие. И будьте справедливы. Я тоже стараюсь. Я слышал ваши предложения, я обдумаю их. Профессор Траутвейн отнесся ко мне очень плохо, но я готов еще раз с ним поговорить, - может быть, он по-прежнему будет писать о музыке. Хотя мы могли бы заполучить Залинга, господа. Возможно, что мы найдем компромиссное решение. Но, прошу вас, говорите о предложениях и не настаивайте на требованиях, которые можно только принять или отклонить. Потом вы, вероятно, сами об этом пожалеете. И прежде всего дайте мне время. Данте мне пять дней, три дня. Можно разве вот так, сгоряча, решать дела, имеющие такое важное значение? Всемогущему богу - и тому для сотворения мира понадобилось шесть дней.
"Надо поговорить с Гейльбруном, - думал он. - Надо поговорить с Германом Фишем. Это добрый знак, что с ними нет Гейльбруна. Надо предложить ему больше денег".
- Мы не герои, - ответил ему толстяк Пфейфер, - но мы и не лавочники. Предложений мы вам не делали, а поставили требование, обдуманное требование, и толковать его вкривь и вкось не приходится.
- Значит, вы, так сказать, приставили мне нож к горлу? - спросил Гингольд с вымученной улыбкой.
- Мы ставим вам ультиматум, - флегматично подтвердил Петер Дюлькен своим высоким голосом. - Срок истекает завтра, в восемь часов вечера.
Франц Гейльбрун между тем сидел в своем кабинете, обставленном со скудной роскошью. "Этого достаточно", - сказал ему сухопарый Бергер. Но этого было недостаточно, понадобилось еще, чтобы Анна Траутвейн открыла газовый кран. Теперь уже достаточно. Теперь он сидит в своем кабинете, конченый человек, конченый в глазах света и своих собственных.
Его лицо с полной, отвисшей нижней губой как бы расплылось. Рот слегка перекосился. Что предпримут редакторы? Он может спрятаться от них за своей массивной дверью, но и сквозь дверь проникает их презрение - этому он помешать не может.
Но и это еще не самое худшее. Хуже всего, что он сам прекрасно знает, что он сделал и что должен был сделать. Ссылка на дочь Грету, это смягчающее обстоятельство, - просто чушь, предлог, сочиненный им для себя же. Он отлично разбирался в шкале ценностей и отлично знал свой долг, он умышленно, для собственного удобства зажмурился и прикинулся, что плохо видит. Теперь он получил урок. "Этого достаточно".
Вошел Герман Фиш. Он пронюхал, что редакторы грозят забастовкой, и пришел к Гейльбруну, своему естественному союзнику.
Два дня назад Гейльбрун попросту расхохотался бы, скажи ему кто-нибудь, что его редакторы будут принимать решения через его голову. Теперь его самоуважение уже настолько подорвано, что известие, принесенное Германом Фишем, вряд ли могло потрясти его еще сильнее. Но ему было стыдно перед самим собой, что он как раз теперь связан с _этими_ против _тех_, порядочных. Впрочем, и Герман Фиш считал, что дело дрянь. Ему начало казаться, что он влип в скверную историю. Этот Гейльбрун - тоже всего лишь обломок, человек, прикованный к той же тачке, что он сам, какая уж от него помощь, одни затруднения. Оба сидели нахохлившись, как куры под дождем.
Пришел Гингольд. Он взял себя в руки. Чтобы завоевать Гейльбруна и Германа Фиша, надо прежде всего держаться бодро. Он сухо и деловито рассказал об ультиматуме редакторов. Видя, что Гейльбрун и Фиш пали духом, он заговорил очень решительно.
- Надо лишь умно взяться за дело, - сказал он, - и тогда смертельный удар по "Парижским новостям", задуманный редакторами, окажется лишь полезным для газеты. Я ведь давно решил произвести изменения в составе редакции, и, таким образом, ультиматум мне на руку. Все теперь зависит от вашего поведения.
И он предложил, чтобы Гейльбрун в пику взбунтовавшимся редакторам по-прежнему исполнял функции главного редактора. С помощью ловкого, умного Германа Фиша он в кратчайший срок сколотит штат способных редакторов, и это даже к лучшему, по крайней мере редакция избавится от вечных склочников и скандалистов.
- Кто хочет всем заткнуть рот, - сказал он без видимой связи с предыдущим, - тому понадобится много хлеба, во всяком случае больше, чем есть у старого Гингольда. Ну, а в случае капитуляции господ Гейльбруна и Фиша вряд ли найдется средство спасти газету. Если я действительно вынужден буду отказаться от издания "ПН", какое же ликование поднимется в лагере нацистов. - Второпях он сказал "архизлодеев".
Поэтому он просит обоих редакторов, так сказать, от имени всей эмиграции принять меры, чтобы в столь критическое время не пришлось прекратить издание самого авторитетного органа германской оппозиции.
Если бы здесь не было Фиша, Гейльбрун без всяких колебаний ответил бы решительным отказом. Было уже "достаточно", и он не пойдет на новые гнилые компромиссы. Но не успел он рот открыть, как заговорил Герман Фиш; посыпались предложения, как продержаться в переходное время, Фиш называл имена, пускался в подробности, и, пока он говорил, Гейльбруна опять начали одолевать сомнения. Разве он исправит то, что сделал, если надуется и отойдет в сторону? Гингольд - спекулянт, и если он уговаривает их остаться, то, уж конечно, ради каких-то темных дел. Но в одном старый мошенник прав: если "ПН" перестанут выходить, то вся германская оппозиция лишится своего рупора, и, быть может, навсегда. Вправе ли Гейльбрун содействовать этому своей пассивностью? Не будет ли опрометчивостью, если он скажет, гордый своей правотой: "Я вам не товарищ. Делайте, что хотите". Ведь это так же неразумно, как то, что сделал Зепп. Он заколебался. Один голос в нем говорил: "Согласись", - а другой, шедший из тайных глубин души, настаивал: "Не соглашайся".
Герман Фиш кончил. Теперь оба, Гингольд и Фиш, смотрели на Гейльбруна, и он понял, что от его решения зависит судьба "ПН" - важного политического достояния германской эмиграции. На одно мгновение эта мысль возвратила ему былую уверенность, и он снова почувствовал себя "особой". Он заявил по-старому размашисто и жизнерадостно, что обсуждаемый вопрос слишком важен и решить его мгновенно нельзя. При всей срочности этого дела он должен тщательно взвесить все "за" и "против" и раньше чем вечером ответ дать не может. Все это было сказано так решительно, что возражать не приходилось. Он ушел, и Гингольд, весь сжавшись, озабоченно смотрел вслед человеку, от которого теперь зависела судьба Гинделе и его самого.
Гейльбрун поехал домой. Грета ушла с ребенком гулять. Он был рад, что не встретился с ней.
Он лежал на диване в полутемной, с занавешенными окнами комнате, с потухшей сигарой во рту - и размышлял. Если "Парижские новости" перестанут выходить, то вред, причиненный делу эмиграции их исчезновением, намного превысит пользу, принесенную газетой за все время ее существования. А он потеряет последние остатки благосостояния и комфорта, он обнищает, а с ним его дочь и внучка. Если же он примет предложение Гингольда и тем самым поможет тому, чтобы газета по-прежнему выходила, что будет делом сомнительным и гнилым, он, который отвечает за все, не сможет смотреть в глаза порядочным людям.
Экономка доложила, что его просят к телефону.
- Оставьте меня в покое, - сердито проворчал он.
- Это фрау Гейльбрун, - настаивала экономка. - Она желает говорить с вами или с фрау Гретой.
Гейльбрун вскочил. Он не знал, радоваться ему или сожалеть, что Бригитта опять объявилась в Париже. Она жила в Вене, где открыла большое бюро машинописи и переводов. Он давно ее не видел; она имела обыкновение время от времени неожиданно появляться, чтобы покидать его или Грету. Она приехала, вероятно, потому, что узнала о беде Греты. Он боялся Бригитты и был ей рад. Энергичная, прямая, она видела человека насквозь и умела заглянуть в самые глубокие тайники его души. Гейльбрун боялся ее и одновременно жаждал излить перед ней душу.
Поэтому он с легким испугом и с большой радостью услышал ее голос в трубке.
- Что случилось? - тотчас же строго спросила она. - Почему это ты не в редакции? Правда ли, что Грета живет у тебя? По-видимому, у вас там творятся хорошенькие дела. Кажется, вам опять нужен благоразумный человек, который бы опять навел у вас порядок.
- Возможно, что и так, Бригитта, - ответил он, стараясь говорить шутливо. - Но не лучше ли обсудить это с глазу на глаз?
Уговорились, что она приедет обедать.
Как это ни странно, Гейльбрун, едва он услышал голос Бригитты, твердо решил отклонить предложение Гингольда, он даже не допускал возможности, что когда-либо колебался. Если он не сразу отказал Гингольду, то лишь оттого, что после оплошности, допущенной Траутвейном, взял за правило в важных делах давать себе отсрочку на несколько часов и только затем принимать окончательное решение.
Пришла Бригитта. Шумно встретил Гейльбрун свою "тетушку в зеленом". Так он называл ее по сходству с веселой белокурой женщиной - фигурой с картины, висевшей у них в Берлине, - автором которой считали Франса Гальса. У этой женщины было большое, несколько слинявшее старообразное лицо. Облик Бригитты, в юности веселой и жизнерадостной, с самого начала, так сказать подспудно, носил в себе черты этой "тетушки в зеленом". Гейльбрун часто дразнил ее этим и с удовлетворением, насмешкой и жалостью видел, что с возрастом эти черты проявляются в ней все сильнее.
Бригитта тотчас же поняла, что Гейльбрун так удручен и подавлен не только из-за Греты. Несколько умных наводящих вопросов - и она узнала обо всем, что произошло. Гейльбрун сначала рассказывал с оттенком хвастовства; но вскоре отказался от всякой попытки выгородить себя. Даже когда она выразила уверенность, что он не сразу отверг предложение Гингольда, Гейльбрун почти не отпирался. И с облегчением вздохнул, когда Бригитта наконец отметила: главное, чтобы в итоге он все же сказал "нет".
Затем пришла Грета, и фрау Бригитта обошлась и с пей не очень-то мягко. Она не понимает, как могла Грета хотя бы на мгновение усомниться в том, что Оскар Клейнпетер бросит ее. И особенно глупо было настаивать на поездке Оскара в Лондон. Что могло получиться из этой поездки для обеих сторон, кроме мучений? Деньги можно было потратить на что-нибудь лучшее.
После обеда Грета ушла к себе, немного обиженная и тем не менее подбодренная жестким и трезвым подходом матери к явлениям жизни. Гейльбрун и его "тетушка в зеленом" снова остались одни.
По правде говоря, Бригитта приехала потому, что впервые за много лет хотела воспользоваться помощью, которую Гейльбрун неоднократно предлагал ей. Бригитте представилась возможность слить ее венское бюро с другим, более обширным, на условиях, которые показались ей выгодными, но для этого пришлось бы вложить в дело дополнительный капитал. Она надеялась, что Франц поможет ей, да, как видно, явилась в неподходящую минуту.
Вот он сидит, усталый, старый, в головах у него висит портрет работы Либермана, единственное, что осталось у Греты от клейнпетерского дома. Бригитта всегда видела в своем Франце, жили ли они вместе или порознь, барина, каким он был изображен на этом портрете, гордого, жизнерадостного, самоуверенного, надменного, обаятельного своим вечным оптимизмом, обаятельного именно тем, что он дает себе и другим такие импульсивные, несбыточные обещания. Но человек, который сидит перед ней сгорбившись, устало поникнув побелевшей головой, имеет мало общего с портретом. Такое открытие потрясло ее. Она от этого не меньше любит своего Франца, напротив, именно потому, что он сегодня так присмирел и не развертывает перед ней, как обычно, сотни великолепных планов, он вызывает в ней сострадание и непривычную нежность. Зло посмеиваясь над собой, она думает, что было бы нелепо хотя бы словом упомянуть о своем деле; жизнь и так достаточно истрепала, истерзала Франца, зачем же вдобавок причинять ему еще муки стыда.
Раньше нельзя было ужиться с ним из-за его надменности и оттого, что он попадался на каждую новую блестящую приманку и с необыкновенным энтузиазмом тянулся к ней. Но именно за это Бригитта его любила. Теперь, когда он, видимо, изменился, в ней зашевелилась великая надежда: нельзя ли им снова зажить вместе - великолепному Францу Гейльбруну, немного присмиревшему, потому что ему здорово досталось, и энергичной "тетушке в зеленом", порой докучливой, но умеющей его обуздать.
Бригитта окинула взглядом старую, привычную мебель - среди нее она прожила так много лет своей жизни, - и на сердце у нее потеплело. Однако она энергично призвала себя к порядку: как часто ей казалось, что Франц изменился, но ее неизменно ждало разочарование. Теперь, когда она наконец поумнела, не надо повторять старые ошибки; она знает, что новая попытка совместной жизни не может кончиться хорошо.
Бригитта со вздохом вернула себя с небес на землю. В данный момент единственное, что она может сделать, - это успокоить и утешить жестоко удрученного человека. В таком состоянии она не бросит его. Уж пусть бы он лучше важничал и бахвалился. Она осторожно заговаривает с ним, ловко дозируя порицание и надежду, стараясь помочь ему встать на ноги. И вот он уже обрел немного прежней гордости. Стал рисоваться перед Бригиттой. Решил в ее присутствии дать ответ старику. Снял трубку, потребовал Гингольда. Как только тот узнал, кто у телефона, он тотчас же заговорил торопливым, противным голосом:
- Наконец. Значит, согласны. Да, я совсем забыл: разумеется, я готов компенсировать вас за добавочный труд и хлопоты - хочу повысить вам оклад на тридцать процентов. Вы согласны, дорогой Гейльбрун?
- Я отказываюсь, - сказал Гейльбрун решительно и даже не особенно величественно. - Я присоединяюсь к ультиматуму редакции.
И повесил трубку, не дожидаясь ответа.
- Ну вот, тетушка в зеленом, - добродушно сказал он Бригитте, обняв ее за талию и скептически посмеиваясь над самим собой. А она переводила взгляд с живого Гейльбруна на портрет кисти Либермана, и разница уже не казалась ей столь разительной.
4. СМЕЛЫЙ МАНЕВР
Пфейфер, Бергер и Петер Дюлькен, сменяя друг друга, изложили все, что могло быть важным для оценки юридической ситуации, в которую они попали. С напряженным интересом смотрят они на советника юстиции Царнке и ждут, что он скажет.
Царнке ходил по комнате, внимательно слушая, небрежно рассеивая по ковру пепел от сигары; время от времени он неожиданно останавливался и окидывал говорящего взглядом больших, внимательных карих глаз. Подойдя к столу, он налил себе вишневого ликеру, выпил и подвел итог:
- Выходит так, что моральное право на вашей стороне, а юридическое - на стороне Гингольда.
- К такому же выводу пришел и я, - меланхолически сказал Бергер.
- Но именно поэтому мы к вам и явились, - возразил Петер Дюлькен и с лукавой улыбкой взглянул в лицо советнику юстиции. - Хороший адвокат на то и существует, чтобы помочь хорошему делу восторжествовать над плохими законами. Хорошо все то, что бьет ко старому Гингольду.
Царнке рассмеялся. Беседа велась сердечно и отнюдь не в тоне серьезного совещания; Царнке не любил вести переговоры со своими клиентами в слишком официальном тоне.
Сидели в уютной столовой за чашкой кофе. Тут же была кузина хозяина Софи, от которой у него не было секретов. Совещания с клиентами обычно продолжались долго. Царнке любил окольные пути, отступления, рассказывал анекдоты. "Я люблю соус больше жаркого", - говаривал он, и с этой его прихотью мирились даже люди, склонные торопиться; он не только был отличный юрист, но умел дать и вне юридических рамок добрый, умный совет и обладал искусством после продолжительной и как будто не очень деловой беседы сделать точные, отчетливые выводы.
Так было и сегодня.
- Ваши договоры, - сказал он, - разумеется, теряют силу с того момента, как вы объявили забастовку. Если я правильно понимаю вас, вы шли на то, чтобы нарушить формальное право.
- Да, - ответил Пфейфер.
Царнке покачал головой; на его мясистом лице выделялись густые усы угольно-черного цвета, вероятно восстановленного с помощью косметики. Он обвел глазами всех троих и сделал жест, выражавший сомнение и озабоченность. Но полные губы улыбались. Невысокий, живой, обходительный, страдавший плоскостопием, адвокат снова принялся бегать из угла в угол по толстому, усеянному пеплом ковру; он загребал руками, словно рассекая воду. Дело редакторов нравилось ему.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93
Гингольд чуть не вскипел. Что позволяет себе этот сопляк? Чтоб ему провалиться. Но он снова сказал себе: "Я должен удержать их, этих нахалов. Надо сделать вид, что не слышишь их наглых речей. Они ослеплены, у них нет ни глаз, ни ума. Они не видят никакой разницы между этой фрау Траутвейн и моей Гинделе. Им кажется ужасным то, что фрау Траутвейн умерла. Они не знают, что моя Гинделе в концлагере. Они не знают, что по-настоящему ужасно".
Вслух он сказал:
- Прошу вас, господа, постарайтесь сохранить спокойствие. И будьте справедливы. Я тоже стараюсь. Я слышал ваши предложения, я обдумаю их. Профессор Траутвейн отнесся ко мне очень плохо, но я готов еще раз с ним поговорить, - может быть, он по-прежнему будет писать о музыке. Хотя мы могли бы заполучить Залинга, господа. Возможно, что мы найдем компромиссное решение. Но, прошу вас, говорите о предложениях и не настаивайте на требованиях, которые можно только принять или отклонить. Потом вы, вероятно, сами об этом пожалеете. И прежде всего дайте мне время. Данте мне пять дней, три дня. Можно разве вот так, сгоряча, решать дела, имеющие такое важное значение? Всемогущему богу - и тому для сотворения мира понадобилось шесть дней.
"Надо поговорить с Гейльбруном, - думал он. - Надо поговорить с Германом Фишем. Это добрый знак, что с ними нет Гейльбруна. Надо предложить ему больше денег".
- Мы не герои, - ответил ему толстяк Пфейфер, - но мы и не лавочники. Предложений мы вам не делали, а поставили требование, обдуманное требование, и толковать его вкривь и вкось не приходится.
- Значит, вы, так сказать, приставили мне нож к горлу? - спросил Гингольд с вымученной улыбкой.
- Мы ставим вам ультиматум, - флегматично подтвердил Петер Дюлькен своим высоким голосом. - Срок истекает завтра, в восемь часов вечера.
Франц Гейльбрун между тем сидел в своем кабинете, обставленном со скудной роскошью. "Этого достаточно", - сказал ему сухопарый Бергер. Но этого было недостаточно, понадобилось еще, чтобы Анна Траутвейн открыла газовый кран. Теперь уже достаточно. Теперь он сидит в своем кабинете, конченый человек, конченый в глазах света и своих собственных.
Его лицо с полной, отвисшей нижней губой как бы расплылось. Рот слегка перекосился. Что предпримут редакторы? Он может спрятаться от них за своей массивной дверью, но и сквозь дверь проникает их презрение - этому он помешать не может.
Но и это еще не самое худшее. Хуже всего, что он сам прекрасно знает, что он сделал и что должен был сделать. Ссылка на дочь Грету, это смягчающее обстоятельство, - просто чушь, предлог, сочиненный им для себя же. Он отлично разбирался в шкале ценностей и отлично знал свой долг, он умышленно, для собственного удобства зажмурился и прикинулся, что плохо видит. Теперь он получил урок. "Этого достаточно".
Вошел Герман Фиш. Он пронюхал, что редакторы грозят забастовкой, и пришел к Гейльбруну, своему естественному союзнику.
Два дня назад Гейльбрун попросту расхохотался бы, скажи ему кто-нибудь, что его редакторы будут принимать решения через его голову. Теперь его самоуважение уже настолько подорвано, что известие, принесенное Германом Фишем, вряд ли могло потрясти его еще сильнее. Но ему было стыдно перед самим собой, что он как раз теперь связан с _этими_ против _тех_, порядочных. Впрочем, и Герман Фиш считал, что дело дрянь. Ему начало казаться, что он влип в скверную историю. Этот Гейльбрун - тоже всего лишь обломок, человек, прикованный к той же тачке, что он сам, какая уж от него помощь, одни затруднения. Оба сидели нахохлившись, как куры под дождем.
Пришел Гингольд. Он взял себя в руки. Чтобы завоевать Гейльбруна и Германа Фиша, надо прежде всего держаться бодро. Он сухо и деловито рассказал об ультиматуме редакторов. Видя, что Гейльбрун и Фиш пали духом, он заговорил очень решительно.
- Надо лишь умно взяться за дело, - сказал он, - и тогда смертельный удар по "Парижским новостям", задуманный редакторами, окажется лишь полезным для газеты. Я ведь давно решил произвести изменения в составе редакции, и, таким образом, ультиматум мне на руку. Все теперь зависит от вашего поведения.
И он предложил, чтобы Гейльбрун в пику взбунтовавшимся редакторам по-прежнему исполнял функции главного редактора. С помощью ловкого, умного Германа Фиша он в кратчайший срок сколотит штат способных редакторов, и это даже к лучшему, по крайней мере редакция избавится от вечных склочников и скандалистов.
- Кто хочет всем заткнуть рот, - сказал он без видимой связи с предыдущим, - тому понадобится много хлеба, во всяком случае больше, чем есть у старого Гингольда. Ну, а в случае капитуляции господ Гейльбруна и Фиша вряд ли найдется средство спасти газету. Если я действительно вынужден буду отказаться от издания "ПН", какое же ликование поднимется в лагере нацистов. - Второпях он сказал "архизлодеев".
Поэтому он просит обоих редакторов, так сказать, от имени всей эмиграции принять меры, чтобы в столь критическое время не пришлось прекратить издание самого авторитетного органа германской оппозиции.
Если бы здесь не было Фиша, Гейльбрун без всяких колебаний ответил бы решительным отказом. Было уже "достаточно", и он не пойдет на новые гнилые компромиссы. Но не успел он рот открыть, как заговорил Герман Фиш; посыпались предложения, как продержаться в переходное время, Фиш называл имена, пускался в подробности, и, пока он говорил, Гейльбруна опять начали одолевать сомнения. Разве он исправит то, что сделал, если надуется и отойдет в сторону? Гингольд - спекулянт, и если он уговаривает их остаться, то, уж конечно, ради каких-то темных дел. Но в одном старый мошенник прав: если "ПН" перестанут выходить, то вся германская оппозиция лишится своего рупора, и, быть может, навсегда. Вправе ли Гейльбрун содействовать этому своей пассивностью? Не будет ли опрометчивостью, если он скажет, гордый своей правотой: "Я вам не товарищ. Делайте, что хотите". Ведь это так же неразумно, как то, что сделал Зепп. Он заколебался. Один голос в нем говорил: "Согласись", - а другой, шедший из тайных глубин души, настаивал: "Не соглашайся".
Герман Фиш кончил. Теперь оба, Гингольд и Фиш, смотрели на Гейльбруна, и он понял, что от его решения зависит судьба "ПН" - важного политического достояния германской эмиграции. На одно мгновение эта мысль возвратила ему былую уверенность, и он снова почувствовал себя "особой". Он заявил по-старому размашисто и жизнерадостно, что обсуждаемый вопрос слишком важен и решить его мгновенно нельзя. При всей срочности этого дела он должен тщательно взвесить все "за" и "против" и раньше чем вечером ответ дать не может. Все это было сказано так решительно, что возражать не приходилось. Он ушел, и Гингольд, весь сжавшись, озабоченно смотрел вслед человеку, от которого теперь зависела судьба Гинделе и его самого.
Гейльбрун поехал домой. Грета ушла с ребенком гулять. Он был рад, что не встретился с ней.
Он лежал на диване в полутемной, с занавешенными окнами комнате, с потухшей сигарой во рту - и размышлял. Если "Парижские новости" перестанут выходить, то вред, причиненный делу эмиграции их исчезновением, намного превысит пользу, принесенную газетой за все время ее существования. А он потеряет последние остатки благосостояния и комфорта, он обнищает, а с ним его дочь и внучка. Если же он примет предложение Гингольда и тем самым поможет тому, чтобы газета по-прежнему выходила, что будет делом сомнительным и гнилым, он, который отвечает за все, не сможет смотреть в глаза порядочным людям.
Экономка доложила, что его просят к телефону.
- Оставьте меня в покое, - сердито проворчал он.
- Это фрау Гейльбрун, - настаивала экономка. - Она желает говорить с вами или с фрау Гретой.
Гейльбрун вскочил. Он не знал, радоваться ему или сожалеть, что Бригитта опять объявилась в Париже. Она жила в Вене, где открыла большое бюро машинописи и переводов. Он давно ее не видел; она имела обыкновение время от времени неожиданно появляться, чтобы покидать его или Грету. Она приехала, вероятно, потому, что узнала о беде Греты. Он боялся Бригитты и был ей рад. Энергичная, прямая, она видела человека насквозь и умела заглянуть в самые глубокие тайники его души. Гейльбрун боялся ее и одновременно жаждал излить перед ней душу.
Поэтому он с легким испугом и с большой радостью услышал ее голос в трубке.
- Что случилось? - тотчас же строго спросила она. - Почему это ты не в редакции? Правда ли, что Грета живет у тебя? По-видимому, у вас там творятся хорошенькие дела. Кажется, вам опять нужен благоразумный человек, который бы опять навел у вас порядок.
- Возможно, что и так, Бригитта, - ответил он, стараясь говорить шутливо. - Но не лучше ли обсудить это с глазу на глаз?
Уговорились, что она приедет обедать.
Как это ни странно, Гейльбрун, едва он услышал голос Бригитты, твердо решил отклонить предложение Гингольда, он даже не допускал возможности, что когда-либо колебался. Если он не сразу отказал Гингольду, то лишь оттого, что после оплошности, допущенной Траутвейном, взял за правило в важных делах давать себе отсрочку на несколько часов и только затем принимать окончательное решение.
Пришла Бригитта. Шумно встретил Гейльбрун свою "тетушку в зеленом". Так он называл ее по сходству с веселой белокурой женщиной - фигурой с картины, висевшей у них в Берлине, - автором которой считали Франса Гальса. У этой женщины было большое, несколько слинявшее старообразное лицо. Облик Бригитты, в юности веселой и жизнерадостной, с самого начала, так сказать подспудно, носил в себе черты этой "тетушки в зеленом". Гейльбрун часто дразнил ее этим и с удовлетворением, насмешкой и жалостью видел, что с возрастом эти черты проявляются в ней все сильнее.
Бригитта тотчас же поняла, что Гейльбрун так удручен и подавлен не только из-за Греты. Несколько умных наводящих вопросов - и она узнала обо всем, что произошло. Гейльбрун сначала рассказывал с оттенком хвастовства; но вскоре отказался от всякой попытки выгородить себя. Даже когда она выразила уверенность, что он не сразу отверг предложение Гингольда, Гейльбрун почти не отпирался. И с облегчением вздохнул, когда Бригитта наконец отметила: главное, чтобы в итоге он все же сказал "нет".
Затем пришла Грета, и фрау Бригитта обошлась и с пей не очень-то мягко. Она не понимает, как могла Грета хотя бы на мгновение усомниться в том, что Оскар Клейнпетер бросит ее. И особенно глупо было настаивать на поездке Оскара в Лондон. Что могло получиться из этой поездки для обеих сторон, кроме мучений? Деньги можно было потратить на что-нибудь лучшее.
После обеда Грета ушла к себе, немного обиженная и тем не менее подбодренная жестким и трезвым подходом матери к явлениям жизни. Гейльбрун и его "тетушка в зеленом" снова остались одни.
По правде говоря, Бригитта приехала потому, что впервые за много лет хотела воспользоваться помощью, которую Гейльбрун неоднократно предлагал ей. Бригитте представилась возможность слить ее венское бюро с другим, более обширным, на условиях, которые показались ей выгодными, но для этого пришлось бы вложить в дело дополнительный капитал. Она надеялась, что Франц поможет ей, да, как видно, явилась в неподходящую минуту.
Вот он сидит, усталый, старый, в головах у него висит портрет работы Либермана, единственное, что осталось у Греты от клейнпетерского дома. Бригитта всегда видела в своем Франце, жили ли они вместе или порознь, барина, каким он был изображен на этом портрете, гордого, жизнерадостного, самоуверенного, надменного, обаятельного своим вечным оптимизмом, обаятельного именно тем, что он дает себе и другим такие импульсивные, несбыточные обещания. Но человек, который сидит перед ней сгорбившись, устало поникнув побелевшей головой, имеет мало общего с портретом. Такое открытие потрясло ее. Она от этого не меньше любит своего Франца, напротив, именно потому, что он сегодня так присмирел и не развертывает перед ней, как обычно, сотни великолепных планов, он вызывает в ней сострадание и непривычную нежность. Зло посмеиваясь над собой, она думает, что было бы нелепо хотя бы словом упомянуть о своем деле; жизнь и так достаточно истрепала, истерзала Франца, зачем же вдобавок причинять ему еще муки стыда.
Раньше нельзя было ужиться с ним из-за его надменности и оттого, что он попадался на каждую новую блестящую приманку и с необыкновенным энтузиазмом тянулся к ней. Но именно за это Бригитта его любила. Теперь, когда он, видимо, изменился, в ней зашевелилась великая надежда: нельзя ли им снова зажить вместе - великолепному Францу Гейльбруну, немного присмиревшему, потому что ему здорово досталось, и энергичной "тетушке в зеленом", порой докучливой, но умеющей его обуздать.
Бригитта окинула взглядом старую, привычную мебель - среди нее она прожила так много лет своей жизни, - и на сердце у нее потеплело. Однако она энергично призвала себя к порядку: как часто ей казалось, что Франц изменился, но ее неизменно ждало разочарование. Теперь, когда она наконец поумнела, не надо повторять старые ошибки; она знает, что новая попытка совместной жизни не может кончиться хорошо.
Бригитта со вздохом вернула себя с небес на землю. В данный момент единственное, что она может сделать, - это успокоить и утешить жестоко удрученного человека. В таком состоянии она не бросит его. Уж пусть бы он лучше важничал и бахвалился. Она осторожно заговаривает с ним, ловко дозируя порицание и надежду, стараясь помочь ему встать на ноги. И вот он уже обрел немного прежней гордости. Стал рисоваться перед Бригиттой. Решил в ее присутствии дать ответ старику. Снял трубку, потребовал Гингольда. Как только тот узнал, кто у телефона, он тотчас же заговорил торопливым, противным голосом:
- Наконец. Значит, согласны. Да, я совсем забыл: разумеется, я готов компенсировать вас за добавочный труд и хлопоты - хочу повысить вам оклад на тридцать процентов. Вы согласны, дорогой Гейльбрун?
- Я отказываюсь, - сказал Гейльбрун решительно и даже не особенно величественно. - Я присоединяюсь к ультиматуму редакции.
И повесил трубку, не дожидаясь ответа.
- Ну вот, тетушка в зеленом, - добродушно сказал он Бригитте, обняв ее за талию и скептически посмеиваясь над самим собой. А она переводила взгляд с живого Гейльбруна на портрет кисти Либермана, и разница уже не казалась ей столь разительной.
4. СМЕЛЫЙ МАНЕВР
Пфейфер, Бергер и Петер Дюлькен, сменяя друг друга, изложили все, что могло быть важным для оценки юридической ситуации, в которую они попали. С напряженным интересом смотрят они на советника юстиции Царнке и ждут, что он скажет.
Царнке ходил по комнате, внимательно слушая, небрежно рассеивая по ковру пепел от сигары; время от времени он неожиданно останавливался и окидывал говорящего взглядом больших, внимательных карих глаз. Подойдя к столу, он налил себе вишневого ликеру, выпил и подвел итог:
- Выходит так, что моральное право на вашей стороне, а юридическое - на стороне Гингольда.
- К такому же выводу пришел и я, - меланхолически сказал Бергер.
- Но именно поэтому мы к вам и явились, - возразил Петер Дюлькен и с лукавой улыбкой взглянул в лицо советнику юстиции. - Хороший адвокат на то и существует, чтобы помочь хорошему делу восторжествовать над плохими законами. Хорошо все то, что бьет ко старому Гингольду.
Царнке рассмеялся. Беседа велась сердечно и отнюдь не в тоне серьезного совещания; Царнке не любил вести переговоры со своими клиентами в слишком официальном тоне.
Сидели в уютной столовой за чашкой кофе. Тут же была кузина хозяина Софи, от которой у него не было секретов. Совещания с клиентами обычно продолжались долго. Царнке любил окольные пути, отступления, рассказывал анекдоты. "Я люблю соус больше жаркого", - говаривал он, и с этой его прихотью мирились даже люди, склонные торопиться; он не только был отличный юрист, но умел дать и вне юридических рамок добрый, умный совет и обладал искусством после продолжительной и как будто не очень деловой беседы сделать точные, отчетливые выводы.
Так было и сегодня.
- Ваши договоры, - сказал он, - разумеется, теряют силу с того момента, как вы объявили забастовку. Если я правильно понимаю вас, вы шли на то, чтобы нарушить формальное право.
- Да, - ответил Пфейфер.
Царнке покачал головой; на его мясистом лице выделялись густые усы угольно-черного цвета, вероятно восстановленного с помощью косметики. Он обвел глазами всех троих и сделал жест, выражавший сомнение и озабоченность. Но полные губы улыбались. Невысокий, живой, обходительный, страдавший плоскостопием, адвокат снова принялся бегать из угла в угол по толстому, усеянному пеплом ковру; он загребал руками, словно рассекая воду. Дело редакторов нравилось ему.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93