Страстно слушала она музыку, которая лилась из радиоприемника. Зепп часто играл Анне "Персов"; но как бледны намеки рояля или пианино в сравнении с богатством оркестра.
И остальные гости, собравшиеся в маленькой комнате, Зимели и Перейро, Вольгемут и Элли Френкель, были хорошими ценителями, они умели слушать с интересом, самозабвенно и не мешая друг другу. С глубоким удовлетворением, усиливающим ее собственное наслаждение, Анна видела на их лицах мечтательное, углубленное и, не совсем умное выражение, с каким обычно слушают музыку.
Ганс, который признавался, что ничего не понимает в музыке, тоже внимательно слушал, наклонив четырехугольную голову и опустив глубоко сидящие глаза. Но Анна знала, что, несмотря на сосредоточенный вид, мысли его далеко, что музыка не волнует его. Так на самом деле и было. "Зепп, думал Ганс, - пишет о музыке так ясно, что всякому понятно, что он хочет сказать. А я безнадежен, этот гром и грохот мне ничего не говорят. Ведь все эти скрипки, флейты, барабаны только отвлекают, рассеивают. Под музыку невозможно по-настоящему думать и чувствовать. Очень странно, что взрослые люди тратят целую жизнь на такой тарарам и находят в нем смысл и разум".
Опасения Анны, что Оскар Черниг и Гарри Майзель помешают остальным, были, пожалуй, преувеличены. Но они вели себя и не особенно приятно. Черниг, правда, был сегодня не таким засаленным и замызганным, как обычно, но все же достаточно опустившимся. Он все время курил, швырял окурки на пол, нервно и неловко закуривал новые сигареты. Ему было трудно усидеть на месте; он тряс большой головой, нетерпеливо пожимал плечами, гладил себя по покрытой капельками пота лысине, кривил лягушачий рот. А безупречное спокойствие Гарри Майзеля раздражало, пожалуй, еще больше, чем нервозность Чернига. Гарри сидел с видом принца, и его красивое, надменное лицо было так неподвижно, что в конце концов казалось недовольным и скучающим.
Зато Леонард Риман при всей своей сдержанности слушал со страстным интересом. Наутро после встречи с Зеппом он раскаивался, что обещал послушать "Персов" вместе с ним. Благоразумнее было бы не раздражать брюссельцев и спокойно слушать "Персов" у себя, в номере гостиницы или в другом месте, в одиночестве, на свободе, а не среди любопытных людей, которые будут глазеть на него, стараясь угадать его мнение по лицу; радио тем и хорошо, что слушаешь без всякой помехи. Он без нужды подвергал себя риску, слушая в обществе опального Траутвейна его произведение. Но раз уж он сказал "да", ему казалось невозможным обидеть своего старого приятеля и пойти на попятную. И потом, Риман безотчетно надеялся, что, сдержав обещание, он несколько загладит перед собственной совестью вину, которую, несмотря ни на что, чувствовал перед музыкантами, оказавшимися в изгнании. И вот он сидит в задней комнате какого-то подозрительного кабачка, в сомнительном обществе, держа высокие колени торчком, как всегда корректный, только по движениям играющей перчатками руки можно заметить некоторую нервозность, и слушает ораторию "Персы". Но прошло всего несколько минут, и от государственного советника уже ничего не осталось, был только музыкант, который напряженно слушал, не глуповато-самозабвенно, а с ясным, сосредоточенным, мыслящим лицом. Давно уже он не слышал настоящей, смелой, новаторской музыки: в Германии она была запрещена. Сердце его раскрылось. И особенно одно место взволновало его, один мотив, он всех заставил встрепенуться; вот его подхватили басы, а теперь трубы, и, кажется, струя звуков вот-вот иссякнет, однако нет, она не иссякает, у Зеппа еще хватило дыхания, теперь мелодию подхватили скрипки и понесли ее еще выше, в синеву небес, в бесконечность. И тут, к радости Анны, Леонард Риман встал - этот жест подействовал тем сильнее, что был сделан столь сдержанным человеком, - обычно тусклые глаза его засветились, он подошел на цыпочках к Траутвейну, дотронулся до его плеча и крепко пожал ему руку.
Сам Зепп вел себя крайне несдержанно. Он то и дело вскакивал с места, а если уж ему случалось несколько минут усидеть, он нервно постукивал ногой или раскачивался на стуле. Он жестикулировал; всей своей фигурой он изображал отчаяние, вызванное плохим исполнением, всем, что звучало фальшиво или никак не звучало. А больше всего его волновали недостатки самого произведения. Теперь, когда он слышал все в целом, он с горечью чувствовал, что многого не сумел передать, чувствовал, как далеко достигнутое от совершенства. Он недостаточно сосредоточился на своей работе, испортил ее, испакостил, позволил проклятой политике отвлечь себя и ни там, ни здесь ничего не достиг. Он не только не обнаружил роста, он даже не достиг уровня "Од Горация". В эти минуты самооценки Зепп словно застыл, он сидел неподвижно, углубленный в себя. Но вот он слышит удавшиеся места, и на его костлявом живом лице внезапно появляется счастливая улыбка. Так отчаяние и радость без перехода сменяли друг друга, трогательные и смешные гримасы поминутно передергивали его худое выразительное лицо.
Анна смотрела на мужа, восхищаясь им; в то же время она немного стыдилась за него перед Перейро.
Музыка кончилась. Из аппарата раздался голос диктора. Кто-то выключил радио. Наступила короткая напряженная пауза. Траутвейн сердито буркнул:
- Ну вот, наконец и отмучились.
Он встал, потянулся. Теперь все поднялись и торопливо, наперебой заговорили. Высказались Перейро и Зимели, Вольгемут прогудел что-то одобрительное. Элли Френкель выражала свой восторг певучим, чуть-чуть плаксивым голосом. Траутвейн слушал с измученным выражением лица. Его интересовало мнение Чернига, Майзеля и Римана. Между тем Черниг распространялся только о недостатках передачи, Гарри Майзель резко и остроумно говорил о несовершенстве радио вообще, и Траутвейн был смертельно опечален, убежденный в том, что "Персы" - исполнение и самая вещь - основательно провалились.
Но тут заговорил Леонард Риман. Он говорил быстрее обыкновенного, со знанием дела; он дал подробную и в общем положительную, хотя и сдержанную, оценку, без превосходных степеней. Он сравнивал "Персов" с "Одами Горация", с музыкой к Гомеру, и его сравнение показывало, чего достиг Зепп в "Персах". Он настойчиво попросил показать ему партитуру. Вмешался Петер Дюлькен; в своей обычной флегматической, но уважительной и располагающей манере он резче подчеркнул критические замечания Римана. Риман соглашался, протестовал, правильно отмечая удачное и неудачное. Зепп, несмотря на некоторые принципиальные разногласия, вынужден был признать, что основное Риман понял. Зепп просиял. Многое "не удалось", многое было достигнуто, это была, пожалуй, не полная победа, но, уж конечно, не поражение, было больше поводов радоваться, чем отчаиваться. Теперь говорили только Риман, Петер Дюлькен и Зепп. Анна жадно впивала в себя все, что говорилось. Можно было бы найти более горячие слова для ее Зеппа, да и сам Зепп был не очень находчив, когда приходилось теоретически отстаивать собственное детище "твори, художник, и таись". И все же это была победа, сомневаться не приходилось, выиграна решающая битва. Старый эллинист Рингсейс тоже прислушивался к спорам; он не сказал ни слова, он казался сегодня очень старым, хилым, и, однако, видно было, что музыка его взволновала.
Сели за стол. Несмотря на разнородный состав общества, все почувствовали себя непринужденно. Перейро и Зимели были тактичные люди, они помогали обходить подводные камни. Темпераментность Вольгемута и флегматическая дерзость Петера Дюлькена оживили общество. Дамы - Зимель и Перейро, Элли и сама Анна - были в ударе, меню было составлено искусно и тонко. Риман не корчил из себя знаменитости, он дал волю своему мюнхенскому добродушию и юмору.
Анна предварительно просила всех, в особенности Чернига и Гарри Майзеля, не говорить вещей, которые могли бы привести в смущение Римана. Черниг ответил лукаво-иронической улыбкой, но обещал. Как это ни странно, мир нарушил кроткий профессор Рингсейс. Он объяснил Чернигу и Гарри Майзелю, что Эсхил в "Персах" хотел прославить не единичный факт победы греков, а раз навсегда показать, как боги карают вожделения захватчиков. Черниг ответил полуиронически. Но старик тихо и упорно стоял на своем. Со свойственной ему спокойной твердостью он заявил:
- Все мы еще увидим, что мудрость и провидение поэта оправдаются на наших собственных персах. - Его кроткий голос, как только старик открыл рот, заставил умолкнуть всех остальных. - Кто сроднился с Эсхилом, сказал он в заключение, - тот знает, что цивилизация всегда побеждает варварство. Мы тоже победим наших персов.
Риман начал проявлять беспокойство. Но Вольгемут удачно и вовремя скаламбурил, уже казалось, что все сойдет гладко, Анна с облегчением вздохнула, но тут в разговор высокомерно вмешался Гарри Майзель.
- Варвары, говорите вы, - обратился он к Рингсейсу, - наши персы, говорите вы. Разрешите мне взять под защиту подлинных персов. Персы, варвары, с которыми имели дело ваши греки, были люди, это был полноценный народ с постепенно сложившимися органическими взглядами и нравами. Не порочьте слово "варвары", уважаемый тайный советник, применяя его к нашим нацистам. Неужели вы думаете, что поэт, вроде Эсхила, принял бы всерьез таких полузверей, что он сделал бы этих проходимцев героями трагедии?
Все улыбнулись его юношеской решительности. Перейро пытались переменить разговор и громко заговорили о другом. Но Черниг, подзадоренный своим ненаглядным Гарри Майзелем, забыл о данном Анне обещании и шумно, высоким детским голосом поддержал его.
- Правильно, - проквакал он, - великолепно. Подумайте сами, господин Рингсейс и вы, господин генерал-музик-директор Риман, - сказал он, повернувшись к обоим, - сможет ли поэт заставить нацистов, когда они будут побиты, творить суд над самими собой, как это сделал Эсхил со своими побежденными персами? Нет, господин тайный советник, тут вы в корне ошиблись. В персах вы знаете толк; но в наших нацистах вы ровно ничего не понимаете. Наши нацисты - это не сюжет для Эсхила. Они смехотворны, и только. Это мразь, мой дорогой. Это даже не сюжет для Аристофана. "Всадники" по сравнению с ними полубоги. Это в лучшем случае пожива для тряпичников, которые ходят по домам и собирают ветошь.
Анна несколько раз пыталась прервать Чернига. Но он не давал ей вставить слово, он повысил квакающий детский голос и еще раз обратился к своему другу:
- Замечательно вы это сказали, Гарри. Нельзя порочить слово "варвары", применяя его к нашим нацистам.
Наконец он замолчал, и Анна тотчас же попыталась внести успокоение. Она быстро и решительно заговорила с Чернигом и с Риманом. Но Риман уже опять был государственный советник, и только. Вежливым и решительным жестом он заставил ее замолчать. Затем, чуть-чуть побледнев, но не повышая голоса, возразил Чернигу:
- Согласитесь, господин, - к сожалению, я не расслышал вашей фамилии, что как лицо, состоящее на службе у тех людей, которых вы так низко цените, я не могу разделять ваше мнение.
Перчатки он стал надевать еще прежде, чем умолк Черниг. Теперь он встал, поклонился всему обществу и вышел.
Вольгемут поворачивал голову то в сторону удалявшегося Римана, то в сторону Чернига. Он сказал Элли Френкель:
- Молоко нельзя есть вместе с мясом, это сказано уже в библии.
Перейро и Зимели оживленно разговаривали друг с другом, как будто ничего не случилось. Черниг с кривой усмешкой извинился перед рассерженной Анной: он сожалеет, что прогнал господина государственного советника, генерал-музик-директора. Но он не совсем понимает, почему Риман так обиделся на то, что блудливую кошку назвали блудливой кошкой, а третью империю - болотом и джунглями. Гарри Майзель сидел с бесстрастным видом. Зепп Траутвейн качал головой, смущенная улыбка дрожала на его длинных узких губах; ему было жаль, что Черниг расстроил вечер, который с таким трудом подготовляла Анна, но он все-таки был доволен - нашелся некто, не постеснявшийся выложить всю правду Риману.
Неловкость и несколько судорожное веселье, наступившее после ухода Римана, прервал посыльный из дирекции радио, передавший Анне - это было подготовлено Перейро - конверт с чеком, гонорар за право передачи "Персов". Чек был на девять тысяч франков, эта сумма превысила самые смелые расчеты Анны; теперь у них было денег по крайней мере на полгода более сносной, чем доныне, жизни. Но даже эта радость не вполне заглушила ее досаду на упрямство и неблагоразумие Зеппа, настоявшего на приглашении этих двух "невозможных" субъектов, которые испортили прекрасный вечер.
А сам Зепп становился все злее и все веселее. Риман был хорошим другом и прекрасным музыкантом, это он еще раз доказал сегодня вечером - и тем, что пришел, и тем, что так умно говорил о "Персах". И все же Риман жалкий трус и тряпичная душа. Все эти дни Зеппа злило малодушие Римана, его мягкотелость, и чем дальше, тем больше он радовался тому, что Черниг его отбрил.
Ганс, заинтересованный, молча слушал. Риман ему нравился, а Черниг нисколько. Но такой человек, как Риман, такой талант, не мог не понимать, что за сволочь фашисты, и не смел оставаться в их лагере, хотя бы и с оговорками. Такого надо к стенке поставить, Черниг прав.
Перейро были добродушные люди. Но они не могли подавить вздоха: нелегко иметь дело с германскими эмигрантами.
Вскоре гости разошлись. Траутвейны остались только с Чернигом и Гарри Майзелем. Зепп, очутившись между своими, повеселел еще больше.
- Дрянное было исполнение, - резюмировал он, - но могло быть и хуже. Что же касается "Персов", то если они и не передают все, что я первоначально задумал, то кое-что в них все же вложено.
- Кое-что, пожалуй, - сухо сказал Черниг.
Траутвейн заявил, что теперь только, когда "сановные гости" ушли, у него появился настоящий аппетит, и предложил остальным налечь на роскошные остатки ужина. Так и сделали. Снова взялись за еду. Зепп, Черниг и Гарри Майзель весело разговаривали и перебранивались друг с другом; их острые, злые, умные, всеотрицающие речи казались Гансу совершенно бессмысленными.
Анна сначала не без горечи смотрела на опустошенный стол, грязную скатерть, на кучки пепла и недопитые бокалы. Зачем она истратила столько денег? Но она взглянула на мужа, на своего Зеппа; он вел себя именно так, как она ожидала, - как художник, дитя и мужчина. Он повернулся к Анне и сказал ей:
- Ты хорошо это придумала, старушка. Радио ни черта не стоит, но зато ты у меня молодец. И умнее того, что ты мне говорила по поводу "Од Горация", никто больше не скажет. - И он крепко поцеловал сопротивляющуюся жену. Тогда и она присоединилась к остальным и с большим аппетитом стала есть.
11. "СОНЕТ 66"
Как ни высоко ценила Анна стихотворный текст, написанный Чернигом к "Персам", она считала, что достаточно уделить Чернигу десятую часть полученного гонорара; но Зепп отдал ему пятую долю - целых тысячу восемьсот франков.
- Опять зяблику есть что поклевать, - обрадовался Черниг, когда Траутвейн вручил ему деньги, и, несмотря на его нигилизм и отсутствие потребностей, обладание этими несколькими сотнями франков заметно подняло его настроение.
В эти чудесные майские дни Зепп подолгу и часто бывал в обществе; Чернига и Гарри Майзеля. Когда Гарри внушил ему мысль о fait accompli, юноша казался ему вестником несчастья; но после того как стало известно, что Фридрих Беньямин жив, Зепп уже ничего не видел в Гарри, кроме его блестящих качеств, не замечая его надменности, мировой скорби, снобизма. В последнее время Гарри был настроен необычно задиристо. Постоянное тесное общение с Чернигом создавало между ними вечные трения. Чуть не ежедневно наполовину в шутку, наполовину всерьез они ссорились и затем снова мирились; нередко мирить их приходилось Траутвейну. Гарри Майзель был ему теперь едва ли не милее Чернига; но сблизиться с юношей ему все же не удавалось. Гарри, отнюдь не молчаливый и всегда очень вежливый, держался замкнуто. Какое-то насмешливое сопротивление было в его отношении к Зеппу, чего Зепп не мог себе объяснить. Кто-кто, а уж он был подлинным доброжелателем Гарри и поклонником его таланта.
Как-то вечером - это было двенадцатого мая, в субботу, - Траутвейн встретился с Гарри и Чернигом. Сидели в том же неприглядном кафе "Добрая надежда", где Черниг читал однажды Траутвейну свои стихи. Несколько столов выставили на улицу; здесь все же было лучше, чем внутри. Однако бледная, чахлая трава городского предместья, разбросанные то тут, то там высокие дома, заборы строительных участков - все это, конечно, было достаточно уныло. Зепп предпочел бы пойти в другое кафе, но Гарри заупрямился и настоял на том, чтобы остаться здесь.
Оскар Черниг был в этот вечер особенно язвителен. Бетховен, размышлял он вслух, несмотря на все усилия, не нашел для себя подходящего текста, а какая опера родилась бы, сведи его счастливая судьба с таким поэтом, как он, Черниг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93
И остальные гости, собравшиеся в маленькой комнате, Зимели и Перейро, Вольгемут и Элли Френкель, были хорошими ценителями, они умели слушать с интересом, самозабвенно и не мешая друг другу. С глубоким удовлетворением, усиливающим ее собственное наслаждение, Анна видела на их лицах мечтательное, углубленное и, не совсем умное выражение, с каким обычно слушают музыку.
Ганс, который признавался, что ничего не понимает в музыке, тоже внимательно слушал, наклонив четырехугольную голову и опустив глубоко сидящие глаза. Но Анна знала, что, несмотря на сосредоточенный вид, мысли его далеко, что музыка не волнует его. Так на самом деле и было. "Зепп, думал Ганс, - пишет о музыке так ясно, что всякому понятно, что он хочет сказать. А я безнадежен, этот гром и грохот мне ничего не говорят. Ведь все эти скрипки, флейты, барабаны только отвлекают, рассеивают. Под музыку невозможно по-настоящему думать и чувствовать. Очень странно, что взрослые люди тратят целую жизнь на такой тарарам и находят в нем смысл и разум".
Опасения Анны, что Оскар Черниг и Гарри Майзель помешают остальным, были, пожалуй, преувеличены. Но они вели себя и не особенно приятно. Черниг, правда, был сегодня не таким засаленным и замызганным, как обычно, но все же достаточно опустившимся. Он все время курил, швырял окурки на пол, нервно и неловко закуривал новые сигареты. Ему было трудно усидеть на месте; он тряс большой головой, нетерпеливо пожимал плечами, гладил себя по покрытой капельками пота лысине, кривил лягушачий рот. А безупречное спокойствие Гарри Майзеля раздражало, пожалуй, еще больше, чем нервозность Чернига. Гарри сидел с видом принца, и его красивое, надменное лицо было так неподвижно, что в конце концов казалось недовольным и скучающим.
Зато Леонард Риман при всей своей сдержанности слушал со страстным интересом. Наутро после встречи с Зеппом он раскаивался, что обещал послушать "Персов" вместе с ним. Благоразумнее было бы не раздражать брюссельцев и спокойно слушать "Персов" у себя, в номере гостиницы или в другом месте, в одиночестве, на свободе, а не среди любопытных людей, которые будут глазеть на него, стараясь угадать его мнение по лицу; радио тем и хорошо, что слушаешь без всякой помехи. Он без нужды подвергал себя риску, слушая в обществе опального Траутвейна его произведение. Но раз уж он сказал "да", ему казалось невозможным обидеть своего старого приятеля и пойти на попятную. И потом, Риман безотчетно надеялся, что, сдержав обещание, он несколько загладит перед собственной совестью вину, которую, несмотря ни на что, чувствовал перед музыкантами, оказавшимися в изгнании. И вот он сидит в задней комнате какого-то подозрительного кабачка, в сомнительном обществе, держа высокие колени торчком, как всегда корректный, только по движениям играющей перчатками руки можно заметить некоторую нервозность, и слушает ораторию "Персы". Но прошло всего несколько минут, и от государственного советника уже ничего не осталось, был только музыкант, который напряженно слушал, не глуповато-самозабвенно, а с ясным, сосредоточенным, мыслящим лицом. Давно уже он не слышал настоящей, смелой, новаторской музыки: в Германии она была запрещена. Сердце его раскрылось. И особенно одно место взволновало его, один мотив, он всех заставил встрепенуться; вот его подхватили басы, а теперь трубы, и, кажется, струя звуков вот-вот иссякнет, однако нет, она не иссякает, у Зеппа еще хватило дыхания, теперь мелодию подхватили скрипки и понесли ее еще выше, в синеву небес, в бесконечность. И тут, к радости Анны, Леонард Риман встал - этот жест подействовал тем сильнее, что был сделан столь сдержанным человеком, - обычно тусклые глаза его засветились, он подошел на цыпочках к Траутвейну, дотронулся до его плеча и крепко пожал ему руку.
Сам Зепп вел себя крайне несдержанно. Он то и дело вскакивал с места, а если уж ему случалось несколько минут усидеть, он нервно постукивал ногой или раскачивался на стуле. Он жестикулировал; всей своей фигурой он изображал отчаяние, вызванное плохим исполнением, всем, что звучало фальшиво или никак не звучало. А больше всего его волновали недостатки самого произведения. Теперь, когда он слышал все в целом, он с горечью чувствовал, что многого не сумел передать, чувствовал, как далеко достигнутое от совершенства. Он недостаточно сосредоточился на своей работе, испортил ее, испакостил, позволил проклятой политике отвлечь себя и ни там, ни здесь ничего не достиг. Он не только не обнаружил роста, он даже не достиг уровня "Од Горация". В эти минуты самооценки Зепп словно застыл, он сидел неподвижно, углубленный в себя. Но вот он слышит удавшиеся места, и на его костлявом живом лице внезапно появляется счастливая улыбка. Так отчаяние и радость без перехода сменяли друг друга, трогательные и смешные гримасы поминутно передергивали его худое выразительное лицо.
Анна смотрела на мужа, восхищаясь им; в то же время она немного стыдилась за него перед Перейро.
Музыка кончилась. Из аппарата раздался голос диктора. Кто-то выключил радио. Наступила короткая напряженная пауза. Траутвейн сердито буркнул:
- Ну вот, наконец и отмучились.
Он встал, потянулся. Теперь все поднялись и торопливо, наперебой заговорили. Высказались Перейро и Зимели, Вольгемут прогудел что-то одобрительное. Элли Френкель выражала свой восторг певучим, чуть-чуть плаксивым голосом. Траутвейн слушал с измученным выражением лица. Его интересовало мнение Чернига, Майзеля и Римана. Между тем Черниг распространялся только о недостатках передачи, Гарри Майзель резко и остроумно говорил о несовершенстве радио вообще, и Траутвейн был смертельно опечален, убежденный в том, что "Персы" - исполнение и самая вещь - основательно провалились.
Но тут заговорил Леонард Риман. Он говорил быстрее обыкновенного, со знанием дела; он дал подробную и в общем положительную, хотя и сдержанную, оценку, без превосходных степеней. Он сравнивал "Персов" с "Одами Горация", с музыкой к Гомеру, и его сравнение показывало, чего достиг Зепп в "Персах". Он настойчиво попросил показать ему партитуру. Вмешался Петер Дюлькен; в своей обычной флегматической, но уважительной и располагающей манере он резче подчеркнул критические замечания Римана. Риман соглашался, протестовал, правильно отмечая удачное и неудачное. Зепп, несмотря на некоторые принципиальные разногласия, вынужден был признать, что основное Риман понял. Зепп просиял. Многое "не удалось", многое было достигнуто, это была, пожалуй, не полная победа, но, уж конечно, не поражение, было больше поводов радоваться, чем отчаиваться. Теперь говорили только Риман, Петер Дюлькен и Зепп. Анна жадно впивала в себя все, что говорилось. Можно было бы найти более горячие слова для ее Зеппа, да и сам Зепп был не очень находчив, когда приходилось теоретически отстаивать собственное детище "твори, художник, и таись". И все же это была победа, сомневаться не приходилось, выиграна решающая битва. Старый эллинист Рингсейс тоже прислушивался к спорам; он не сказал ни слова, он казался сегодня очень старым, хилым, и, однако, видно было, что музыка его взволновала.
Сели за стол. Несмотря на разнородный состав общества, все почувствовали себя непринужденно. Перейро и Зимели были тактичные люди, они помогали обходить подводные камни. Темпераментность Вольгемута и флегматическая дерзость Петера Дюлькена оживили общество. Дамы - Зимель и Перейро, Элли и сама Анна - были в ударе, меню было составлено искусно и тонко. Риман не корчил из себя знаменитости, он дал волю своему мюнхенскому добродушию и юмору.
Анна предварительно просила всех, в особенности Чернига и Гарри Майзеля, не говорить вещей, которые могли бы привести в смущение Римана. Черниг ответил лукаво-иронической улыбкой, но обещал. Как это ни странно, мир нарушил кроткий профессор Рингсейс. Он объяснил Чернигу и Гарри Майзелю, что Эсхил в "Персах" хотел прославить не единичный факт победы греков, а раз навсегда показать, как боги карают вожделения захватчиков. Черниг ответил полуиронически. Но старик тихо и упорно стоял на своем. Со свойственной ему спокойной твердостью он заявил:
- Все мы еще увидим, что мудрость и провидение поэта оправдаются на наших собственных персах. - Его кроткий голос, как только старик открыл рот, заставил умолкнуть всех остальных. - Кто сроднился с Эсхилом, сказал он в заключение, - тот знает, что цивилизация всегда побеждает варварство. Мы тоже победим наших персов.
Риман начал проявлять беспокойство. Но Вольгемут удачно и вовремя скаламбурил, уже казалось, что все сойдет гладко, Анна с облегчением вздохнула, но тут в разговор высокомерно вмешался Гарри Майзель.
- Варвары, говорите вы, - обратился он к Рингсейсу, - наши персы, говорите вы. Разрешите мне взять под защиту подлинных персов. Персы, варвары, с которыми имели дело ваши греки, были люди, это был полноценный народ с постепенно сложившимися органическими взглядами и нравами. Не порочьте слово "варвары", уважаемый тайный советник, применяя его к нашим нацистам. Неужели вы думаете, что поэт, вроде Эсхила, принял бы всерьез таких полузверей, что он сделал бы этих проходимцев героями трагедии?
Все улыбнулись его юношеской решительности. Перейро пытались переменить разговор и громко заговорили о другом. Но Черниг, подзадоренный своим ненаглядным Гарри Майзелем, забыл о данном Анне обещании и шумно, высоким детским голосом поддержал его.
- Правильно, - проквакал он, - великолепно. Подумайте сами, господин Рингсейс и вы, господин генерал-музик-директор Риман, - сказал он, повернувшись к обоим, - сможет ли поэт заставить нацистов, когда они будут побиты, творить суд над самими собой, как это сделал Эсхил со своими побежденными персами? Нет, господин тайный советник, тут вы в корне ошиблись. В персах вы знаете толк; но в наших нацистах вы ровно ничего не понимаете. Наши нацисты - это не сюжет для Эсхила. Они смехотворны, и только. Это мразь, мой дорогой. Это даже не сюжет для Аристофана. "Всадники" по сравнению с ними полубоги. Это в лучшем случае пожива для тряпичников, которые ходят по домам и собирают ветошь.
Анна несколько раз пыталась прервать Чернига. Но он не давал ей вставить слово, он повысил квакающий детский голос и еще раз обратился к своему другу:
- Замечательно вы это сказали, Гарри. Нельзя порочить слово "варвары", применяя его к нашим нацистам.
Наконец он замолчал, и Анна тотчас же попыталась внести успокоение. Она быстро и решительно заговорила с Чернигом и с Риманом. Но Риман уже опять был государственный советник, и только. Вежливым и решительным жестом он заставил ее замолчать. Затем, чуть-чуть побледнев, но не повышая голоса, возразил Чернигу:
- Согласитесь, господин, - к сожалению, я не расслышал вашей фамилии, что как лицо, состоящее на службе у тех людей, которых вы так низко цените, я не могу разделять ваше мнение.
Перчатки он стал надевать еще прежде, чем умолк Черниг. Теперь он встал, поклонился всему обществу и вышел.
Вольгемут поворачивал голову то в сторону удалявшегося Римана, то в сторону Чернига. Он сказал Элли Френкель:
- Молоко нельзя есть вместе с мясом, это сказано уже в библии.
Перейро и Зимели оживленно разговаривали друг с другом, как будто ничего не случилось. Черниг с кривой усмешкой извинился перед рассерженной Анной: он сожалеет, что прогнал господина государственного советника, генерал-музик-директора. Но он не совсем понимает, почему Риман так обиделся на то, что блудливую кошку назвали блудливой кошкой, а третью империю - болотом и джунглями. Гарри Майзель сидел с бесстрастным видом. Зепп Траутвейн качал головой, смущенная улыбка дрожала на его длинных узких губах; ему было жаль, что Черниг расстроил вечер, который с таким трудом подготовляла Анна, но он все-таки был доволен - нашелся некто, не постеснявшийся выложить всю правду Риману.
Неловкость и несколько судорожное веселье, наступившее после ухода Римана, прервал посыльный из дирекции радио, передавший Анне - это было подготовлено Перейро - конверт с чеком, гонорар за право передачи "Персов". Чек был на девять тысяч франков, эта сумма превысила самые смелые расчеты Анны; теперь у них было денег по крайней мере на полгода более сносной, чем доныне, жизни. Но даже эта радость не вполне заглушила ее досаду на упрямство и неблагоразумие Зеппа, настоявшего на приглашении этих двух "невозможных" субъектов, которые испортили прекрасный вечер.
А сам Зепп становился все злее и все веселее. Риман был хорошим другом и прекрасным музыкантом, это он еще раз доказал сегодня вечером - и тем, что пришел, и тем, что так умно говорил о "Персах". И все же Риман жалкий трус и тряпичная душа. Все эти дни Зеппа злило малодушие Римана, его мягкотелость, и чем дальше, тем больше он радовался тому, что Черниг его отбрил.
Ганс, заинтересованный, молча слушал. Риман ему нравился, а Черниг нисколько. Но такой человек, как Риман, такой талант, не мог не понимать, что за сволочь фашисты, и не смел оставаться в их лагере, хотя бы и с оговорками. Такого надо к стенке поставить, Черниг прав.
Перейро были добродушные люди. Но они не могли подавить вздоха: нелегко иметь дело с германскими эмигрантами.
Вскоре гости разошлись. Траутвейны остались только с Чернигом и Гарри Майзелем. Зепп, очутившись между своими, повеселел еще больше.
- Дрянное было исполнение, - резюмировал он, - но могло быть и хуже. Что же касается "Персов", то если они и не передают все, что я первоначально задумал, то кое-что в них все же вложено.
- Кое-что, пожалуй, - сухо сказал Черниг.
Траутвейн заявил, что теперь только, когда "сановные гости" ушли, у него появился настоящий аппетит, и предложил остальным налечь на роскошные остатки ужина. Так и сделали. Снова взялись за еду. Зепп, Черниг и Гарри Майзель весело разговаривали и перебранивались друг с другом; их острые, злые, умные, всеотрицающие речи казались Гансу совершенно бессмысленными.
Анна сначала не без горечи смотрела на опустошенный стол, грязную скатерть, на кучки пепла и недопитые бокалы. Зачем она истратила столько денег? Но она взглянула на мужа, на своего Зеппа; он вел себя именно так, как она ожидала, - как художник, дитя и мужчина. Он повернулся к Анне и сказал ей:
- Ты хорошо это придумала, старушка. Радио ни черта не стоит, но зато ты у меня молодец. И умнее того, что ты мне говорила по поводу "Од Горация", никто больше не скажет. - И он крепко поцеловал сопротивляющуюся жену. Тогда и она присоединилась к остальным и с большим аппетитом стала есть.
11. "СОНЕТ 66"
Как ни высоко ценила Анна стихотворный текст, написанный Чернигом к "Персам", она считала, что достаточно уделить Чернигу десятую часть полученного гонорара; но Зепп отдал ему пятую долю - целых тысячу восемьсот франков.
- Опять зяблику есть что поклевать, - обрадовался Черниг, когда Траутвейн вручил ему деньги, и, несмотря на его нигилизм и отсутствие потребностей, обладание этими несколькими сотнями франков заметно подняло его настроение.
В эти чудесные майские дни Зепп подолгу и часто бывал в обществе; Чернига и Гарри Майзеля. Когда Гарри внушил ему мысль о fait accompli, юноша казался ему вестником несчастья; но после того как стало известно, что Фридрих Беньямин жив, Зепп уже ничего не видел в Гарри, кроме его блестящих качеств, не замечая его надменности, мировой скорби, снобизма. В последнее время Гарри был настроен необычно задиристо. Постоянное тесное общение с Чернигом создавало между ними вечные трения. Чуть не ежедневно наполовину в шутку, наполовину всерьез они ссорились и затем снова мирились; нередко мирить их приходилось Траутвейну. Гарри Майзель был ему теперь едва ли не милее Чернига; но сблизиться с юношей ему все же не удавалось. Гарри, отнюдь не молчаливый и всегда очень вежливый, держался замкнуто. Какое-то насмешливое сопротивление было в его отношении к Зеппу, чего Зепп не мог себе объяснить. Кто-кто, а уж он был подлинным доброжелателем Гарри и поклонником его таланта.
Как-то вечером - это было двенадцатого мая, в субботу, - Траутвейн встретился с Гарри и Чернигом. Сидели в том же неприглядном кафе "Добрая надежда", где Черниг читал однажды Траутвейну свои стихи. Несколько столов выставили на улицу; здесь все же было лучше, чем внутри. Однако бледная, чахлая трава городского предместья, разбросанные то тут, то там высокие дома, заборы строительных участков - все это, конечно, было достаточно уныло. Зепп предпочел бы пойти в другое кафе, но Гарри заупрямился и настоял на том, чтобы остаться здесь.
Оскар Черниг был в этот вечер особенно язвителен. Бетховен, размышлял он вслух, несмотря на все усилия, не нашел для себя подходящего текста, а какая опера родилась бы, сведи его счастливая судьба с таким поэтом, как он, Черниг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93