А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он весь превратился в слух, он слышит все сказанное и недосказанное, он подсчитывает, калькулирует, взвешивает "за" и "против". Вид господина Гингольда, говорящего о своих делах, наводит его на исторические параллели, он вспоминает великих дельцов мира, Марка Лициния Красса, и Иозефа Зюсса Оппенгеймера, по прозванию Еврей Зюсс, и Джона Лоу, и Сесиля Родса, и Генри Форда, и Джона Д.Рокфеллера, он вспоминает хитроумного Одиссея и патриарха Иакова. Как Иаков околпачил лютого разбойника Лавана при помощи хитрой, внушенной самим богом комбинации с ягнятами, так и господин Гингольд проведет Гитлера и всех его архизлодеев.
Гингольд кончил, минуты две длится молчание, затем Бенедикт Перлес и Нахум Файнберг заговаривают одновременно. По существу дела разногласий нет, тут и говорить не о чем, но вокруг деталей разгорается многословный спор. Все жестикулируют, Перлес снимает пенсне и снова надевает его, огромные глаза Файнберга сверкают, спор становится ожесточенным. Между Перлесом и Файнбергом возникает соперничество: каждый из них хочет доказать другому и господину Гингольду, что его голова работает быстрее и лучше.
Скоро всплывает вопрос, вокруг которого, по существу, идет спор.
- Во всяком случае, - говорит Бенедикт Перлес, и его ротик с бойкими усиками задорно выдвигается вперед, точно готовясь встретить бой с господином Гингольдом, - мне теперь в Берлине будет куда легче.
- С ума ты сошел, - с криком набрасывается на него господин Гингольд. Кто тебя пустит назад в Берлин? Хочешь, чтобы архизлодеи посадили тебя за решетку?
Нахум Файнберг с величайшим наслаждением поехал бы в Берлин вместо Бенедикта Перлеса. Там, в борьбе с нацистами, он мог бы проявить себя, показать, на что он способен. Разумеется, об этих своих истинных мотивах он не проронил ни звука. Он лишь вежливо и красноречиво предлагал подумать, насколько разумнее, чтобы в будущем интересы господина Гингольда в Берлине представлял не Перлес, а он, которому ничто не угрожает. Есть серьезные основания предполагать, что архизлодеи бросят Перлеса в тюрьму, тогда придется затратить огромные суммы, чтобы его вызволить, а эти издержки, на которые уйдет значительная часть барышей от всего предприятия, отпадают, если в Берлин поедет он, Файнберг. Господин Гингольд не замедлил с ним согласиться. Но он был, Файнберг знал это, уступчивым отцом. Бенедикт Перлес, конечно, напустит на него жену, господин Гингольд не устоит перед мольбами дочери, и наперекор разумным деловым соображениям, наперекор здравому смыслу и желанию самого господина Гингольда в Берлин в конце концов поедет Бенедикт Перлес.
Пока, правда, казалось, что победителем выйдет Нахум Файнберг. Господин Гингольд, не жалея голосовых связок, повторил, что никакая сила в мире не заставит его отпустить своих детей назад в Берлин, и Перлес, не прекословя, умолк. Но борьба с нацистами была содержанием его жизни, в душе он и не помышлял устраниться.
Гингольд, разумеется, строго-настрого наказал Перлесу и Файнбергу даже в пределах семьи хранить гробовое молчание о его делах с нацистами. Но он знал, что они, вероятно, нарушат его запрет, и не очень удивился, когда Ида в тот же день насела на него, умоляя отпустить ее с Бенедиктом обратно в Берлин. Он ответил нетерпеливым "нет", сильно раскричался. Но его сопротивление лишь усилило сопротивление Иды. Пианистка же Рут, которой нравились огромные, кроткие глаза Файнберга, хлопотала перед отцом за секретаря. По-стариковски рассудительный Зигберт, гимназист, завидовал шурину Бенедикту: тот в Берлине станет героем и мучеником; и он тоже взял сторону Файнберга. Мелани, напротив, защищала Бенедикта. И в доме Гингольца воцарился раскол, крик стоял еще более оглушительный, чем всегда, в особенности за столом. Гингольд, Файнберг, Перлес, Ида, Рут, Мелани, Зигберт - все громко, обстоятельно и обычно по двое и по трое зараз высказывали свое мнение. Все они отличались подвижным умом, быстро перескакивали с предмета на предмет и переходили на личную почву. "Ну, уж ты, известно", - подавалась реплика, и, хотя только что обсуждался вопрос, что целесообразнее, послать ли в Берлин Бенедикта Перлеса или Нахума Файнберга, сидящие за столом начинали в далеко не лестных выражениях аттестовать друг друга. При этом все безмерно преувеличивалось, пускалась в ход любая клевета, только бы на минуту удержать за собой последнее слово. Несколькими секундами позже, так же внезапно, водворялся глубочайший мир, все сидели тесной и дружной семьей и обсуждали, что лучше: пойти ли послезавтра в кино смотреть фильм с участием Гарбо или послушать концерт Тосканини. Пока на почве этого обсуждения не разгорались страсти и не вспыхивала новая ссора.
Как можно было заранее предвидеть, Ида настояла на своем. Готовый к бою, играя своим пенсне, покручивая удалые усики, снабженный многочисленными советами господина Гингольда, возвращался Бенедикт Перлес в Берлин воевать с тамошними властями; горя честолюбием и пламенной любовью к искусству. Ида Перлес возвращалась к своим-занятиям с учителем пения Данебергом.
А Гингольд со вздохом, но про себя усмехаясь, приступил к выполнению своего обязательства перед нацистами и принялся хитроумными маневрами выдворять из "Парижских новостей" строптивого Траутвейна.
Быстрыми, подозрительно рыщущими глазками просматривал он материал очередного номера. Нашел статью Траутвейна о том, как бессердечно голландское правительство расправилось с немецкими эмигрантами, искавшими убежища на голландской территории: беглецов погнали обратно через германскую границу, хотя в третьей империи их ждали пытки и смерть.
Гингольд еще тише, еще вежливее, еще ехиднее, чем всегда, спросил Гейльбруна, считает ли тот удобным поместить такую статью.
- А почему бы и нет? - удивленно спросил Гейльбрун.
- Не мешало бы, - пояснил Гингольд, - соблюдать деликатность по отношению к тем немногим правительствам, которые еще терпят эмигрантов в своей стране, нельзя рисковать тем, что Голландия закроет свою границу для немецких эмигрантов.
Гейльбрун находил статью Траутвейна достаточно умеренной; если уж бояться писать о таких конкретных, вполне установленных вещах, то куда это заведет? Гингольд сидел, тесно прижав локти к туловищу, поглаживал бороду.
- Уже один тот факт, что статья подписана профессором Траутвейном, сказал он, - вызовет раздражение. Траутвейн, с тех пор как он работает в редакции, вносит в свои статьи более нетерпимый тон, чем можно было ожидать, и уже известен своей несдержанностью. Следовало бы как можно реже давать ему место в газете. Было, пожалуй, ошибкой, - задумчиво продолжал он, силясь придать своему взгляду из-под очков возможно больше чистосердечия, - что профессора Траутвейна пригласили в аппарат редакции. В общем, от этого редактора больше вреда газете, чем пользы.
Гейльбрун вынул изо рта сигару; глаза его были сегодня краснее обычного.
- Я не ослышался? - спросил он. - Вы сказали, что сотрудничество Зеппа Траутвейна вредит газете?
Гингольд был готов к тому, что встретит отпор.
- Да, именно это я и сказал, - ответил он кротко, скромно и убежденно. - Когда мы основывали нашу газету, дорогой Гейльбрун, мы договорились в такой же мере воздерживаться от истерического пафоса, как и от сентиментального хныканья. Мы хотели, чтобы наши "Новости" были серьезной, объективной газетой, как в свое время в Германии ваша "Прейсише пост". Я цитирую ваши слова, дорогой Гейльбрун. При всем желании я не могу сказать, чтобы сотрудничество профессора Траутвейна приближало "ПН" к характеру газеты "Прейсише пост".
Гейльбрун ходил по комнате из угла в угол, время от времени резко поворачивая свою квадратную, ершистую, седеющую голову к Гингольду.
- Поздновато вы пришли к такому выводу, - сказал он. - Об этом надо было думать до того, как мы пригласили Зеппа в редакцию. - Ему надоело сдерживаться, он разгорячился: - Что это вы все придумываете? Какой злой дух вселился в вас, почему вы без конца придираетесь как раз к нашему лучшему работнику? Допустим, что обороты, употребляемые Траутвейном, не всегда изысканны. Но изысканности, анализа, мудреной психологии - всего этого у нас было более чем достаточно, а достигли мы как будто немногого. Прямая, неприкрашенная правда в статьях Траутвейна - это то, что нам нужно. Это то, чего жаждет наш читатель. Это то, о чем тоскуют все противники фашизма и внутри страны, и за ее пределами, весь немецкий народ. Мы фабрикуем здесь, почтеннейший, не эстетскую литературщину и не академические исследования, мы творим общественное мнение, боевой дух. Если кто и создает во всей чистоте тот стиль газеты, какой я себе с самого начала мыслил, крепкий, мужественный, боевой, то это Траутвейн. И ему вы хотите заткнуть рот только потому, что он продернул какого-то там полицейского бюрократа, который ведет себя по-свински? Мы как будто для того и покинули Германию, чтобы говорить то, что есть. Для того мы и основали нашу газету. Если десять раз обсасывать каждое слово, прежде чем его напечатать, то лучше уж совсем прикрыть лавочку.
- Не кричите, пожалуйста, дорогой Гейльбрун, - сказал Гингольд с злобной усмешкой. - Я вполне хорошо слышу, а от силы звука тот или иной аргумент не становится сильнее.
Но он почувствовал справедливость сказанного Гейльбруном и понял, что эта голландская история была неудачным стартом; она сразу завела его в тупик, надо найти что-нибудь получше. Гингольд взглянул на часы; сегодня пятница, день идет к концу, близится канун субботы, скоро начнется богослужение. Он рад, что есть предлог перед самим собой и перед Гейльбруном прервать беседу.
Он поехал в синагогу, на поддержание которой жертвовал значительные суммы. С благочестивым пылом присоединился к молитве и пению, славя субботу. "Выйди, о мой возлюбленный, навстречу невесте, дай увидеть мне лик твой, о суббота", - пел и молился он.
Суббота избавляла от глупых и мелочных будничных забот и от подлости, без которой в будни не обойдешься.
Он отправился домой, он возложил руку на темя каждою из своих чад, он благословил их, пожелал, чтобы они уподобились Манассии и Эфраиму, Рахили и Лие, он наслаждался огнями субботних свечей, произносил предписанные слова восхваления над вином и субботним хлебом и радовался мысли, что целых двадцать четыре часа можно быть независимым и честным человеком, спокойным за себя, за свой мир, за своего бога, справедливым и благословенным.
14. ЕСТЬ НОВОСТИ ИЗ АФРИКИ?
Густав Лейзеганг рапортовал Визенеру о своих переговорах с Гингольдом. Он оказал легкий нажим на издателя Гингольда, докладывал он.
- Я полагаю, - сдерживая нетерпение, сказал Визенер, - что не помешало бы нажать посильнее.
- Весь к вашим услугам, - ответил Лейзеганг.
Позднее Визенер пожалел о своей директиве. Шеф агентства по сбору объявлений Гельгауз и Кo был испытанным человеком и знал свое дело лучше, чем его хозяева. Он сам понимал, когда уместен пряник, а когда кнут. Зачем же было давать ему это излишнее указание, смахивающее на замаскированный выговор?
Сделал он это потому, что разговоры Шпицци о затяжном характере его, Визенера, затей не давали ему покоя. Впрочем, они ни к чему не привели. Гейдебрег не обращает внимания на науськивания Шпицци, он выражает готовность запастись терпением и подождать, пока метод Визенера даст свои плоды. Но при мысли о Шпицци Визенера покидает всякое благоразумие, он задыхается от ненависти. О, этот Шпицци. Он буквально шагает по трупам. Он держится на фундаменте из трупов. Он, можно сказать, сидит на трупах. Трупный запах сопутствует единомышленникам Визенера, и обычно это мало трогает его. Когда же речь идет о Шпицци, Визенера тошнит от этих духов.
Однако досада его по поводу промаха с Лейзегангом быстро улетучилась. Ему хорошо жилось в эти прекрасные дни начала июня, все складывалось отлично. Отношения с Леа наладились. В Гейдебреге он уверен: Бегемот был теперь частым гостем на улице Ферм, неприятный инцидент с "ПН" забыт. Правда, когда Визенер думал об истории с Раулем, ему становилось не по себе, и порой его охватывала легкая тревога, как бы до Леа не дошли слухи о его плане подвести мину под "ПН". Но откуда ей услышать об этом? Если что-нибудь и дойдет до нее, то только в виде неопределенных разговоров: он будет нагло и убедительно отрицать свое участие в этом деле. Нет, все складывается отлично, лучшего и желать нельзя.
Он мог даже позволить себе теперь несколько пренебречь обязанностями журналиста и политического деятеля и безраздельно посвятить себя литературной работе. Весь досуг он отдавал своему "Бомарше". Чем больше он углублялся в материал, тем сильнее ему нравился этот Бомарше, его легкомыслие, изворотливость, талант, его произведения, его беспринципность, его адвокатская сущность и баснословное везение этого человека, которому всегда удавалось выступать защитником дела, вознесенного затем потомками на высоту. Бомарше, каким изобразил его Визенер в своей книге, мог стать на защиту абсолютной монархии с таким же успехом, как и на защиту прав человека и гражданина: удача сделала его глашатаем революции. Да, Пьер-Огюстен-Карон де Бомарше пришелся по душе Эриху Визенеру. С каким наслаждением он сам стал бы Бомарше своей эпохи. Он работал над книгой с любовью, внося в нее ироническую нотку, чтобы не слишком уж выпячивало его восхищение этим человеком.
Единственное, что нарушало радость этой работы, было поведение Марии Гегнер. Она все больше и больше чуждалась его. Мария была образцовой секретаршей; она принимала живое участие в его работе, ее замечания по тому или иному поводу показывали, как хорошо она понимает, что он хочет сказать. Но ему не удавалось вырвать у нее ни одного слова, которое выходило бы за рамки ее обязанностей.
Умная Мария, хорошо изучившая Визенера, острее, чем раньше, замечала те его свойства, которые ее отталкивали. Осознала она свою неприязнь к Визенеру в ту минуту, когда он дал пощечину Раулю. Но этому последнему поводу предшествовало множество других. Иллюзии Марии в отношении Визенера рассеивались медленно, но теперь они рассеялись окончательно. Ловкость, с которой Визенер восторжествовал над затруднениями последнего времени, его самозабвенная, плодотворная работа над книгой не могли затемнить ясного представления Марии о его подлинной сущности. Точно так же как цепь внешних побед нацистов не затемняла перед Марией картину внутренней гнилостности их режима, так и внешний блеск Визенера и его большая работа над книгой не заслоняли перед ней картины его растущего внутреннего разложения. Она негодовала на себя за то, что столько лет смотрела на этого человека снизу вверх; теперь она видела его насквозь и он вызывал в ней все более злое чувство, никто лучше ее не знал, насколько он двоедушен.
Порой она подумывала, не уйти ли ей от Визенера. Но за что взяться? В Берлине она легко нашла бы работу, но она не хотела возвращаться туда. Она боялась увидеть собственными глазами, как осуществлялась программа нацистов в третьей империи. Уже то, что она видела и слышала отсюда, издалека, было ей противно, и она страшилась отвращения, которое неминуемо вызвала бы в ней подлинная действительность рейха.
Так она и оставалась у Визенера, но не скрывала разочарования, возраставшего с каждым днем. Его, упоенного победой и успешно подвигавшейся работой, слегка угнетало, что человек из его окружения, и такой близкий человек, сомневается в нем. Он поборол даже возмущение Леа, а что же напало на Марию, почему она ускользает от него? Визенер делал все, чтобы вновь завоевать ее. Но Мария замыкалась в себе и на его дружелюбные вопросы, что же, в сущности, произошло и кто из них переменился, он или она, отвечала немым, злым отпором.
Однажды за обедом на улице Ферм - их было пятеро за столом, и Леа разговаривала с кем-то посторонним, - Гейдебрег задал Визенеру свой любимый вопрос: "Есть новости из Африки?" Визенер, обеспокоенный тем, что Леа услышит и догадается, о чем речь, ответил уклончиво. Но Гейдебрег с досадной настойчивостью продолжал все о том же. Он, конечно, не называл имен и пользовался конспиративным жаргоном. Визенер с тревожным чувством заметил, что Леа насторожилась. Она вообще была необыкновенно догадлива; вполне возможно, что она поняла, о чем речь.
Но когда гости ушли и Визенер остался наедине с Леа, она держала себя как обычно. Она, безусловно, ничего не слышала. В этой истории он проявляет слишком большую пугливость и чувствительность. Напрасно он тревожится. Если Леа и слышала глупые разговоры Гейдебрега, то она не поняла их. Гейдебрег выражался очень туманно. "Крупная охота требует долгих приготовлений" - это было самое рискованное из всего, что он сказал: почему, в самом деле, непременно отнести это к "ПН"?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93