И никогда капельдинер в театре не скажет мне: "Ну вот, господин профессор, наконец-то мы избавились от свинарника". Никогда мы не порешим с этим свинарником, никогда мы от него не избавимся, и Беньямина, черт бы его подрал, они тоже никогда не освободят, fait accompli, так оно и останется, и господин Гитлер будет по-прежнему плевать на все. Глупый баран - это я. Анна права. Не нужно было забрасывать музыку. Но это возмутительно, что она права, а сейчас она еще и показать хочет, что была права. А я не пошел с Зайчонком. Зря.
Анна чувствует его неприязненные мысли. "В следующий раз, - думает она, - когда я увижу мадам Шэ, я устрою ей скандал. Хотя от этого никакого толку, но я все-таки в тысячный раз скажу ей, чтоб она не смела сливать в одну посуду вчерашнее и свежее молоко, я скажу ей это не шутя, а очень резко, я накричу на нес, а в следующий раз она, конечно, опять смешает свежее молоко со вчерашним. Я все бьюсь с этими Перейро и с этим сбродом из радио, я ломаю себе голову, а ему все нипочем. Я уговариваю его, как капризного ребенка, чтобы он наконец бросил свою политику. До мозолей на языке убеждаю его вернуться к музыке. Я-то сама и думать даже не могу о чем-нибудь стоящем, мои постылые заботы и моя постылая работа целиком съедают меня, а он ведет себя так, точно я все это делаю ради собственного удовольствия. Сколько бы я ни расшибалась в лепешку, все равно меня постигнет та же участь, что и Элли. Я уже стара и некрасива, и у меня нет денег прикрыть все изъяны. Из-за него я превратилась в старуху, а он смотрит на меня такими глазами".
И вдруг она резко говорит ему:
- Ты что, совсем голову потерял? Не замечаешь, что становишься общим посмешищем? Брось ее к черту, твою дурацкую политику. Ты же все равно ничего в ней не смыслишь. Ты только ставишь себя в нелепое положение. Неужели тебе все еще не ясно, что ты ходишь в донкихотах? - "Кофе ему понадобилось, - думает она. - В пять часов утра кофе. Да еще ворчит, что молоко скисло. Но что же он думает? Я-то что могу сделать? Не могу же я, в самом деле, силой заставить эту Шэ наливать свежее молоко в чистую посуду". - Ты рехнулся, - говорит она громче, резче. Сейчас ее голос никак нельзя назвать приятным, лицо искажено. - Рехнулся. Рехнулся, - без конца повторяет она. - Займись лучше своими "Персами", - говорит она, - и забудь о политике, не твоего ума это дело. Ты рехнулся и сводишь с ума всех вокруг себя. - Она кричит все громче и громче: - Да, ты рехнулся, рехнулся. Тебе место в Дальдорфе.
Она визжит. Никогда еще, сколько Зепп ее знает, она не кричала, и вот в этом бурном порыве вылилось все - вся горечь, накопленная за последние два года. При этом мысль ее работает четко, она прекрасно сознает, что говорит. Что за чушь она порет? Как можно здесь, в Париже, в изгнании, говорить о том, что ему место в Дальдорфе, в берлинском доме для умалишенных? Она отдает себе отчет, что эта истерика свела на нет все ее самообладание, которое так трудно давалось ей в эти два года. Но она ничего не может с собой поделать, она не может не кричать. Ей уже недостаточно одного крика. Она хватает дешевый фаянсовый подсвечник, который неизвестно для чего стоит на ночном столике, и так швыряет его об пол, что он со звоном разбивается вдребезги.
Застучали в стенку, застучали в пол снизу. Вбежал Ганс, заспанный, испуганный.
- Что случилось?
Услышав стук в пол, увидев Ганса, она сразу же приходит в себя. "Выдохлась, окончательно выдохлась, - думает она, - меня уже ни на что не хватает, даже на гнев". Ибо весь ее гнев улетучился. Ей стыдно перед Гансом.
- Иди к себе, мальчик, ложись, - с усилием говорит она. - Это пустяки. - Она истерически всхлипывает и бросается ничком на постель, стараясь заглушить подушкой рыдания и стоны.
Траутвейн, перепуганный насмерть, машет сыну, просит:
- Иди к себе, Ганс, ложись. Сейчас все пройдет.
Комнату уже заливал тусклый, унылый свет серого утра, и тут он впервые увидел Анну, увидел ее такой, какой она стала и внешне и внутренне. Он понял, как много еще содержания осталось в его жизни и как мало - в ее. У него есть политика, музыка, его день - это шестнадцать насыщенных часов, один богаче другого; у нее же нет ничего, ничего, ничего. Ей осталось только цепляться за него, а он, быть может, изредка ее погладит, как доброе, верное животное. Вдруг он понял, что такое все эти бесчисленные страхи и мелкие заботы, вызывающие в нем только досаду или в лучшем случае благодушное презрение. Все, с чем он сталкивался благодаря "Новостям", что открывалось ему из разговоров с сослуживцами и из переписки с читателями и всякого рода просителями, что с такой ужасающей ясностью предстало перед ним в "Сонете 66" Гарри Майзеля, - все это он вдруг ощутил всем своим существом, понимая, что и он разделил бы общую участь, если бы не Анна. Анна, и только Анна оградила его от всех ужасов, а он этого не замечал, не хотел замечать. И вот он является домой, прошатавшись всю ночь, будит ее и скандалит оттого, что молоко не очень вкусно.
Она все еще лежит, зарывшись лицом в подушки. Куда девались ее красивые темно-каштановые волосы? Они поседели, потускнели. Но спина, вздрагивающая от всхлипываний, все еще такая, какую он любил двадцать лет назад. Бережно проводит он рукой по этой спине и, приглушая голос, ласково приговаривает:
- Не надо, Анна, не надо.
Еще некоторое время он сидит около жены, стараясь успокоить ее; затем тихонько ложится рядом и кладет ее голову к себе на грудь.
Ни он, ни она не произносят ни слова; он чувствует себя глубоко виноватым. Он рад, что ей легче, что вспышка прошла. Она высвобождается из его объятий. Он как-то сразу чувствует всю усталость минувшего тяжелого дня и долгой ночи. Да, он устал, как пес. Единственное, что он еще чувствует, - это безграничная, мучительная усталость, переполняющая его. Он хочет что-то сказать Анне, по не в силах. Помимо воли он засыпает крепким глубоким сном.
13. ПЕСЕНКА О БАЗЕЛЬСКОЙ СМЕРТИ
- Удивляюсь, дорогой Визенер, - сказал Шпицци, и сияющая улыбка обнажила его прекрасные новые зубы, - что вы из-за такого пустяка пожаловали собственной персоной. - Он нагло и любезно смотрел в лицо Визенеру; хотя от всего облика этого человека веяло молодостью, в его светлых глазах иногда неожиданно мелькало по-стариковски хитрое ироническое выражение.
Разговор происходил в служебном кабинете фон Герке на улице Лилль. Шпицци был прав, Визенеру и самому было странно, что такое незначительное обстоятельство, как дело Беньямина, заставило его отправиться в посольство. Он, пожалуй, и сам жалел уже, что приехал. Однако побуждение, пригнавшее его сюда, было слишком сильно.
Когда он читал бессмысленный и наглый лепет, которым Берлин ответил на швейцарскую ноту, и у него тоже возникло тягостное впечатление, будто дело уже, пожалуй, кончено и объекта спора не существует. Визенер не был сентиментален, он вряд ли смог бы объяснить, почему после множества других тупых, зверских злодеяний его так глубоко взволновало именно это; но так оно было. Думая о том, что Фрица Беньямина могли убить, он испытывал почти физическое отвращение, словно проглотил тухлую устрицу.
Шпицци это, по-видимому, не особенно трогало. Во всяком случае, он продолжал чуть-чуть подтрунивать над Визенером в своем обычном тоне, любезно и не без коварства.
- Видите, mon vieux, - глубокомысленно сказал он, - два месяца назад вы удивлялись, что я всполошился из-за некоего Беньямина и некоего Траутвейна. А теперь вы сами пожаловали сюда. Кстати, доставлены вам материалы о "Парижских новостях"? - осведомился он.
Визенер поблагодарил. Материалы получены. В этом деле Шпицци вел себя безукоризненно. Он послал ему, не ожидая письменного запроса со стороны Визенера, толстую папку с документами, касающимися "Парижских новостей", все досье - подробные ценные сведения, прежде всего об издателе Луи Гингольде. Имея на руках такие материалы, можно начать кампанию против "Парижских новостей" с большими шансами на успех. Почему не делает этого сам Шпицци? Ведь именно сейчас, когда история с Беньямином сошла не совсем гладко, ему не мешало бы выслужиться перед Берлином. Почем же он послал материалы Визенеру? По щедрости натуры? Или не хочет сам пачкать руки? Или ему это просто, безразлично?
Но Визенер явился сюда не для того, чтобы читать в душе Шпицци, ему хотелось избавиться от преследовавших его сомнений. Его мучила мысль, что дело Беньямина - комедия, что вся эта пляска идет вокруг трупа. Несомненно, Леа или Рауль вскоре опять спросят его о Фридрихе Беньямине; что он ответит? Представляя это себе, он ежится, как в свое время в окопе, когда его донимали вши. Нет, он не доставит Шпицци удовольствия, не будет с ним говорить о материалах, касающихся "Парижских новостей", довольно он ходил вокруг да около, пора идти в открытую.
- Как, по-вашему, дорогой Шпицци, - спросил он в упор, - дело Беньямина можно считать ликвидированным?
Господин фон Герке не замедлил уловить скрытый смысл вопроса. "Ликвидировано", сказал Визенер. Это был точный технический термин; человека "ликвидируют", "сплавляют", "убирают", и тем самым ликвидируется все дело. Шпицци уже и сам спрашивал себя, не ликвидировано ли таким путем дело Беньямина, он не возражал бы против такой развязки. Фридрих Беньямин был ему безразличен, но вечная болтовня об этой нелепой истории действовала ему на нервы.
Так или иначе, не все ли равно Визенеру, чем кончилось похищение Беньямина? Шпицци питал презрение к репортерскому зуду этого человека, он вскинул голову, слегка наклонил ее набок и надменно фыркнул.
- Ликвидировано ли дело Беньямина? - спросил он с легким удивлением. Разве вы слышали что-нибудь такое? У нас, во всяком случае, ничего не известно. - Он говорил сухим тоном, не располагавшим к продолжению разговора. Но тотчас же, словно желая загладить резкость своего ответа, снова придал лицу прежнее нагло-любезное выражение и продолжал сердечно, доверчиво: - Ведь мы осведомлены не лучше вас, мы тоже пробавляемся догадками. Найдутся, конечно, люди, у которых явится вполне понятное желание раздавить клопа, другие же будут считать, что раздавленный клоп воняет больше живого. Не знаю, какая точка зрения правильнее. Я очень рад, что на мне не лежит необходимость решать. Неужели этот клоп серьезно беспокоит вас? - с удивлением, чуть ли не с участием спросил он.
Визенера возмущала безмерная наглость Шпицци; этот парень, несомненно, явился на свет задом наперед. Но в том, как и что он говорил, можно было предположить правду. Герке, как видно, действительно ничего не знает и не очень близко принимает к сердцу этот вопрос. И с его, Визенера, стороны идиотство воспринимать все это иначе.
Господин фон Герке, хотя он еще отнюдь не знал, как выпутаться из дела Беньямина, нисколько не беспокоился. Будь что будет. В худшем случае за него заступится Медведь. Медведь не оставит его в беде; Медведь часто ворчит, но, когда надо, действует.
- А ведь было бы, пожалуй, и в самом деле лучше, - размышлял он вслух, так как Визенер не ответил, - если бы эта история действительно оказалась - как вы сказали? - ликвидированной. - Он сверкнул зубами и начал тихонько насвистывать. Мотив был Визенеру знаком, какой-то очень известный мотив, но слов он никак не мог припомнить, и это злило его. - Боюсь, дорогой Визенер, - ответил наконец фон Герке на собственный вопрос, - что на вас нашел сентиментальный стих и вы бы не прочь, чтобы этого клопа лелеяли и хранили, как драгоценность.
Он едва заметно пожал плечами и опять стал насвистывать тот же мотив. Визенер все еще молчал; он думал не столько о словах Шпицци, сколько старался вспомнить слова этой проклятой песни. Молчание становилось тягостным.
Вдруг он вспомнил. Шпицци насвистывал старую народную песенку, простую и наивную песенку о "базельской смерти": как один человек просит базельскую смерть забрать его старую, а затем и молодую жену: обе они ему в тягость, и он хочет от них избавиться. Припев начинается словами: "Дружок мой, базельская смерть..." Визенер обрадовался. Яснее Шпицци не мог бы ответить на вопрос, который привел сюда Визенера. Если бы Фрицхен был мертв, у господина фон Герке не было бы повода призывать "базельскую смерть".
Визенер, явно повеселев, переменил тему разговора. До сих пор Шпицци поддразнивал Визенера, а теперь Визенер со своей стороны заговорил о событии, которое, по его мнению, могло быть неприятным фон Герке. Он рассказал, что в Париж скоро прибудет некий господин Гейдебрег - в качестве эмиссара фюрера. Пока не совсем ясно, в чем будет заключаться миссия Гейдебрега в Париже. Предполагают, что в Берлине и на "Волшебной горе" - так назывался замок фюрера я Берхтесгадене - эмигранты и их пресса всем надоели, и решено начать против них кампанию. Господину Гейдебрегу, вероятно, поручено также расследовать дело Беньямина, то есть взять в оборот Герке. Эта мысль вернула Визенеру прежнее чувство превосходства над Шпицци. Он говорил с ним о Гейдебреге осторожно, с вежливым, подчеркнуто сдержанным сочувствием, как говорят с больным о его болезни, но и не без злорадства. Однако он бил мимо цели. Господин фон Горке ждал для себя от приезда Гейдебрега лишь выгод. Гейдебрег был дружен с Медведем и, без сомнения, не получил от него нежелательных для Шпицци инструкций. Шпицци и его гость оживленно разговаривали о лице, приезд которого ожидался, выражали самые разнообразные надежды и опасения и умалчивали лишь о том, на что они действительно надеялись и чего действительно опасались.
Разговор закончился приятнее, чем начался. Хотя на улице Лилль, по-видимому, тоже не знали ничего определенного, но у Визенера все же было ощущение, что объект спора еще жив и что глухая тревога, прозвучавшая в статье некоего Траутвейна, - лишь проявление обычной эмигрантской истерии. Он сел в машину, которая ждала его у посольства, и, отъезжая, насвистывал про себя: "Дружок мой, базельская смерть".
На обед он был приглашен к мадам де Шасефьер. Леа была сегодня особенно красива: платье цвета голубоватой лаванды оттеняло нежную, светлую кожу, каштановые волосы и зеленовато-синие глаза. Визенер позабыл о неприятном утре, он был доволен собой, своей подругой и жизнью. Он наслаждался приятной атмосферой спокойного дома, тонкими кушаньями, светлой столовой, видом на красивый газон сада, обнесенного каменной оградой.
- Однако вам здорово досталось от этого Траутвейна, дорогой Эрих, неожиданно сказала своим звонким, приветливым голосом Леа, наблюдая, как слуга Эмиль очищает для нее форель.
Настроение Визенера сразу упало. Здесь, на улице Ферм, он рассчитывал на несколько часов забыть о делах; надеялся, что после разговора со Шпицци сможет выкинуть из головы неприятное дело Беньямина; его бесило, что этот ужасный Траутвейн опять стал на его пути и вдобавок ко всему Леа еще посмеивается над ним в присутствии слуги.
Он ничего не ответил, и Леа с улыбкой подняла глаза на натюрморт, который висел против нее на стене.
- Если вы, нацисты, будете продолжать в том же духе, - сказала она, то у меня скоро соберется целая картинная галерея.
Дело в том, что Визенер скупал в Германии ценные произведения современной живописи; при некотором художественном вкусе там нетрудно было найти много хорошего, ибо современные картины не были в чести у нацистов, как "дегенеративное искусство". Каждый раз, когда нацисты совершали какую-нибудь особенно вызывающую глупость, он дарил ей, словно в свое оправдание, но умалчивая о мотивах, одно из таких произведений.
Визенер выждал, пока слуга ушел.
- Этому Траутвейну легко, - сказал он. - Наши опять ведут себя по-идиотски, так что любому грошовому журналисту нетрудно стяжать лавры, нападая на них. - Ему хотелось бросить это замечание беспечным тоном, а прозвучало оно довольно угрюмо.
Мадам де Шасефьер взглянула на него. Его удлиненные губы кривились больше обычного, а подбородок, и без того не очень выразительный, казался еще более безвольным; мужественным Визенера в эту минуту нельзя было назвать, - он напоминал скорее надувшегося ребенка. Если бы ее подруга Мари-Клод увидела его сейчас, ей было бы еще труднее понять, почему Леа до сих пор поддерживает с ним дружбу. Еще в ту пору, когда нацисты только пришли к власти, Мари-Клод была крайне удивлена, как это Леа, гордившаяся тем, что в ее жилах есть капля еврейской крови, не порвала с представителем "Вейстдейче цейтунг".
- Грошовый журналист? - сказала она. - Я нахожу, что у Траутвейна свой собственный голос и звучит он не плохо. Перейро говорил мне, что он, кроме того, и талантливый музыкант.
- Возможно, - раздраженно ответил Визенер и пожал плечами. Что с ним сегодня? Весь день он неправильно на все реагирует. Обычно он понимает шутку и не обижается, если Леа его немножко поддразнивает, напротив, эта легкая ирония даже нравится ему. Как досадно, что он так неуклюже и грубо ответил ей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93
Анна чувствует его неприязненные мысли. "В следующий раз, - думает она, - когда я увижу мадам Шэ, я устрою ей скандал. Хотя от этого никакого толку, но я все-таки в тысячный раз скажу ей, чтоб она не смела сливать в одну посуду вчерашнее и свежее молоко, я скажу ей это не шутя, а очень резко, я накричу на нес, а в следующий раз она, конечно, опять смешает свежее молоко со вчерашним. Я все бьюсь с этими Перейро и с этим сбродом из радио, я ломаю себе голову, а ему все нипочем. Я уговариваю его, как капризного ребенка, чтобы он наконец бросил свою политику. До мозолей на языке убеждаю его вернуться к музыке. Я-то сама и думать даже не могу о чем-нибудь стоящем, мои постылые заботы и моя постылая работа целиком съедают меня, а он ведет себя так, точно я все это делаю ради собственного удовольствия. Сколько бы я ни расшибалась в лепешку, все равно меня постигнет та же участь, что и Элли. Я уже стара и некрасива, и у меня нет денег прикрыть все изъяны. Из-за него я превратилась в старуху, а он смотрит на меня такими глазами".
И вдруг она резко говорит ему:
- Ты что, совсем голову потерял? Не замечаешь, что становишься общим посмешищем? Брось ее к черту, твою дурацкую политику. Ты же все равно ничего в ней не смыслишь. Ты только ставишь себя в нелепое положение. Неужели тебе все еще не ясно, что ты ходишь в донкихотах? - "Кофе ему понадобилось, - думает она. - В пять часов утра кофе. Да еще ворчит, что молоко скисло. Но что же он думает? Я-то что могу сделать? Не могу же я, в самом деле, силой заставить эту Шэ наливать свежее молоко в чистую посуду". - Ты рехнулся, - говорит она громче, резче. Сейчас ее голос никак нельзя назвать приятным, лицо искажено. - Рехнулся. Рехнулся, - без конца повторяет она. - Займись лучше своими "Персами", - говорит она, - и забудь о политике, не твоего ума это дело. Ты рехнулся и сводишь с ума всех вокруг себя. - Она кричит все громче и громче: - Да, ты рехнулся, рехнулся. Тебе место в Дальдорфе.
Она визжит. Никогда еще, сколько Зепп ее знает, она не кричала, и вот в этом бурном порыве вылилось все - вся горечь, накопленная за последние два года. При этом мысль ее работает четко, она прекрасно сознает, что говорит. Что за чушь она порет? Как можно здесь, в Париже, в изгнании, говорить о том, что ему место в Дальдорфе, в берлинском доме для умалишенных? Она отдает себе отчет, что эта истерика свела на нет все ее самообладание, которое так трудно давалось ей в эти два года. Но она ничего не может с собой поделать, она не может не кричать. Ей уже недостаточно одного крика. Она хватает дешевый фаянсовый подсвечник, который неизвестно для чего стоит на ночном столике, и так швыряет его об пол, что он со звоном разбивается вдребезги.
Застучали в стенку, застучали в пол снизу. Вбежал Ганс, заспанный, испуганный.
- Что случилось?
Услышав стук в пол, увидев Ганса, она сразу же приходит в себя. "Выдохлась, окончательно выдохлась, - думает она, - меня уже ни на что не хватает, даже на гнев". Ибо весь ее гнев улетучился. Ей стыдно перед Гансом.
- Иди к себе, мальчик, ложись, - с усилием говорит она. - Это пустяки. - Она истерически всхлипывает и бросается ничком на постель, стараясь заглушить подушкой рыдания и стоны.
Траутвейн, перепуганный насмерть, машет сыну, просит:
- Иди к себе, Ганс, ложись. Сейчас все пройдет.
Комнату уже заливал тусклый, унылый свет серого утра, и тут он впервые увидел Анну, увидел ее такой, какой она стала и внешне и внутренне. Он понял, как много еще содержания осталось в его жизни и как мало - в ее. У него есть политика, музыка, его день - это шестнадцать насыщенных часов, один богаче другого; у нее же нет ничего, ничего, ничего. Ей осталось только цепляться за него, а он, быть может, изредка ее погладит, как доброе, верное животное. Вдруг он понял, что такое все эти бесчисленные страхи и мелкие заботы, вызывающие в нем только досаду или в лучшем случае благодушное презрение. Все, с чем он сталкивался благодаря "Новостям", что открывалось ему из разговоров с сослуживцами и из переписки с читателями и всякого рода просителями, что с такой ужасающей ясностью предстало перед ним в "Сонете 66" Гарри Майзеля, - все это он вдруг ощутил всем своим существом, понимая, что и он разделил бы общую участь, если бы не Анна. Анна, и только Анна оградила его от всех ужасов, а он этого не замечал, не хотел замечать. И вот он является домой, прошатавшись всю ночь, будит ее и скандалит оттого, что молоко не очень вкусно.
Она все еще лежит, зарывшись лицом в подушки. Куда девались ее красивые темно-каштановые волосы? Они поседели, потускнели. Но спина, вздрагивающая от всхлипываний, все еще такая, какую он любил двадцать лет назад. Бережно проводит он рукой по этой спине и, приглушая голос, ласково приговаривает:
- Не надо, Анна, не надо.
Еще некоторое время он сидит около жены, стараясь успокоить ее; затем тихонько ложится рядом и кладет ее голову к себе на грудь.
Ни он, ни она не произносят ни слова; он чувствует себя глубоко виноватым. Он рад, что ей легче, что вспышка прошла. Она высвобождается из его объятий. Он как-то сразу чувствует всю усталость минувшего тяжелого дня и долгой ночи. Да, он устал, как пес. Единственное, что он еще чувствует, - это безграничная, мучительная усталость, переполняющая его. Он хочет что-то сказать Анне, по не в силах. Помимо воли он засыпает крепким глубоким сном.
13. ПЕСЕНКА О БАЗЕЛЬСКОЙ СМЕРТИ
- Удивляюсь, дорогой Визенер, - сказал Шпицци, и сияющая улыбка обнажила его прекрасные новые зубы, - что вы из-за такого пустяка пожаловали собственной персоной. - Он нагло и любезно смотрел в лицо Визенеру; хотя от всего облика этого человека веяло молодостью, в его светлых глазах иногда неожиданно мелькало по-стариковски хитрое ироническое выражение.
Разговор происходил в служебном кабинете фон Герке на улице Лилль. Шпицци был прав, Визенеру и самому было странно, что такое незначительное обстоятельство, как дело Беньямина, заставило его отправиться в посольство. Он, пожалуй, и сам жалел уже, что приехал. Однако побуждение, пригнавшее его сюда, было слишком сильно.
Когда он читал бессмысленный и наглый лепет, которым Берлин ответил на швейцарскую ноту, и у него тоже возникло тягостное впечатление, будто дело уже, пожалуй, кончено и объекта спора не существует. Визенер не был сентиментален, он вряд ли смог бы объяснить, почему после множества других тупых, зверских злодеяний его так глубоко взволновало именно это; но так оно было. Думая о том, что Фрица Беньямина могли убить, он испытывал почти физическое отвращение, словно проглотил тухлую устрицу.
Шпицци это, по-видимому, не особенно трогало. Во всяком случае, он продолжал чуть-чуть подтрунивать над Визенером в своем обычном тоне, любезно и не без коварства.
- Видите, mon vieux, - глубокомысленно сказал он, - два месяца назад вы удивлялись, что я всполошился из-за некоего Беньямина и некоего Траутвейна. А теперь вы сами пожаловали сюда. Кстати, доставлены вам материалы о "Парижских новостях"? - осведомился он.
Визенер поблагодарил. Материалы получены. В этом деле Шпицци вел себя безукоризненно. Он послал ему, не ожидая письменного запроса со стороны Визенера, толстую папку с документами, касающимися "Парижских новостей", все досье - подробные ценные сведения, прежде всего об издателе Луи Гингольде. Имея на руках такие материалы, можно начать кампанию против "Парижских новостей" с большими шансами на успех. Почему не делает этого сам Шпицци? Ведь именно сейчас, когда история с Беньямином сошла не совсем гладко, ему не мешало бы выслужиться перед Берлином. Почем же он послал материалы Визенеру? По щедрости натуры? Или не хочет сам пачкать руки? Или ему это просто, безразлично?
Но Визенер явился сюда не для того, чтобы читать в душе Шпицци, ему хотелось избавиться от преследовавших его сомнений. Его мучила мысль, что дело Беньямина - комедия, что вся эта пляска идет вокруг трупа. Несомненно, Леа или Рауль вскоре опять спросят его о Фридрихе Беньямине; что он ответит? Представляя это себе, он ежится, как в свое время в окопе, когда его донимали вши. Нет, он не доставит Шпицци удовольствия, не будет с ним говорить о материалах, касающихся "Парижских новостей", довольно он ходил вокруг да около, пора идти в открытую.
- Как, по-вашему, дорогой Шпицци, - спросил он в упор, - дело Беньямина можно считать ликвидированным?
Господин фон Герке не замедлил уловить скрытый смысл вопроса. "Ликвидировано", сказал Визенер. Это был точный технический термин; человека "ликвидируют", "сплавляют", "убирают", и тем самым ликвидируется все дело. Шпицци уже и сам спрашивал себя, не ликвидировано ли таким путем дело Беньямина, он не возражал бы против такой развязки. Фридрих Беньямин был ему безразличен, но вечная болтовня об этой нелепой истории действовала ему на нервы.
Так или иначе, не все ли равно Визенеру, чем кончилось похищение Беньямина? Шпицци питал презрение к репортерскому зуду этого человека, он вскинул голову, слегка наклонил ее набок и надменно фыркнул.
- Ликвидировано ли дело Беньямина? - спросил он с легким удивлением. Разве вы слышали что-нибудь такое? У нас, во всяком случае, ничего не известно. - Он говорил сухим тоном, не располагавшим к продолжению разговора. Но тотчас же, словно желая загладить резкость своего ответа, снова придал лицу прежнее нагло-любезное выражение и продолжал сердечно, доверчиво: - Ведь мы осведомлены не лучше вас, мы тоже пробавляемся догадками. Найдутся, конечно, люди, у которых явится вполне понятное желание раздавить клопа, другие же будут считать, что раздавленный клоп воняет больше живого. Не знаю, какая точка зрения правильнее. Я очень рад, что на мне не лежит необходимость решать. Неужели этот клоп серьезно беспокоит вас? - с удивлением, чуть ли не с участием спросил он.
Визенера возмущала безмерная наглость Шпицци; этот парень, несомненно, явился на свет задом наперед. Но в том, как и что он говорил, можно было предположить правду. Герке, как видно, действительно ничего не знает и не очень близко принимает к сердцу этот вопрос. И с его, Визенера, стороны идиотство воспринимать все это иначе.
Господин фон Герке, хотя он еще отнюдь не знал, как выпутаться из дела Беньямина, нисколько не беспокоился. Будь что будет. В худшем случае за него заступится Медведь. Медведь не оставит его в беде; Медведь часто ворчит, но, когда надо, действует.
- А ведь было бы, пожалуй, и в самом деле лучше, - размышлял он вслух, так как Визенер не ответил, - если бы эта история действительно оказалась - как вы сказали? - ликвидированной. - Он сверкнул зубами и начал тихонько насвистывать. Мотив был Визенеру знаком, какой-то очень известный мотив, но слов он никак не мог припомнить, и это злило его. - Боюсь, дорогой Визенер, - ответил наконец фон Герке на собственный вопрос, - что на вас нашел сентиментальный стих и вы бы не прочь, чтобы этого клопа лелеяли и хранили, как драгоценность.
Он едва заметно пожал плечами и опять стал насвистывать тот же мотив. Визенер все еще молчал; он думал не столько о словах Шпицци, сколько старался вспомнить слова этой проклятой песни. Молчание становилось тягостным.
Вдруг он вспомнил. Шпицци насвистывал старую народную песенку, простую и наивную песенку о "базельской смерти": как один человек просит базельскую смерть забрать его старую, а затем и молодую жену: обе они ему в тягость, и он хочет от них избавиться. Припев начинается словами: "Дружок мой, базельская смерть..." Визенер обрадовался. Яснее Шпицци не мог бы ответить на вопрос, который привел сюда Визенера. Если бы Фрицхен был мертв, у господина фон Герке не было бы повода призывать "базельскую смерть".
Визенер, явно повеселев, переменил тему разговора. До сих пор Шпицци поддразнивал Визенера, а теперь Визенер со своей стороны заговорил о событии, которое, по его мнению, могло быть неприятным фон Герке. Он рассказал, что в Париж скоро прибудет некий господин Гейдебрег - в качестве эмиссара фюрера. Пока не совсем ясно, в чем будет заключаться миссия Гейдебрега в Париже. Предполагают, что в Берлине и на "Волшебной горе" - так назывался замок фюрера я Берхтесгадене - эмигранты и их пресса всем надоели, и решено начать против них кампанию. Господину Гейдебрегу, вероятно, поручено также расследовать дело Беньямина, то есть взять в оборот Герке. Эта мысль вернула Визенеру прежнее чувство превосходства над Шпицци. Он говорил с ним о Гейдебреге осторожно, с вежливым, подчеркнуто сдержанным сочувствием, как говорят с больным о его болезни, но и не без злорадства. Однако он бил мимо цели. Господин фон Горке ждал для себя от приезда Гейдебрега лишь выгод. Гейдебрег был дружен с Медведем и, без сомнения, не получил от него нежелательных для Шпицци инструкций. Шпицци и его гость оживленно разговаривали о лице, приезд которого ожидался, выражали самые разнообразные надежды и опасения и умалчивали лишь о том, на что они действительно надеялись и чего действительно опасались.
Разговор закончился приятнее, чем начался. Хотя на улице Лилль, по-видимому, тоже не знали ничего определенного, но у Визенера все же было ощущение, что объект спора еще жив и что глухая тревога, прозвучавшая в статье некоего Траутвейна, - лишь проявление обычной эмигрантской истерии. Он сел в машину, которая ждала его у посольства, и, отъезжая, насвистывал про себя: "Дружок мой, базельская смерть".
На обед он был приглашен к мадам де Шасефьер. Леа была сегодня особенно красива: платье цвета голубоватой лаванды оттеняло нежную, светлую кожу, каштановые волосы и зеленовато-синие глаза. Визенер позабыл о неприятном утре, он был доволен собой, своей подругой и жизнью. Он наслаждался приятной атмосферой спокойного дома, тонкими кушаньями, светлой столовой, видом на красивый газон сада, обнесенного каменной оградой.
- Однако вам здорово досталось от этого Траутвейна, дорогой Эрих, неожиданно сказала своим звонким, приветливым голосом Леа, наблюдая, как слуга Эмиль очищает для нее форель.
Настроение Визенера сразу упало. Здесь, на улице Ферм, он рассчитывал на несколько часов забыть о делах; надеялся, что после разговора со Шпицци сможет выкинуть из головы неприятное дело Беньямина; его бесило, что этот ужасный Траутвейн опять стал на его пути и вдобавок ко всему Леа еще посмеивается над ним в присутствии слуги.
Он ничего не ответил, и Леа с улыбкой подняла глаза на натюрморт, который висел против нее на стене.
- Если вы, нацисты, будете продолжать в том же духе, - сказала она, то у меня скоро соберется целая картинная галерея.
Дело в том, что Визенер скупал в Германии ценные произведения современной живописи; при некотором художественном вкусе там нетрудно было найти много хорошего, ибо современные картины не были в чести у нацистов, как "дегенеративное искусство". Каждый раз, когда нацисты совершали какую-нибудь особенно вызывающую глупость, он дарил ей, словно в свое оправдание, но умалчивая о мотивах, одно из таких произведений.
Визенер выждал, пока слуга ушел.
- Этому Траутвейну легко, - сказал он. - Наши опять ведут себя по-идиотски, так что любому грошовому журналисту нетрудно стяжать лавры, нападая на них. - Ему хотелось бросить это замечание беспечным тоном, а прозвучало оно довольно угрюмо.
Мадам де Шасефьер взглянула на него. Его удлиненные губы кривились больше обычного, а подбородок, и без того не очень выразительный, казался еще более безвольным; мужественным Визенера в эту минуту нельзя было назвать, - он напоминал скорее надувшегося ребенка. Если бы ее подруга Мари-Клод увидела его сейчас, ей было бы еще труднее понять, почему Леа до сих пор поддерживает с ним дружбу. Еще в ту пору, когда нацисты только пришли к власти, Мари-Клод была крайне удивлена, как это Леа, гордившаяся тем, что в ее жилах есть капля еврейской крови, не порвала с представителем "Вейстдейче цейтунг".
- Грошовый журналист? - сказала она. - Я нахожу, что у Траутвейна свой собственный голос и звучит он не плохо. Перейро говорил мне, что он, кроме того, и талантливый музыкант.
- Возможно, - раздраженно ответил Визенер и пожал плечами. Что с ним сегодня? Весь день он неправильно на все реагирует. Обычно он понимает шутку и не обижается, если Леа его немножко поддразнивает, напротив, эта легкая ирония даже нравится ему. Как досадно, что он так неуклюже и грубо ответил ей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93