А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Тащили ящики за ящиками, тяжелые грузовики фырчали.
Старик, похожий на козла, мешал солдатам, хватал их за руки, кричал невнятно, он надоел солдатам, давно б прогнали, но почему-то не решились. Он сам отстал, теряя силы.
Спросили бы фельдфебеля, куда девался странный оборванец, спокойно-рассудительный пруссак вам не ответил бы. Да, собственно, кто стал бы справки наводить о Бурцеве в опустелом, разоренном доме пятнадцатого века? Ужели дважды смертник? Не думаю. Тени, фигуры не имеющие, всегда безмолвны. Но вот испугом исказились лица ликвидаторов Библиотеки. Им голос был: «Я не люблю смотреть, как умирают дети».
* * *
Дети шли парами, у всех на рукавах желтели звездочки. Дети пели тихо. Бурцев не разбирал ни слова. По обеим сторонам цепочкой двигались ажаны. Они, французские полицейские, располагая давно составленной картотекой еврейских семейств, отыскали этих мальчиков и девочек. Еврейчат, как ласково сказал великий наш писатель, прятали католики. Ажаны-полицейские, не дожидаясь приказания, навыпередки выскочили, и ясный галльский гений совокупился с сумрачным германским: педофилы в кепи и мундирах представили в гестапо многостраничный машинописный список школяров числом в четыре тысячи.
В тот день тепло было и солнечно. Листва была тяжелой, желтеть и сохнуть не желала, так будет до первых чисел октября. А твердь небесная была столь плотно-синей, что нужды нет и говорить о многослойности ее, о качестве связующего вещества, растительного масла из Прованса.
Шли дети парами, как на экскурсии, как на пикник. Но лица были смятенными, как лица октябрят. Тех, блокадных. Пред Новым годом зазвали ребятишек в Дом пионеров, на длинных состыкованных столах дымились суповые миски, лежали ломти хлеба. Все это зафиксировала пленка для всесоюзной кинохроники, и тотчас всех детишек выставили вон, а миски-то дымились, и ломти хлеба остались на столе.
Шли дети парами. А люди парочками. Иль трое-четверо. Иль по одному. Шли мимо, мимо, мимо. Они ведь ничего не знали. Разве только, что есть уж детские концлагери и что оттуда увезут и мальчиков, и девочек, всех в газовые камеры. Напрасно, право, безумный оборванный старик кричит, руками машет и шлепает, и шлепает в разбитых башмаках. Жаль, сдадут в гестапо, и пропал.
Старик тряс головой, срывал и снова нахлобучивал по уши свой порыжелый дряхлый котелок, старьевщик не дал бы сантима, – хотелось старику избавиться от музыки, мелодии, мотива, Франц Шуберт, ученик Сальери, сочинил их; Франц Шуберт, ученик Сальери, как нынче бы сказали, озвучил балладу Гете «Erlkцnig». Потом, в России, она звучала в редакции, конечно, Рубинштейна. А этот Гельмут Вайс без рубинштейнов обходился и тенорком тянул, тянул балладу о Лесном Царе.
В.Л. кричал, срывал и нахлобучивал свой котелок, а там, в стопе, все глубже, все больней кровавил плоть башмачный гвоздик, он треньем добивался вспышки антонова огня.
В.Л. очки не подхватил привычным жестом, очки он потерял, а следом потерял из виду жиденят, как скажет нам другой, но тоже, знаете ль, великий русский беллетрист. Смеркалось. Был близок комендантский час, и это Бурцев понимал. Другое вам покажется престранным. Он искал гостиницу Иисуса не только как укрытье от патрульной службы. Гостиницу Иисуса на улице Иуды. Искал, искал, не мог найти.
Вся незадача в том, что в городе Париже, спросите-ка любого старожила, нет ни гостиницы Иисуса, ни улицы Иуды. Но Бурцев все искал, искал, таинственная сила его хранила от патрульной службы, от ночных дозоров. Ей-ей, мне не понять, как он не чувствовал проклятый гвоздик в башмаке. Но, право, внятно чувство, с каким он ощущал губами, лбом прикосновение к Гвоздю.
Гвоздь крупный, плотницкий, Гвоздь от Креста Христа. И мальчик-гимназист, он маленький, как эти еврейчата, он с тетушкой из Бирска – в Москву, на богомолье; они в подворье на Никольской, Кремль рядом, и там, в Соборе, в северном приделе Успенского собора, там Гвоздь Господень. Губами, лбом прикладывался гимназист к Гвоздю и плакал, слизывая с губ соленое, как кровь.
Башмачный гвоздик и Гвоздь Господень определяли поиски В.Л. гостиницы Христа на улице Иуды. Подожди немного, отдохнешь и ты… Однако автору, пусть смутно, вообразился в этой топографии чуть не подтекст своих же текстов. Но адрес-то откуда взялся? Не плод ли он воображения В.Л., его душевных сотрясений да и антонова огня, то есть начавшейся гангрены?
Теперь уж не определить, сколь долго автор ваш не умел сообразить, откуда что взялось. Тут правда с кривдою сошлись, и это, говорят, искусство.
В моем архиве – позабытом, петербургском – есть письма восемнадцатого века. Парижские. Их автор-разночинец – указывал жене обратный адрес: улица Иуды, гостиница Иисуса. Выходит, я навязал В.Л. маршрут, дорогу, пункт в соответствии с подтекстом к впереди идущим текстам? Но улица, гостиница давно исчезли в достройках, перестройках, как исчезают государства и режимы. Выходит, господа, ради концепции не пожалеешь и отца? Но, знаете ль, концепцию подрезал, как серпом, Андрей Синявский, бывший зэк, гулявший с Пушкиным под ручку: «Не тот Иуда», – негромко молвил знаменитый критик, молвил с оттенком снисходительного сожаления, и словно молнией обжег. Федот, да не тот! И верно, в Библии Иуд ни много и ни мало одиннадцать, в том числе Иуда сын Иосифа, брат по плоти Христа. Спросите-ка в своем приходе – старший или младший? – я не знаю.
Концепция, как видите, испепелилась. Однако пепельной щепоткой уже примешивалась к предыдущим текстам. Не стану я оцеживать комариков, пуская в ход то ситечко, которое тов. Бендер стибрил у вдовы. Уж лучше предложить В.Л. ночлег в отеле Капуцинов. Когда-то Аллигатор-Третьяков указывал и номер телефона. Гм, трезвонить нечего, ведь Бурцев изгнан за неоплату всех счетов.
Его нашли, когда развиднелось. В.Л. полулежал на камнях дворика старинной Медицинской школы, оттуда убежала неприкаянная тень висельника и приказала долго жить Тургеневская библиотека.
В.Л. полулежал, спиною подпирая стену, а ноги вытянув. Подожди немного, отдохнешь и ты. Он был в одном ботинке, второй валялся рядом. И драный нитяной носок, набрякший черной кровью.
* * *
Очнулся Бурцев в Отеле Дье. На мой московский слух, в гостинице Иисуса. Или божедомке. Но это – госпиталь вблизи собора Парижской Богоматери.
Очнувшись, В.Л. не озирался изумленно, не справлялся, что с ним, где он, а произнес по-русски, отчетливо и беспечально: «Умолкну скоро я…».
Он не лежал в больницах никогда. Не скажу, слыхал ли от него вообще что-либо медицинское. И размышлений о смерти в любом из многих направлений не слыхал. А сейчас, в палате Отеля Дье, когда сосед, весьма упитанный, с чарующей парижскою любезностью объяснил старику, что у него гангрена, понимаете ли, и, весьма вероятно, ему, объясняющему господину, придется морщиться, ибо мсье начнет, извините, пованивать, – сейчас, когда Бурцев, восьмидесятилетний старик, это все услышал и осознал, он не то чтобы оторопел, испугался, отчаялся; да, неловко было, неприятно: «начнет пованивать», он даже носом подвигал, но все это охлестнулось волнением, он разволновался, впервые после ухода из Библиотеки сообразив, что там остались чемоданы с его бумагами, с его архивом.
В волненьи Бурцева тщеславья не было. Желанье было, похожее на пожелание: учитель, воспитай ученика. Ему хотелось, чтобы все досталось продолжателю: историку освободительного движения в России. Досталось в цельности. Ему хотелось избежать духовного членовредительства, когда твой личный фонд архивный, годами возникавший, заляжет некой криминальной «расчлененкой» в разных городах и странах. Понятно мне волнение В.Л. Оно и бескорыстное, и неотступное. Он заметался, сполз с кровати, босиком направился к дверям и там упал. И поднялся едва-едва, опять упал.
Санитары водворили старика на место. В изголовьи устроилась сиделка монашеского вида, крахмал хрустел, пахло вроде бы сиренью, но этот запах был оттенком синьки. Она спросила: «Куда же вы направились, месье?» – «Домой», – ответил Бурцев. И начал падать в забытье. Потом он стал метаться. Пришел директор Отеля Дье, усталый, сухопарый, раздражительный. Распорядился: «Привяжите к койке!». И удалился, почему-то выставляя локти. Он защищался, что ли?
Не скажу, чтоб санитары были здесь ловчей и ласковей, чем в клиниках на Пироговской. Связали, привязали. Бедный Бурцев повторял чуть слышно: «Не надо, я пойду домой».
Затихло все. Сиделка удалилась легкой поступью. Заботы женские во время оккупации: купоны отоварить на сахарин, на макароны. Сосед, осанистый француз, похрапывал. У Бурцева был сильный жар, обметывало губы, они были шершавыми, как Гвоздь кремлевского собора. В.Л. горел в антоновом огне, добытом вострым гвоздиком. А башмаки куда-то делись, они, должно быть, просили каши, да где же взять купоны на крупу. А-а, надо уходить без башмаков, босым, уйти и ящики найти, в которые солдаты бросали связки книг.
* * *
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
* * *
На Пироговской не только клиники, где санитары схожи с госпитальными в Отеле Дье. В Москве на Пироговской есть архив. Идите в корпус замызганный, как все приемные покои. Там двери лифтов клацают, как дюжина винтовочных затворов, кабины стонут и скрипят. Идите коридором, похожим на тюремный, но освещенный хуже. Придете, куда нужно, для встречи с Бурцевым. Вас примут хмуро, незваный гость и т. д. Стерпите. Архивисты не сиделки в Отеле Дье. У тех, в Отеле, купоны были; у этих нет зарплаты. К тому же, согласитесь, наследство Бурцева, конечно же, в бумагах, но, увы, не банковских.
О да, подготовительные материалы к изобличенью фальши «Протоколов сионских мудрецов». Но в материалах, право, нужды нет. Как нет и в книге, изданной в Париже. Зачем? «Протоколы» – нарасхват. Бестселлер – составная часть Идеи русской. Та часть, которая пребудет, покамест жив народ, а ведь народ бессмертен.
* * *
В четверг В.Л. как будто б удлинился, вытянулся, задрал бородку и вправду стал похож на Дон Кихота; еще в начале века это замечал Шаляпин. Уж не горел В.Л., а догорал в антоновом огне и напоследок ощущал шершавыми губами каржавый Гвоздь, что в северном приделе Успенского собора.
А мы, кандидаты в покойники, мы в тот четверг шагали в баню по четыре в ряд. Волоколамское шоссе, даем мы «ножку», бахилы каши-то еще не просят. Головы острижены под ноль. Мы в жесткой и гремучей робе. Присягу примем, ленточки – на бескозырки. И запевай: «Ой, мамочка, роди меня обратно».
А небо ясное, а небо синее, как часто поначалу в сентябре. Вот так и в третий день, в четверг, когда он умер в Отеле Дье, вблизи собора Парижской Богоматери.
1924–2000

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66