И это тоже призабыли? – см. выше… Максим, фамилию не знаю, был добрый малый. Семен Киладзе и его сестра, а как в Москве-то очутились? Отец был зам. наркома в Грузии. Жила в бараке Хлоплянкина Татьяна, вот прелесть, никогда не унывала. Леня всем температуру мерил и объяснял причины поносов и запоров – учился Леня в медицинском.
Приглядывала за бараком тетя Васса. Уж не напрасно ль хозотдел держал вольнонаемную уборщицу? Отпрыски врагов народа, уважая труд уборщиц, которые, вы знаете, плоть от плоти, могли бы сами бороться за чистоту жилья. Могли бы. Однако тетя Васса метлою шаркала проформы ради. Много позже я нашел ей копию в Бутырской. За стадом голых зеков в отличной бане (клеймо «Бутюр» на шайках) надзор держала тетя Падла. Ой нет, не тетя, а тетеха! Ну, бабища, патлы будто бы золой присыпаны, под гимнастеркой груди-горы, на гимнастерке медальное брень-брень. Такой была и Васса. Вот разве без медалей. Зато она стучала. Куда, кому? А коменданту. Мордатый, поступью тяжелый, Бычков имел берлогу где-то там, у Сокола. В неделю раз он обходил барак, грозил за беспорядок расправой по-чекистски.
На выселки НКВД препровождали детей врагов народа сотрудники НКВД, конечно, мелкого калибра. И тут мы подошли к «специфике».
Предместью не было секретом – в барак улучшенного типа, утепленный, с дощатым полом, поселяли новичков-энкаведистов, все не московские, не городские, корнями деревенские. Одни служили в Красной Армии и, отслужив, не возвратились на родную пашню. Другие – из раскулаченных – лишенцами считались. А третьи обретались черте где. Куда как любопытны были бы анализы архивных данных, почерпнутых в отделе кадров. Надеюсь, это сделают свободные потомки, определяя повсеместность мужицкой тайной мести носителям пресветлых идеалов.
Я нипочем бы не узнал, кто он такой, Анцифер К-ов, когда бы не водился с Димой. Он жил тогда в бараке номер 3, квартира 9. Сын крупного чекиста, уже расстрелянного. Лобастый, бледный, с нервной дрожью пальцев. Он только-только поступил на исторический. Анцифер его подкармливал. Я не догадывался, кто он такой. Работает в НКВД, а какая должность, не думал, не гадал. Узнал после войны.
Дима рядовым под Москвой начал, из Берлина приехал младшим сержантом. Вину свою, вражий сын, смыл кровью. Но полукровкою остался. Мама умерла еще в 20-х, русская мама, но Диму по отцовской линии раз навсегда зачислили. К тому ж еще и на еврейке женился, что было, скажем честно, не очень-то совместно с послевоенной партийной линией.
Недавно обнаружил фотографию: по-летнему, в рубашках с распахнутым воротом, у него нога на ногу, сидим на скамейке, солнечными пятнами мечены. Он совсем уж лысый, морщины крупные, вялые; крупные губы мягко сложены. Штатский из штатских, будто и не получил ни «Красную Звезду», ни «За отвагу», будто не пел на марше про Украину золотую, Белоруссию родную, не разбивал сапоги всмятку: «Артиллеристы, Сталин дал приказ…».
Если не ошибаюсь… Нет, не ошибаюсь. В тот день на Коптевском бульваре Дима и открыл мне, кто он такой, Анцифер, довоенный житель Коптевских выселок. А я, правду сказать, ни на этом бульваре, ни на Коптевской улице после лагерей не появлялся. В Лихоборы к милочке захаживал по старой памяти – домик крошечка, в три окошечка; в тимирязевском стареющем лесу, у грота сидел, но ворон уж не считал, а думал о нечаевских сюжетах, о том, как много-много Иванов Ивановых убито за нелюбовь к Вождю. А вот на указанном бульваре не был, бараков на Выселках не искал, да ведь и Выселок уже не было. Не встретил бы Вадима Владимировича, не сдружился бы сызнова, не сказал бы теперь, что вижу, слышу, знаю Анцифера К-ова.
Корень имел он крепкий, крестьянский, поколениями занимались извозами на тракте Рязань-Москва, огороды держали, отходным промыслом промышляли. И все под откос. Нет, не сразу после Октября, а в год великого перелома. Морозы держались лютые, колеса товарняка визжали на рельсах, подгоняли состав к укромному полустанку. Наст был крепкий. Раскулаченных положили гуртом, положили плашмя – мужиков, баб, ребяток. И его, Анцифера К-ова. Такое, видишь ли, приключилось головокружение от успехов. Лекарь ходил в паре с красноармейцем, свидетельствовал наскоро: «В ажуре… В ажуре… В ажуре…». Красные армейцы посадку объявили. Вой и плач, даже и красные армейцы бодрость свою утратили, вроде бы, засмущались. Произошло замешательство, Анцифер ноги в руки, метнулся под вагоны, затаился в придорожном перелеске, никто и не хватился. Потом донесся визг колес, резкий, поросячий или будто пилой по железу. Стриг черт свинью, визгу много… Уходил эшелон, визг этот надолго в ушах у Анцифера остался…
Родственников, свойственников, однодеревенцев три недели везли, завезли в Караганду. Широко и остро снега блестели. Яркое солнце каталось, не грея. Костенили морозы, как кистенем. Буран усыпит, считай, в рубашке родился. Что лагерь? В лагере какое-никакое, а казенное дадут. А в степях, всем ветрам открытым, живи, как хочешь. Оттого и трупы вразнобой. У одного рука из-под снега торчит, у другого нога откинута, третий погибельно скорчился.
Не пойму, какими «загогулинами» прознал Анцифер, что нет у него ни брата, ни сестер, не осталось у него свойственников, однодеревенцев. Годы и годы шатуном шатался, места жительства менял, следы заметая. И притулился при завхозе какой-то лесной школы. Надеялся: позарастали стежки-дорожки, шабаш. Рано пошабашил, гражданин К-ов! Капитан зубами скрипнул, желваки напружил: «Мы тебя, гада, как класс, а он, сволота, живой!». Пуще всего Анцифер страшился, как бы в «класс» ни записали. И уперся: «Я середний труженик и более никто». Капитан поскучал, покурил и подручных призвал. Быка перелобанят – бык с копыт брякнется. Капитан говорит, будто закручинился, тихо говорит, а далеко, видать, слышно. Вот, говорит, товарищи, кулак из кулаков, не до конца, товарищи, класс мы ликвидировали… То, се, говорит… И началось, видишь ли, такое головокружение от успехов, святых выноси: бьют– и в карец, бьют– и в карец. Капитан сжалился: ты, говорит, подпиши– подбивал несознательных на восстание, подпиши, и советский суд к тебе по всей справедливости; не подпишешь, что ж попишешь, вышла тебе социальная, говорит, от тебя защита, друг ты мой, неталантливый. И еще, и еще говорил, вроде бы, приглашение поступало изничтожать самых-то настоящих врагов народа под корень, они мужиков умучали, разорили, сами жиреют, вредители, эти все из евреев, из старых чекистов-шпионов. Мы вот с тобой, как ни крути, крещеные. А Бог наш что сказал? А то сказал, что пришел не нарушать, а ис-пол-нять. Понимаешь, ис-пол-нять. Вот мы с тобою исполнять будем. И тут такая светлая минута выдалась, лучом осветила: сообразил Анцифер, сердце заколотило, испугался и, вроде бы, дух перевел, вроде и задохнулся, и спасся. Колбасы принесли, чай подали. Давай, говорит капитан, придвигайся, горяченького попей.
В «мотивах» палачей-исполнителей многое отыскать можно, включая и нравственное слабоумие, термин английских медиков. Но возмездие за братьев своих, за раскулаченных, сгинувших безвинно, за деток с их неединственной слезинкой – не решусь, не решусь называть нравственным слабоумием.
А может, Люцифер из органов, залучивший Анцифера, может, и этот капитан осознал себя отмстителем? Нет, не за добычу металла иль производство тракторов, не за электрификацию, индустриализацию. Нет! За разор мужицкий, за гибель «идиотизма деревенской жизни»! Вот он и обратил Анцифера в полное его имя, в Онисифора обратил, то есть приносящего пользу.
Он дело починал в Бутырской, в Пугачевской башне. По-разному держались враги народа. Одни кричали так, что вот и лопнут жилы. Других вдруг пробирала болезнь медвежья. А третьи начинали лозунги кричать. Уже не слышно было ни в башне, ни в подземелии Лубянки: «Да здравствует Революция!» – слышно было: «Да здравствует товарищ Сталин!» Иль навзрыд: «Сталин! Сталин!». Вот эти-то особенно мерзили Онисифору. В их поросячьем визге он слышал резкий взвизг теплушек, увозивших на погибель мужиков, баб, ребятишек. И он, палач, маненько медлил казнью палачей – пусть падалище повизжит. Ну, баста, душа их – вон. Он пристально глядел: как души излетают? Ничего не видел, ничего. Души не существует, она поповская придумка. Товарищ доктор подтвердил. Такой молоденький, в сапожках хромовых, весь новенький, студент вчерашний. Осмотр делал и выставлял оценку, как тот на полустанке, спроваживая в ссылку раскулаченных: «В ажуре… В ажуре…».
Онисифор был исполнитель очень исполнительный. И обещанье получил – дадим, сержант, квартиру. Он говорил: увидишь, Димка, не буду Коптево коптить, уеду на Преображенку, домина там большая, а в первом этаже мужик знакомый, там буду жить, а ты ходи-ка в гости, пожрешь от пуза.
В затылке как не поскрести – с чего же это «пользу приносящий» благоволил помету чекистской шишки? Зачем и для чего такая «непоследовательность»? А вот и нет, как раз последовательность. Анцифер длил отмщенье: кровь не только на врагах народа, но и на детях. На вас и на детях ваших. Он замечал, как у прожорливого барчонка глаза от ужаса стеклянные, бегут и прячутся, не знают, куда деться. Однажды, побелев, барчонок кинулся блевать. Уж больно нервенный. А нервенных белоручек-еврейчат, их в городе-то пруд пруди.
Нельзя не согласиться – Анцифер отмщенье длил. Однако надо слышать и претонкий звук. Анцифер, он тоже не был Люцифером, как и капитан, Онисифора крестный. В застольных монологах, при возлиянии он, как бы мимовольно, менял местоименье «я» на «он», и это было желаньем отстраниться, физическою невозможностию «якать». Как не понять? Предполагаю уколы совести. Конечно, исполнитель, да ведь не то, что нынешний, который киллер.
А Дима… Какое б ни было местоимение, в его смятенном воображении сходилось все в один ожог. Ожогом был отец. Им восхищался Дима как рыцарем от Революции, большевиком-подпольщиком. Теперь, украдкою взглянув на круглое, пригожее рязанское лицо кормильца, Дима словно бы проваливался иль с горы летел: не этот ли отца убил? И почему-то всего больней: раздели до нага или в кальсонах? Да, всего больней: нагой, в кальсонах?.. Но нет, не задавал вопрос. И нарочито верил в «он». Да и то сказать, Онисифор, хоть и кряжист, хоть двужилен, хоть на ногу и крепок, а не один он, все же не один, не Анцифер убил отца.
Но главное-то вот: Онисифор преподал Диме урок истории. Не то чтоб задавался целью, нет, совсем не задавался, а урок преподал. Но студент истфака в суть-то не проник. На фронте был он принят в партию. После войны, закончив университетский курс и получив диплом в единой связке с назначением-распределением, поехал на Урал преподавать научный коммунизм. Секретарь обкома, идейный коммунист, неудовольствия не скрыл: «Опять нам долгоносика прислали!» И фронтовик Вадим Владимыч, имевший нос вполне великорусский, был поселен с женой в бараке, отхожье место на дворе. На Коптево похоже? А все ж не выселки НКВД. Однако в новых мехах старое винцо, на вкус, конечно, уксус. И Дима, как в Коптеве, так и везде расстрел отца считал «ошибкой», а вместе сохранял в душе какой-то род гнетущего смущенья, вины, греха: отец – чекист. Фундаментальным оставалось отцовское духовное наследство: необходимо нам социализм довести до полной спелости. Нисколько не кривя душой, он на Урале, в кузнице Победы, читал студентам курс – архинаучный коммунизм. Он, долгоносик, безотказно выполнял все поручения секретаря обкома и «выезжал в районы» с рассказами о всех свершеньях партии. Короче, серьезный и прилежный исполнитель.
И все же не скажу – вот копиист без творческих порывов. Порыв соотносился с коптевским Онисифором. Он что хотел, Вадим Владимыч? Засесть в библиотеке над комплектом «Правды» и «Известий». Комплектом довоенным, предвоенным. И вычерпать все некрологи. В газетах наицентральных, таких живых и искрометных, что уши вяли, бывали и «мертвые слова», то бишь некрологи. Произносились мертвые слова о лицах, наибольших в партии и государстве. Потом все сведения о жизни-деятельности Вадим Владимыч разнес бы в определенные параграфы. И непременно проистек бы вывод: все словеса о гегемоне-пролетарии остались словесами, во власти упрочился вчерашний мужичок. А тот, как говорил тов. Сталин еще при нэпе, тот, в сущности, царист.
Однако сын врага народа преступный замысел похерил. Ума достало. И посему позвольте заключить, что исторический урок, преподанный расстрельщиком пригожим, льноволосым и голубоглазым, урок-то отозвался. Повторено стоустно, повсеградно: история нас ничему не учит. О да, «нас» она не учит. Уж, извините, госпожа история не всенародная служанка. Предметные уроки она преподает отдельным личностям, большая, знаете ли, привередница.
Само собой вопрос: а где Онисифор, принесший столько пользы?
В годину битвы с фрицем Анцифер в квалификации ослаб. Он шибко запил, быстро постарел. Прощай, домина на Преображенской. Ветеран, уволенный из органов, дал несколько подписок, да и устроился кладовщиком. Определенно не могу вам указать – на овощной ли базе, на ферме ли учебной иль на пасеке, что неподалеку от Опытного поля, – Тимирязевка, повитая лесным и сельским духом, расстрельщику любезным. Увы, недолго ветеран… Но он, как говорится, дал мне ориентиры – не временные, а временные. На местности, где почва давно уж унавожена. К сему уместно приторочить и котел, имеющий свою котляну, то бишь артель. Когда Нечаев с заединщиками убил студента Ваню Иванова, жандармы наградили будущую Тимирязевку прозваньем выразительно-красноречивым: котел ведьм.
* * *
Недавно он взбурлил. И в пляс пустились оборотни.
Грот, что рядом с малым прудом, где за воронами следил ваш автор, имевший статус юного натуралиста, грот был засыпан, заколочен тому уж полтора столетья. Своим вертепом избрали оборотни неказистый флигелек в сторонке, где ферма, база овощная, где почва, не угнетенная асфальтом, дышит хорошо, привольно. Но там, где почва, там и «Чу»! На флигеле есть вывеска: здесь пункт. Чего? Охраны. Опять-таки чего? Порядка. Позвольте вас заверить, порядка, необходимого России. И не извольте пожимать плечами. Вам поднесут большую банку с чистым спиртом. А в банке, колыхаясь, шевелятся уши. Вполне людские, хоть и без лапши.
Тут, знаете ли, все взаправду. И оборотни. И намерения решить уж, наконец, вполне и без осадка известную проблему. Вслед за отдельно взятыми ушами покажут вам бестселлер – протоколы, протоколы, протоколы. Покажут и второе, исправленное и значительно расширенное, издание нечаевского «Катехизиса революционера»: задачи оборотней, их оргвопросы, отношение к морали и религии:
– отказ от гуманизма, он абстрактный;
– освобождение от химер общечеловеческих ценностей;
– радикальное решение еврейского вопроса;
– всемирное господство Русской расы.
Развешены на стенах «отечественные звуки» – цепи, плети и дубинки. Припахивает «химией» – готовят взрывчатые вещества. Завлаб соорудил «машину смерти». Ее подбросили в спорткомплекс, когда жиды устроили там конференцию «Евреи за Христа». Промашка вышла. Но он, завлаб, добьется своего. Добился бы, но был убит. Точь-в-точь как Ваня Иванов: Нечаев объявил – Иван готов нам изменить, он нарушает дисциплину и т. д. Различье есть техническое. Ваню удушили сообща, Нечаев произвел контрольный выстрел. Завлаба порешили топором. Ивана мертвенького опустили в пруд, в прудочек, над ним все слышу, слышу – граит воронье. Завлаба погребли в навозе, там теплей. Спросили раз убийцу – малый с булыжным подбородком, курил серьезно, с долгою затяжкой, – спросили, зачем, мол, уши отсекал? Он улыбнулся медленно: «Во-первых, доказательство, что мертв. А во-вторых, и сувенир. А что? Ну, Ленин в мавзолее тоже сувенир, и ничего, никто цинизмом не считает». И Творожок определил и точно, и красиво, и внушительно: ты, Витя, молодец, имеешь низкий болевой порог.
Творожок – кликуха? Лишь меткие кликухи прилипают. А «творог», тем паче «творожок» в разительнейшем несоответствии ни с внешностью, ни с сущностью вождя сих оборотней.
Широк лицом, обстрижен наголо, оставлена чуприна. Был комсомольским активистом. И бизнесменом. Лет тридцать от роду. Не урка, хоть вьется уголовный хвостик. А Творожок, возможно, и прозванье родовое, но есть фамилии другие. Партийный псевдоним один: Берсерк.
Вот это уж совсем не «творожок». И не простое верхоглядство, как, скажем, «Молотов». Не примитивное, как, скажем, Сталин. И не чужая ксива, как, скажем, Ленин. Меня сбивали с толку истолкователи: бывали, мол, такие воины на святой Руси, их звали бешеными. А также сбило с толку отсеченье «ер». А Творожок-то не Берсерк, нет, он Берсеркер.
Как много в этом звуке неславянского. Немолчный гул фиордов – хвалебный гимн берсеркерам. Прибой и восклицающий, и своенравный. Полет валькирий, ладья-дракара викингов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
Приглядывала за бараком тетя Васса. Уж не напрасно ль хозотдел держал вольнонаемную уборщицу? Отпрыски врагов народа, уважая труд уборщиц, которые, вы знаете, плоть от плоти, могли бы сами бороться за чистоту жилья. Могли бы. Однако тетя Васса метлою шаркала проформы ради. Много позже я нашел ей копию в Бутырской. За стадом голых зеков в отличной бане (клеймо «Бутюр» на шайках) надзор держала тетя Падла. Ой нет, не тетя, а тетеха! Ну, бабища, патлы будто бы золой присыпаны, под гимнастеркой груди-горы, на гимнастерке медальное брень-брень. Такой была и Васса. Вот разве без медалей. Зато она стучала. Куда, кому? А коменданту. Мордатый, поступью тяжелый, Бычков имел берлогу где-то там, у Сокола. В неделю раз он обходил барак, грозил за беспорядок расправой по-чекистски.
На выселки НКВД препровождали детей врагов народа сотрудники НКВД, конечно, мелкого калибра. И тут мы подошли к «специфике».
Предместью не было секретом – в барак улучшенного типа, утепленный, с дощатым полом, поселяли новичков-энкаведистов, все не московские, не городские, корнями деревенские. Одни служили в Красной Армии и, отслужив, не возвратились на родную пашню. Другие – из раскулаченных – лишенцами считались. А третьи обретались черте где. Куда как любопытны были бы анализы архивных данных, почерпнутых в отделе кадров. Надеюсь, это сделают свободные потомки, определяя повсеместность мужицкой тайной мести носителям пресветлых идеалов.
Я нипочем бы не узнал, кто он такой, Анцифер К-ов, когда бы не водился с Димой. Он жил тогда в бараке номер 3, квартира 9. Сын крупного чекиста, уже расстрелянного. Лобастый, бледный, с нервной дрожью пальцев. Он только-только поступил на исторический. Анцифер его подкармливал. Я не догадывался, кто он такой. Работает в НКВД, а какая должность, не думал, не гадал. Узнал после войны.
Дима рядовым под Москвой начал, из Берлина приехал младшим сержантом. Вину свою, вражий сын, смыл кровью. Но полукровкою остался. Мама умерла еще в 20-х, русская мама, но Диму по отцовской линии раз навсегда зачислили. К тому ж еще и на еврейке женился, что было, скажем честно, не очень-то совместно с послевоенной партийной линией.
Недавно обнаружил фотографию: по-летнему, в рубашках с распахнутым воротом, у него нога на ногу, сидим на скамейке, солнечными пятнами мечены. Он совсем уж лысый, морщины крупные, вялые; крупные губы мягко сложены. Штатский из штатских, будто и не получил ни «Красную Звезду», ни «За отвагу», будто не пел на марше про Украину золотую, Белоруссию родную, не разбивал сапоги всмятку: «Артиллеристы, Сталин дал приказ…».
Если не ошибаюсь… Нет, не ошибаюсь. В тот день на Коптевском бульваре Дима и открыл мне, кто он такой, Анцифер, довоенный житель Коптевских выселок. А я, правду сказать, ни на этом бульваре, ни на Коптевской улице после лагерей не появлялся. В Лихоборы к милочке захаживал по старой памяти – домик крошечка, в три окошечка; в тимирязевском стареющем лесу, у грота сидел, но ворон уж не считал, а думал о нечаевских сюжетах, о том, как много-много Иванов Ивановых убито за нелюбовь к Вождю. А вот на указанном бульваре не был, бараков на Выселках не искал, да ведь и Выселок уже не было. Не встретил бы Вадима Владимировича, не сдружился бы сызнова, не сказал бы теперь, что вижу, слышу, знаю Анцифера К-ова.
Корень имел он крепкий, крестьянский, поколениями занимались извозами на тракте Рязань-Москва, огороды держали, отходным промыслом промышляли. И все под откос. Нет, не сразу после Октября, а в год великого перелома. Морозы держались лютые, колеса товарняка визжали на рельсах, подгоняли состав к укромному полустанку. Наст был крепкий. Раскулаченных положили гуртом, положили плашмя – мужиков, баб, ребяток. И его, Анцифера К-ова. Такое, видишь ли, приключилось головокружение от успехов. Лекарь ходил в паре с красноармейцем, свидетельствовал наскоро: «В ажуре… В ажуре… В ажуре…». Красные армейцы посадку объявили. Вой и плач, даже и красные армейцы бодрость свою утратили, вроде бы, засмущались. Произошло замешательство, Анцифер ноги в руки, метнулся под вагоны, затаился в придорожном перелеске, никто и не хватился. Потом донесся визг колес, резкий, поросячий или будто пилой по железу. Стриг черт свинью, визгу много… Уходил эшелон, визг этот надолго в ушах у Анцифера остался…
Родственников, свойственников, однодеревенцев три недели везли, завезли в Караганду. Широко и остро снега блестели. Яркое солнце каталось, не грея. Костенили морозы, как кистенем. Буран усыпит, считай, в рубашке родился. Что лагерь? В лагере какое-никакое, а казенное дадут. А в степях, всем ветрам открытым, живи, как хочешь. Оттого и трупы вразнобой. У одного рука из-под снега торчит, у другого нога откинута, третий погибельно скорчился.
Не пойму, какими «загогулинами» прознал Анцифер, что нет у него ни брата, ни сестер, не осталось у него свойственников, однодеревенцев. Годы и годы шатуном шатался, места жительства менял, следы заметая. И притулился при завхозе какой-то лесной школы. Надеялся: позарастали стежки-дорожки, шабаш. Рано пошабашил, гражданин К-ов! Капитан зубами скрипнул, желваки напружил: «Мы тебя, гада, как класс, а он, сволота, живой!». Пуще всего Анцифер страшился, как бы в «класс» ни записали. И уперся: «Я середний труженик и более никто». Капитан поскучал, покурил и подручных призвал. Быка перелобанят – бык с копыт брякнется. Капитан говорит, будто закручинился, тихо говорит, а далеко, видать, слышно. Вот, говорит, товарищи, кулак из кулаков, не до конца, товарищи, класс мы ликвидировали… То, се, говорит… И началось, видишь ли, такое головокружение от успехов, святых выноси: бьют– и в карец, бьют– и в карец. Капитан сжалился: ты, говорит, подпиши– подбивал несознательных на восстание, подпиши, и советский суд к тебе по всей справедливости; не подпишешь, что ж попишешь, вышла тебе социальная, говорит, от тебя защита, друг ты мой, неталантливый. И еще, и еще говорил, вроде бы, приглашение поступало изничтожать самых-то настоящих врагов народа под корень, они мужиков умучали, разорили, сами жиреют, вредители, эти все из евреев, из старых чекистов-шпионов. Мы вот с тобой, как ни крути, крещеные. А Бог наш что сказал? А то сказал, что пришел не нарушать, а ис-пол-нять. Понимаешь, ис-пол-нять. Вот мы с тобою исполнять будем. И тут такая светлая минута выдалась, лучом осветила: сообразил Анцифер, сердце заколотило, испугался и, вроде бы, дух перевел, вроде и задохнулся, и спасся. Колбасы принесли, чай подали. Давай, говорит капитан, придвигайся, горяченького попей.
В «мотивах» палачей-исполнителей многое отыскать можно, включая и нравственное слабоумие, термин английских медиков. Но возмездие за братьев своих, за раскулаченных, сгинувших безвинно, за деток с их неединственной слезинкой – не решусь, не решусь называть нравственным слабоумием.
А может, Люцифер из органов, залучивший Анцифера, может, и этот капитан осознал себя отмстителем? Нет, не за добычу металла иль производство тракторов, не за электрификацию, индустриализацию. Нет! За разор мужицкий, за гибель «идиотизма деревенской жизни»! Вот он и обратил Анцифера в полное его имя, в Онисифора обратил, то есть приносящего пользу.
Он дело починал в Бутырской, в Пугачевской башне. По-разному держались враги народа. Одни кричали так, что вот и лопнут жилы. Других вдруг пробирала болезнь медвежья. А третьи начинали лозунги кричать. Уже не слышно было ни в башне, ни в подземелии Лубянки: «Да здравствует Революция!» – слышно было: «Да здравствует товарищ Сталин!» Иль навзрыд: «Сталин! Сталин!». Вот эти-то особенно мерзили Онисифору. В их поросячьем визге он слышал резкий взвизг теплушек, увозивших на погибель мужиков, баб, ребятишек. И он, палач, маненько медлил казнью палачей – пусть падалище повизжит. Ну, баста, душа их – вон. Он пристально глядел: как души излетают? Ничего не видел, ничего. Души не существует, она поповская придумка. Товарищ доктор подтвердил. Такой молоденький, в сапожках хромовых, весь новенький, студент вчерашний. Осмотр делал и выставлял оценку, как тот на полустанке, спроваживая в ссылку раскулаченных: «В ажуре… В ажуре…».
Онисифор был исполнитель очень исполнительный. И обещанье получил – дадим, сержант, квартиру. Он говорил: увидишь, Димка, не буду Коптево коптить, уеду на Преображенку, домина там большая, а в первом этаже мужик знакомый, там буду жить, а ты ходи-ка в гости, пожрешь от пуза.
В затылке как не поскрести – с чего же это «пользу приносящий» благоволил помету чекистской шишки? Зачем и для чего такая «непоследовательность»? А вот и нет, как раз последовательность. Анцифер длил отмщенье: кровь не только на врагах народа, но и на детях. На вас и на детях ваших. Он замечал, как у прожорливого барчонка глаза от ужаса стеклянные, бегут и прячутся, не знают, куда деться. Однажды, побелев, барчонок кинулся блевать. Уж больно нервенный. А нервенных белоручек-еврейчат, их в городе-то пруд пруди.
Нельзя не согласиться – Анцифер отмщенье длил. Однако надо слышать и претонкий звук. Анцифер, он тоже не был Люцифером, как и капитан, Онисифора крестный. В застольных монологах, при возлиянии он, как бы мимовольно, менял местоименье «я» на «он», и это было желаньем отстраниться, физическою невозможностию «якать». Как не понять? Предполагаю уколы совести. Конечно, исполнитель, да ведь не то, что нынешний, который киллер.
А Дима… Какое б ни было местоимение, в его смятенном воображении сходилось все в один ожог. Ожогом был отец. Им восхищался Дима как рыцарем от Революции, большевиком-подпольщиком. Теперь, украдкою взглянув на круглое, пригожее рязанское лицо кормильца, Дима словно бы проваливался иль с горы летел: не этот ли отца убил? И почему-то всего больней: раздели до нага или в кальсонах? Да, всего больней: нагой, в кальсонах?.. Но нет, не задавал вопрос. И нарочито верил в «он». Да и то сказать, Онисифор, хоть и кряжист, хоть двужилен, хоть на ногу и крепок, а не один он, все же не один, не Анцифер убил отца.
Но главное-то вот: Онисифор преподал Диме урок истории. Не то чтоб задавался целью, нет, совсем не задавался, а урок преподал. Но студент истфака в суть-то не проник. На фронте был он принят в партию. После войны, закончив университетский курс и получив диплом в единой связке с назначением-распределением, поехал на Урал преподавать научный коммунизм. Секретарь обкома, идейный коммунист, неудовольствия не скрыл: «Опять нам долгоносика прислали!» И фронтовик Вадим Владимыч, имевший нос вполне великорусский, был поселен с женой в бараке, отхожье место на дворе. На Коптево похоже? А все ж не выселки НКВД. Однако в новых мехах старое винцо, на вкус, конечно, уксус. И Дима, как в Коптеве, так и везде расстрел отца считал «ошибкой», а вместе сохранял в душе какой-то род гнетущего смущенья, вины, греха: отец – чекист. Фундаментальным оставалось отцовское духовное наследство: необходимо нам социализм довести до полной спелости. Нисколько не кривя душой, он на Урале, в кузнице Победы, читал студентам курс – архинаучный коммунизм. Он, долгоносик, безотказно выполнял все поручения секретаря обкома и «выезжал в районы» с рассказами о всех свершеньях партии. Короче, серьезный и прилежный исполнитель.
И все же не скажу – вот копиист без творческих порывов. Порыв соотносился с коптевским Онисифором. Он что хотел, Вадим Владимыч? Засесть в библиотеке над комплектом «Правды» и «Известий». Комплектом довоенным, предвоенным. И вычерпать все некрологи. В газетах наицентральных, таких живых и искрометных, что уши вяли, бывали и «мертвые слова», то бишь некрологи. Произносились мертвые слова о лицах, наибольших в партии и государстве. Потом все сведения о жизни-деятельности Вадим Владимыч разнес бы в определенные параграфы. И непременно проистек бы вывод: все словеса о гегемоне-пролетарии остались словесами, во власти упрочился вчерашний мужичок. А тот, как говорил тов. Сталин еще при нэпе, тот, в сущности, царист.
Однако сын врага народа преступный замысел похерил. Ума достало. И посему позвольте заключить, что исторический урок, преподанный расстрельщиком пригожим, льноволосым и голубоглазым, урок-то отозвался. Повторено стоустно, повсеградно: история нас ничему не учит. О да, «нас» она не учит. Уж, извините, госпожа история не всенародная служанка. Предметные уроки она преподает отдельным личностям, большая, знаете ли, привередница.
Само собой вопрос: а где Онисифор, принесший столько пользы?
В годину битвы с фрицем Анцифер в квалификации ослаб. Он шибко запил, быстро постарел. Прощай, домина на Преображенской. Ветеран, уволенный из органов, дал несколько подписок, да и устроился кладовщиком. Определенно не могу вам указать – на овощной ли базе, на ферме ли учебной иль на пасеке, что неподалеку от Опытного поля, – Тимирязевка, повитая лесным и сельским духом, расстрельщику любезным. Увы, недолго ветеран… Но он, как говорится, дал мне ориентиры – не временные, а временные. На местности, где почва давно уж унавожена. К сему уместно приторочить и котел, имеющий свою котляну, то бишь артель. Когда Нечаев с заединщиками убил студента Ваню Иванова, жандармы наградили будущую Тимирязевку прозваньем выразительно-красноречивым: котел ведьм.
* * *
Недавно он взбурлил. И в пляс пустились оборотни.
Грот, что рядом с малым прудом, где за воронами следил ваш автор, имевший статус юного натуралиста, грот был засыпан, заколочен тому уж полтора столетья. Своим вертепом избрали оборотни неказистый флигелек в сторонке, где ферма, база овощная, где почва, не угнетенная асфальтом, дышит хорошо, привольно. Но там, где почва, там и «Чу»! На флигеле есть вывеска: здесь пункт. Чего? Охраны. Опять-таки чего? Порядка. Позвольте вас заверить, порядка, необходимого России. И не извольте пожимать плечами. Вам поднесут большую банку с чистым спиртом. А в банке, колыхаясь, шевелятся уши. Вполне людские, хоть и без лапши.
Тут, знаете ли, все взаправду. И оборотни. И намерения решить уж, наконец, вполне и без осадка известную проблему. Вслед за отдельно взятыми ушами покажут вам бестселлер – протоколы, протоколы, протоколы. Покажут и второе, исправленное и значительно расширенное, издание нечаевского «Катехизиса революционера»: задачи оборотней, их оргвопросы, отношение к морали и религии:
– отказ от гуманизма, он абстрактный;
– освобождение от химер общечеловеческих ценностей;
– радикальное решение еврейского вопроса;
– всемирное господство Русской расы.
Развешены на стенах «отечественные звуки» – цепи, плети и дубинки. Припахивает «химией» – готовят взрывчатые вещества. Завлаб соорудил «машину смерти». Ее подбросили в спорткомплекс, когда жиды устроили там конференцию «Евреи за Христа». Промашка вышла. Но он, завлаб, добьется своего. Добился бы, но был убит. Точь-в-точь как Ваня Иванов: Нечаев объявил – Иван готов нам изменить, он нарушает дисциплину и т. д. Различье есть техническое. Ваню удушили сообща, Нечаев произвел контрольный выстрел. Завлаба порешили топором. Ивана мертвенького опустили в пруд, в прудочек, над ним все слышу, слышу – граит воронье. Завлаба погребли в навозе, там теплей. Спросили раз убийцу – малый с булыжным подбородком, курил серьезно, с долгою затяжкой, – спросили, зачем, мол, уши отсекал? Он улыбнулся медленно: «Во-первых, доказательство, что мертв. А во-вторых, и сувенир. А что? Ну, Ленин в мавзолее тоже сувенир, и ничего, никто цинизмом не считает». И Творожок определил и точно, и красиво, и внушительно: ты, Витя, молодец, имеешь низкий болевой порог.
Творожок – кликуха? Лишь меткие кликухи прилипают. А «творог», тем паче «творожок» в разительнейшем несоответствии ни с внешностью, ни с сущностью вождя сих оборотней.
Широк лицом, обстрижен наголо, оставлена чуприна. Был комсомольским активистом. И бизнесменом. Лет тридцать от роду. Не урка, хоть вьется уголовный хвостик. А Творожок, возможно, и прозванье родовое, но есть фамилии другие. Партийный псевдоним один: Берсерк.
Вот это уж совсем не «творожок». И не простое верхоглядство, как, скажем, «Молотов». Не примитивное, как, скажем, Сталин. И не чужая ксива, как, скажем, Ленин. Меня сбивали с толку истолкователи: бывали, мол, такие воины на святой Руси, их звали бешеными. А также сбило с толку отсеченье «ер». А Творожок-то не Берсерк, нет, он Берсеркер.
Как много в этом звуке неславянского. Немолчный гул фиордов – хвалебный гимн берсеркерам. Прибой и восклицающий, и своенравный. Полет валькирий, ладья-дракара викингов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66