Соображения сии достоянье не вашего ума. Прошу ссылаться, а не красть. В такой надежде преломляю с вами, как преломляют хлеб, замету о Евангелиях.
Их тексты, как известно, боговдохновенны. Но природа человека с тростинкою в руке не выключена, не упразднена. Отсюда мелочные разночтения; для развлеченья охотников за «блохами». Глобально, замечательно и важно то, что все евангелисты – Матфей и Иоанн, свидетели земной Христовой жизни; Марк и Лука, сотрудники апостолов, как сговорившись, отвергли психологическую прозу.
Господь ее не жаловал. Правдоподобия не боговдохновенны. Они плоды усидчивости, как цыплята у наседки. Поступок, действия – вот правда. Едва приложишь к ней записку-объяснение: причины и мотивы, следствия, и вот уж ты в силках правдоподобия.
Да, Господь не жаловал психологическую прозу, но как Поэт любил он точность прозаическую.
Не спешите ухмыляться. Иначе, как говорили талмудисты, на вас не сделаешь и маленького комментария, а это значит, что вы, пардон, большой дурак. А комментарий даю петитом. Так иногда хитрит наш брат, подозревая, что примечания бывают интересней текста.
* * *
В годину первой мировой войны сэр Алленби, командуя 6-й дивизией, сражался с турками-османами на всяческих плацдармах Ближнего Востока. Однажды приказали генералу взять г. Иерихон, который в Библии неоднократно упомянут. Возник препон: на стратегическом направлении, в ущелье лепилась деревня Михмас. На подступах к деревне располагался сильный неприятель. По глупому (на наш взгляд) английскому обыкновению, генерал берег живую силу и не решался на лобовой удар.
В минуту трудных размышлений к нему явился офицер. И доложил– должна быть тайная тропа; иудеи, воины Саула, прошли по ней к Михмасу и одолели филистимлян. И офицер на Библию сослался.
Его превосходительство опешили. Не будь они на королевской службе и в столь высоком чине, уместен был бы и другой глагол, весьма соленый. Впервые от сотворенья мира Библия была и руководством к военным действиям. И что же? Тропу нашли и силами всего лишь роты взяли Михмас; открылся путь на г. Иерихон.
Конечно, мы не предлагаем Библию путеводителем в войне с арабами. Задача примечания– указать на поразительную точность текста.
Сие ценил св. Лука. В 60-х нашей эры, сопровождая Павла, писал он и дорожные заметки, и Евангелие. Каков шестидесятник! В отличие от прочих, он не кончается, он с нами навсегда.
* * *
Итак, св. Лука отправился к отвесным скалам Капри. Охота к перемене мест здесь диктовалась жаждой точности. Ведь был апокриф (он и к нам забрел – на Соловки) – апокриф, который утверждал, что Кариот, пославший в мир Иуду, отнюдь не захолустный иудейский городок, а остров Крит. Но то было неверно. Св. Лука предположил: не Крит, а Кипр. Опять ошибка. Так, может, Капри? И вот он курс держал в Марина гранде или в Марина пикколе – в Большую бухту или в Малую.
Лег штиль, садилось солнце, небо меркло. Нимб предварял восход луны. Все это четко видел я с террасы гостиницы «Британик». Да, четко. Такая «оптика» сменяет мглу в глазах у фаворита Бахуса. И оттого случилось то, что и должно было случиться. Увидел я портовые плавсредства, прожектора, юпитеры. И враз смутился духом: снимали фильм.
Кому теперь уж невдомек, что жизнь-то не театр, а кино. Киношники, однако, не показали мне Везувий. А он ведь не дымил. И тем оповещал, что на дворе тысячелетий нет. Я благодарен: вулкан не отказался подтвердить все то, что я посильно декларировал в прихожей моего романа.
Финал здесь не открытый, как нынче повелось. Финал закрытый, как было встарь. Картину о путешествии св. Павла прекратили съемкой. Наверное, по недостаче средств. Св. Лука на Капри не попал. И не наведался к писателям, потолковать об уроженце Кариота.
Нимба нет, но тромб в наличии – отсюда лад баллад. Недолго вам хихикать. Еще минута, и я переменюсь на вилле у вдовы.
* * *
На пристани Марина гранде Андреев взял линейку с осликом.
Кремнистые дороги, петляя и блестя, вытягивали море из разрывов скал. Кипарисы шли, как факельщики бюро похоронных процессий. Все это – от меня. А Леонид Андреев всего-то-навсего решил, что Капри пахнет Алуштой. В Алушту он не заглядывал, на Капри был впервые. Он сближал неблизкое. Привычка утомительная, однако и не вредная.
Андреев был хорош собою, как только может быть хорош собою декадент. Ему необходимы матовая бледность, холеная бородка и долгая волна волос. Прибавим темно-синий рытый бархат свободной блузы.
Ему понравилась вилла вдовы художника. Не интерьерами. Они не имели художественной ценности, хотя в Италии все имеет художественную ценность. Андрееву приглянулась большая зала. Он назначил ее своим кабинетом. Привлекал и аспидный камин размером с топку парохода. Писатель наш, как Собакевич, любил все циклопическое. И то надо признать, что бархатная блуза как будто бы перетекала в толстый, как фуфайка, и такой же мягкий слой каминной сажи.
А на дворе грузнел от влажности февраль. Водосточные трубы маялись насморком. Ненастье не огорчило Андреева. Сюжет был продуман дома. На Капри он его решит в один присест.
– Хочу писать об Иуде, – сказал он Горькому. В черных глазах зажглись, словно от спички, желтые огоньки. – Читал стихотворенье о нем, очень умное. Чье – забыл.
У Горького был крепкий, крупный, выскобленный подбородок. Как у вахмистра. Горький тер подбородок тылом ладони. Приходило на ум: солдат шилом бреется.
– Знаю, это стихи Рославлева, – сказал Горький. – Не ахти умные, Леня. А примечательно то, что Искариот нынче претендует на знамение времени. Предал Бога, а Бога-то предать не пустячок. И глупо думать, что он польстился на тридцать сребреников… Ты бы, Леонид, прочел… – Горький твердым пальцем больно тыкал настольные книги. То были: «Иуда и Христос» Векселя; рассказ Тода Гедбера; «Искариот», драма в стихах Голованова.
Андреев отстраненно повел плечом.
– Не стану, брат. Запутают, с толку собьют. – Замкнул решительно – Не надо, не надо. Лучше уж я тебя послушаю…
Горький – читатель неустанный, жадный, памятливый – назвал некоего Раймарса, век восемнадцатый, писал о Христе без пиетета: еврей из Назарета – политик, стремившийся освободить народ свой от римского владычества. Так иль не так, а надо нам признать: догматический Христос– не предмет биографии; биографический – не слишком уж подходит для изложения догматов.
Окающий лектор пропускал сквозь усы тугой табачный дым. Андреев подумал: зубы Алексея скоро пожелтеют. Не желая быть послушником, встрял со своими соображениями о Евангелиях: Матфей говорит, что Иуда повесился, а все другие евангелисты ни гу-гу, да вот никто этого не замечает и на сию тему не разномыслит…
Да, один Матфей, согласился Горький. И ведь он-то и есть самый достоверный свидетель. Очевидец. Назаретянина видел и слушал на расстоянии локтя. В одно время в Капернауме жительствовал. Не захолустье, нет. Торговля, легионеры, таможня. Матфей служил мытарем. Зачем, спрашивается, Христу сборщик налогов? А он, видишь ты, чиновника-то и призвал к апостольскому служению… Свидетельство об Иуде важное. В сознании обыденном: иудеи кто? Не христов народ, а иудин. Происхождение Христа долго в забвении пребывало, Лютер напомнил: еврей. Да? Ну, а евангелисты тоже евреи, а вот о покаянии-то, о раскаянии Иуды – воды в рот набрали.
Возвращались молча, каждый в своих мыслях. Андреев колотил тростью по стволам кипарисов. Он не желал подвергаться воздействию чужих мыслей. Тем больше не желал, чем больше не умел их опровергнуть. Ну и пусть, ну и пусть, у него своя идея.
И утвердился в тяжелом кресле черного дерева. И попросил зажечь огромный сажистый камин. Огонь взялся рьяно, гулко. Это было приятно. Неприятной была возня со стальными перьями. Черт дери, они, как обычно, цепляли бумагу и этим, сбивая ритм и скорость записи, унижали автора; округлые полупечатные буквы, толкаясь боками и плечами, выстраивались в слово, как недотепы-новобранцы. Перья он менял безжалостно, но рассказ, и вправду, написал в один присест, который длился три недели.
* * *
Господь, напоминаю, не жаловал психологическую прозу, и потому евангелисты не вдавались в психологию Иуды. Всем нам втемяшились сребреники, тридцать счетом, цена раба. Да полноте! Казначей, распорядитель всех артельных средств, не замарал бы рук такой ничтожной взяткой. Ее отверг и Леонид Андреев. Предварив эпоху войн и пролетарских революций, он уроженца Кариота вообразил народным мстителем, готовым грянуть всем еврейством на оккупантов-римлян. Сын Симона все пылкие надежды возложил на плотника из Назарета, а на себя взял роль сподвижника. Харизма у Христа была. Ему внимали простолюдины и не только. К нему сбегались из дальних деревень и городков. Он был известен в Иерусалиме. А главное, он доказал свою способность сотворить и чудо. А ожиданье чуда– двигатель восстаний, революций. Что говорить, харизма у Христа была. Но не был он воителем-вождем. Иуда, понимая это, страдал и унывал, потом решился на поступок, которым проклял сам себя до окончания веков.
На Тайной вечере Христос тихонько говорит: что ты задумал, делай скорее. Как это понимать? А так: Христу известны намерения Иуды; Христос от смерти не бежит; душа Его готова, хотелось бы, однако, и укоротить, и укротить предсмертный трепет плоти, ее томленье, то есть эту смерть попрать бесстрашьем перед нею.
Распятый был распят. Народ, однако, не взъярился, чтоб с громом опрокинуть Рим. Что ж было делать Иуде Симоновичу? Надел петлю, повис, стал длинным. Враскачку тень его легла на земли и на воды. Послышались и клекот коршунов, и вой гиен.
* * *
Ах, Леонид Андреев, ему платили девятьсот за лист печатный. Внемлите: золотом. Завидно? Нисколько. Завидуешь тому, что достижимо хоть во сне. Ладно. А как с идеей? Недалеко за ней ходил наш бледнолицый в черной блузе. Недолго белое чело удерживало вертикальную морщину трудных дум. К его услугам оказалась энциклопедия Брокгауза-Ефрона. Он поменял акценты, взял шаг революцьонный, и рассказ испечен.
Горький, сидя у огромного камина, покашливал в кулак и чуть ли не в рукав курил, как курит часовой, зевающий на скучном карауле. Его брала досада – зачем не настоял, чтоб Леонид прочел московского собрата. Нет, не прочел, бойчился, словно воробей в весенней луже: моя идея… Курил, покашливал, поглаживал собаку с большой кудлатой доброй головой. То был Искариот, изображенный Ю.Нагибиным, но обернувшийся, как в сказке, кобелем.
А мне милее Рада.
* * *
Люблю я эту суку. Она отплачивает сторицей. Стон с подвизгом – выражение ее восторга. Мы обитаем в Переделкине, культурный слой растет, культура убывает. Но не умрет, покамест рядом Рада. Не только что умна, как многие дворняжки, но и претонких чувств.
Однако наблюдалась… Нет, не странность, а пагубность цивилизации. По запаху она не различала, хороший человек иль не ахти. Виной тому разнообразие дезодорантов. Смешалось все, сбивает Раду с толка, кто джентльмен, а кто шпана.
Но с Ярослав Кириллычем – сосед из самых ближних, один забор– с Кириллычем особый случай. Отличный журналист, веселый и живой рассказчик, приятель космонавтов, знаток расчисленных полетов, а вот поди ж ты, не очень Раде по душе. Его завидев, она печально тявкнет и отойдет в сторонку, и мы решили наконец, что Рада не прощает ему опытов над Белкой, Стрелкой.
Визитации у нас не приняты. На огонек заглянешь, да и только. Где был, кого видал, что слышно? И непременно архитрагический вопрос на злобу дня: не отдано ли Переделкино нахрапистым богатым бизнесменам?! А нынче он сказал, что посетил Германию и Люксембург. А я, как вам известно, заглянул на Капри. Услышав: «Леонид Андреев», Голованов, который Ярослав, сказал, что дед его живописал Иуду двумя годами прежде знаменитого Андреева. Ах, прах меня возьми! Пойди-ка знай, что книгу настольную у Горького сочинил не кто иной, как дед вот этого седого внука в спортивной куртке «Адидас».
Через пролом в заборе он пошел к себе, вмиг обернулся, принес изделие московской типографии, датированное Пятым годом. На твердом переплете: «Искариот» – все литеры чернее черного и грубо стилизованы под древние, еврейские. И там же, на обложке, аляповато дорисованный портрет Иуды, похожего, как пить дать, на цыгана из ресторана «Яр».
Внука ждал компьютер, я остался с дедом. Его глаза, как у Кириллыча, лучились. Но мой сосед аккуратист, а дед его не очень. Пиджак застегивал он наискось, жилетку – на одну из пуговиц.
Жил Николай Николаевич в собственном доме. В одном из тех околотков, где старомосковское, самоварное, крыжовенное как уложилось, так и пребывало укладом. Вероятно, это утешало усопших недальнего кладбища, кладбища Данилова монастыря: Языкова, и Гоголя, и подлинных славянофилов. Могилы Голованов навещал. А на извозчике он езживал в Хамовники, к Льву Николаичу. Толстого отлучили от церкви. Николая Николаевича тоже: за изображение Иуды, оскорбляющее религиозные чувства верующих, каковые не имели ни малейшего представления, какое, собственно, это изображение.
Но оскорбление указанного чувства еще печатным не было. Оно приватно совершалось в доме автора. Там пьесу он читал всем действующим лицам. Уже в прихожей был слышен многолюдный говор.
И верно, действующих лиц едва ль не больше, чем у Шекспира. Сошлись Христос из Назарета, чета Искариотов– Иуда с Вероникой; Пилат с супругой, похожей на мадам Ризнич с римским носом; Тимон из Александрии; толпа семитов в лапсердаках и картузах в обнимку с римскими легионерами.
Дом полон, все курят, спорят, Голованов просил спокойствия и тишины. Ему повиновались, ведь он же автор. Стал слышен спор Христа с Иудой.
И с первых слов я понял – Кириллыч прав, отстаивая дедушкин приоритет. Да, раньше, нежели Андреев. И что важнее: глубже.
У Голованова Христос и лысый, и лобастый, как Сократ. На Иуду смотрел он не то чтоб кротко, а как бы с сожалением и даже любопытством. Иуда – огромный, неуклюжий – покамест сдержан. Он ждет и жаждет бунта: сегодня рано, а послезавтра поздно. Христос спокойно возражает: Царства Божиего здесь, на земле, Господь не обещал. И вот тогда Искариота бросает в пот. Он отгоняет Веронику, как показалось мне, усатую и платонически влюбленную в Христа, хрипит: «Ты не учи нас быть рабами, мы уже рабы! Учи нас господами быть!»
Христос, склоняя голову, не повышая голос (впервые отмечаю: баритон), негромко, ровно говорит, что он за все в ответе, что выполнит, не уклоняясь, волю Всевышнего Отца. И тут Иуда, потрясая кулаками, взахлеб кричит Всевышнему:
– Ты – трус! Обрек Ты крестной муке Сына, а сам сокрылся за моей спиной, в тылу евреев. Трус! – Он голову закинул, под черной бородой белела шея.
Казалось, автор услышал этот вопль впервые. И побледнел, и даже, мне сдается, испугался. Никто не молвил слова; слов не было: они сорвались вихрем и унеслись спиралью в трубу с открытой вьюшкой.
За полночь затихло все. Осталась ночь.
Как часто оторопь берет – не эта ль ночь твоя, не разминется ли она с рассветом? Чертовская тут путаница. Сказано: прокляты и убиты. Но это ж только раз. А есть такие, что прокляты-убиты дважды: и на войне, и в лагерях. И вдруг себя жалеешь какой-то, не поймешь, сухою жалостью. Глаза-то не на мокром месте: их вытирали не платком, а рукавом или полою, разившей вошебойкой. Ну, ну, довольно, погляди в окно. Ни звезд, ни облаков, лишь тьма. На крыльце соседа льет лампочка свой жидкий свет, как чай спитой. Захотелось порассуждать о траве забвенья. «Искариота» Голованова ни мощной мыслью, ни острой ситуацией с тщедушнейшим андреевским, простите, не сравнишь. А кто, скажите, помнит Голованова, кроме Голованова, который внук? Исполненный печали, я фортку распахнул и крикнул: «Кириллыч, слышь?!»
Как медные копейки, из крана в кухне падала вода. Легонько, словно свечи, потрескивали половицы. Маятник был желто-круглым, как желток, как слово «Ялта», – так с детства, а отчего, не понимаю.
Дворняжке Раде сны не снились. Она ни вздохами и ни урчанием не обнаруживала процесс пищеварения. Однако пребывала в необычном состоянии. Такое, я слыхал, овладевает всем зверьем в канун землетрясения или затменья. Она не находила себе места, не слышала и мой приказ: «На место!» Ее прихватывала нервная зевота, торчком торчали уши. В глаза мои она заглядывала пристально, в колена утыкалась. И почему-то держалась подальше от дверей.
Приблизилась развязка. И это чувствовала, а может, сознавала умнейшая из всех дворняжек. Сравните с псом на Капри, на вилле Крупа. Рассказ Андреева имел развязку со стажем в два тысячелетия, и пес не нервничал. А эта ночь взломала ход вещей. Иуда в представленьи Голованова Н.Н. с Иисусом спорил, но зла-то не держал. Не гибели Иисуса желал Искариот. Был у него расчет, как у Нечаева: довольно краткого ареста, и имярек дозрел до радикала. Но рухнул замысел, Иисус погиб.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66