А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Другая малого формата, переплетец телячьей кожи всегда тепел: Тит Ливий – «Римская история», изделье славных лейпцигских типографов.
Достались мне они от дяди, полиглота и библиофила. Живал он в городе Чернигове. Там обитал и Нилус, писатель, предрекший явление Антихриста, и верноподданный Антихриста чекист-связист Дидоренко, мне лично хорошо известный, но уже полковником. Об этих разнородных человеках – позже. А здесь сейчас же подчеркну: указанные книги я с полок снял движеньем машинальным. Но осмысленным.
С мальчишества мне не был чужд зуд сочинительства. Добрейший отчим (читатель-недруг, заткни-ка уши), отчим мой, Наум Мосеич, от времени до времени писал цыдули-сообщенья под псевдонимом капитана Немо и прятал в книгах. И я, как «Наутилус», погружался в разыскания. Дуплом частенько служили иностранцы – немец Брем и римлянин Тит Ливий. Ответы капитану Немо я прятал в книгах, принадлежавших нашему Науму. Нередко в книгу Бебеля «Интеллигенция и социализм». Или Быстрянского «Империализм» – Быстрянского Вадима, который жил анахоретом, купался в невской проруби у моста, помнится, Дворцового, и потому не угодил под следствие, а помер от воспаленья легких. С Быстрянским о бок помещался Володарский. Он задавал вопрос непреходящий: «Враги ль евреи рабочим и крестьянам?». Я Володарскому не доверял и в этой книжке не дуплил.
Итак, ваш автор еще школьником проникся тонким ядом мистификаций. Десятилетья минули – извольте, эти тексты. Они – раешник. Картинки движутся, кому-то подмигнешь, как ерник, кому-то высунешь язык, да глядь – и в заблужденье завлечешь. Зачем? А видите ли, ирония-то нынче в моде. И все признали, что человечеству прилично расставаться с прошлым, смеясь, хватаясь за животик. А мне давно уж отравили все родники существованья. Ну, и подмигиваю, и язык высовываю, иной раз и елдыжу, как говорил Алеша Мухин, гражданин начальник вятской зоны; по-вятскому елдыжить значит вздор нести.
Положим, читатель-недруг волен заявить, что автор этим занят с первых строк. Пусть так, но весь пассаж на тему «Как мы пишем» затеян ради Головинского. Он в Петербурге дебютировал доносом. Донос был выполнен в тонах мистификации. Конечно, это не игра, как у октябренка с его добрейшим отчимом. Нет, не игра, а словно позывные: господа, я сын преступника, пусть и прощенного, но все же, да-с, я, господа, лоялен. Напоминаю: директор Департамента сообразил, кто он такой, Матвей Васильич Головинский, да и оставил словно бы в резерве, в ожидании поступков дельных.
Однако мне могли послышаться тональности мистификации. Пришлось бы признавать свое предположенье натянутым или притянутым, когда бы не старушка Головинская Зин. Петровна. Она тогда имела жительство в Санкт-Петербурге. Тут множество каких-то темных обстоятельств, как в сочинениях Крестовского, их, обстоятельства сии, и выясняли, и разбирали полковники губернских жандармских управлений, да и столица тоже. Но мне все это малоинтересно, мне важно, очень важно сообщить вам: Головинская старушка, Зин. Петровна, однажды вспомнив юность Мотеньки, сказала, улыбаясь, что наш проказник грезил Макферсоном*. Вы понимаете? Его прельщала, оль-ля-ля, мистификация.
* * *
При чем здесь оль-ля-ля? При том, что парижане хоронили великого мистификатора. Ему было едва за пятьдесят, а написал он дюжины забавищ. Лео Таксиль, вот жизни полнота! Сперва водил он за нос клерикалов, провел и папу Римского; засим – масонов. И дважды своими отреченьями сбивал он с панталыку тех и других. Он и в гробу показывал язык честной компании, он презирал «корабль дураков».
Задумчиво взирал на похоронную процессию Матвей Васильич Головинский. Таксиль достоин восхищенья. Достиг мсье Лео власти над умами, настроеньями и чувствами. И этой властью услаждался втайне… Раскрывая зонтик, Матвей Васильевич как будто бы тушил свой очный взор, а взор заочный отворял, то есть уже почти не провожал в последний путь Таксиля, нет, на путях мистификаций-провокаций сопровождал Рачковского, напоминавшего ему пантеру, прячущую когти.
Ну-с, здравствуйте. Они встречались у Крестовского. Паролем было: «Жид идет!». Отзывом было: «Спасем Россию!». Теперь уж местом встречи – Елисейские поля. Точнее, в двух шагах, за уголком какой-то улочки, в доходном доме, где кафе. Я угостился там всего-то навсего наперстком мокко и ужаснулся опустошенью кошелька. А Головинский, полагаю, обретался при деньгах – он в этом доме нанимал квартиру.
Рачковский навещал не каждый день, но навещал. К себе, однако, никогда не зазывал. Ни на улицу Гренелль, в посольство, на казенную жилплощадь: соображения конспиративные. Ни в особнячок-модерн в предместьи Сен-Клу: соображения интимные. Зав. агентурой не может быть доверчив, но может быть ревнив. Мучительность сомнений когтит даже пантеру. Еще бы, черт дери, в особняке жила мадам Шарле.
При виде Ксении Шарле ваш автор видит Ольгу М.
Они, бесспорно, не совместны социально. Мадам – любовница небедного поляка. А Ольга М. – жена поляка, отбывшего свой срок и поселенного в Вятлаге. Бесспорно также то, что Ольга М., будившая во мне порывы любострастья, могла бы стать моей любовницей. Увы, увы. И это не случайность, а страх режимной зоны.
* * *
С дороги грунтовой Ольга, Оленька свернула влево. Перемахнул коряги вороной и встал картинно близ делянки. Глаза мои вспорхнули. И в воздухе густом вдруг пролилась прохлада. В тайге коми-пермяцкой явилась амазонка.
То было летом. Второй иль третий день я был в бригаде лесоповальщиков. После тюрем и этапов тайга меня пьянила своим настоем: смолою вытопленного солнцем этого сплошного смольчака. Прибавьте хвою, болотцев прель – вот дух, настой густой. А легкие твои увяли в пересылках и вагонах. Ноздри отравлены парашной вонью. Ослабели ноги, сидел ты долго сиднем. И вот в лесу ты будто угораешь, огарыш, да и только. Черт знает что на языке: «Париж, смотри-ка, угоришь…» Раешное, как ворожба, а потому и парижанка Ксения Шарле имеет разительное сходство с Ольгой М.
В зеленом обрамлении – вороной, глаза агатовые; глаза у Ольги голубые, блистает блузка на грудях. Конь вороной, бока лоснятся, на них подчеркнуто красивы ляжки Ольги. Запели птицы? Правда, правда, они запели. И самолет над пением гудит. В тех небесах не пролегают трассы, но мне вчера недавний зэк, гражданский летчик, признавался, что он хотел бы снова быть в полете, а смерть геройски встретить в объятьях стюардесс.
Но тут не до ухмылок. Она смотрела пристально, и это было, уверяю вас, любовное томленье. Бьюсь об заклад, она в меня влюбилась сразу. Мне б задохнуться благодарностью – я жалкий зэк, она красавица-вольняшка. И я, представьте, задохнулся, но от страха; я позорно струсил. Режим нам запрещал любовь, как однополую, так и двуполую. Всего же строже связь с вольнонаемными. Кто на штрафных бывал, тот не забудет. Я отшатнулся, устрашился. Я труса праздновал. Она уж вскоре не искала со мною встреч даже глазами. А я себя старался оправдать сочувствием к ее супругу. Мол, благородно не хотел рогатить Иосифа Витольдовича. Он срок тянул без передышки десять лет. Как в лагере, так и вне лагеря служил техноруком. Всегда угрюм и молчалив. Никто его не видел во хмелю, но знали мы – он пьет втихую. Таких знавал я в Ленинграде, и все они мне были по душе. Где эту Ольгу нашел Иосиф, откуда она родом, какие обстоятельства понудили мою ровесницу забраться в каторжную нору? Не знаю. И узнавать-то не желаю. Она мне изменила. Смеялся Петя Подшебякин, мой сосед, лет тридцати от роду.
Он восхищал всю нашу публику убийством. Мгновенным, мастерски исполненным, без капли крови. В тот год зима стояла буранно-снежистая; мела и наметала под застрехи. Сопя и харкая, бригада расчищала лежневую дорогу. Припахивало тухлым, как подлянка, запахом, и это значило, что кто-то цигаркой ткнул в бушлат собрата. Обыкновеннейшее дело. Но вдруг собаковод завелся. Спесивый, вздорный малый заорал – служебно-розыскной овчарке фашисты-сволочи нарочно портят нюх. Петя Подшебякин ответил злобно: «А ты, дурак, не порти воздух!» (Он все еще бесился, когда нас воры и охрана лаяли «фашистами»). И завязалась матерная перебранка; Петя оскорбил служебно-розыскного пса, а это, согласитесь, оскорбляло всю систему. Собаковод, белея, как белеют снеги, готов был дать команду «фас!» – но Подшебякин упредил. Бьюсь об заклад, сказал он вызывающе и нагло, кобель не стоит и копейки; и предложил, нажав на все педали, план театра военных действий. Пусть гражданин начальник отпустит зэка шагов на сто вперед бригады. Он, заключенный Подшебякин, встанет посреди лежневки, махнет рукой, и гражданин начальник натравит пса… Собаковод, дрожа от злости, согласился. Бригада замерла. Казалось, хлопья снега вдруг обратились в ледяную крупку. Петро уж был в ходу. Мужик могучий шагал увалисто, неспешно, широко. Считал шаги. Мы считали тоже, пока не сбились. Петро остановился, снял рукавицу, махнул… Собаковод перешепнулся с кобелем. И тот пошел, пошел прыжками. Собака-то не баскервильская, а много злее: служебно-розыскная, фонд золотой ГУЛАГа… Бригаду в жар бросало, никто не «перекуривал»… Мы не успели дух перевести, как все свершилось. Пружина сжалась и разжалась. Прыжок, и круговерть, и резкий взвизг, и словно всей стеною наклонился лес. Что, собственно, произошло? Вот слушайте! Кобель, все ходу наддавая, по-над дорогой стлался. Подшебякин, треух надвинув глубоко, стоял недвижно. Кобель уж оказался метрах в двух, когда Петро вдруг сильным махом убрал себя с дороги и сразу же увяз по грудь в снегу, но руки тотчас выпростал. Служебно-розыскной кобель, гроза всех беглых и небеглых, с разбегу бросился на зэка. И в тот же миг его башку облапил могучий Петя Подшебякин да разом морду развернул к спине. И этот взвизг. И наклонился лес стеною. Все было кончено.
Валяйте, разбирайтесь, что хорошо, что плохо… Кроха сын к отцу пришел, и спросила кроха… У Пети Подшебякина была мечта. Он мне ее поведал, хмыкая, кося глазами-зенками, и приговаривал, как приговор: «А я балда, однако…» – он стеснялся. Мечта была такая, чтоб после лагерей ему бы схорониться в затишке, зажить в сторонке, чтоб появился на Божий свет белесенький мальчонка да дергал Петю Подшебякина за рукава сатиновой рубашки: «Па, скажи… Па, ты знаешь…». И он бы, Петр Подшебякин, лесной таксатор, вчерашний зэк, убивший, словно анархист, служебно-розыскного пса, ему бы, этому белесенькому, вытер сопли. Ай нет, я точно помню, он, Подшебякин, произнес: я б вытер сопельки.
Петюня, где ты? Ты старше был на десять лет. Ну, отвечай оттуда, сверху: ты сопельки-то вытер, а? Я был бы рад, коль так. Ты скажешь: погляди, кто вырос. О, Господи, ужели коммунист, или расист, иль в заединстве? Послушай, старче, мы им дали жизнь, распоряжаются пусть сами – рай или раешник.
А я продолжу. Я на признанья в трусости куда как храбр. И Подшебякин надо мной смеялся. Убийцу служебно-розыскного кобеля, казалось, не страшил режимный 21-й. За неименьем ржи высокой он с Ольгой М. поладил в ветхом шалаше. Не рай, конечно, даже с милым. Но это же не станция Разлив, а полустанок близ бедной реченьки Сысолы.
Наш технорук, Иосиф-то Витольдыч, стал еще угрюмей. Однако оперу не жаловался. Молчал не оттого, что так уж он боялся насмешек над рогами, а потому, что он боялся невыполненья промфинплана и, стало быть, потери премий. Иосиф наш Витольдыч в известной мере зависел от сметки и неутомимости таксатора, а Подшебякин очень здраво определял объем и качество той древесины, что нам была отведена для лесозаготовок. Да, таксатор, сукин сын, не верил в построенье коммунизма, но это уж докука КГБ, и технорук наш ни при чем.
А Ольга М., наверно, презирала будущего романиста, однако поступила романически, когда ко мне приехала жена, вчерашняя студентка. Свиданье дали в караульне. Там за стеною денно-нощно матерились. Продление свиданья сверх «положенного» нам выхлопотала Ольга М.: она с майоршею дружила, супругою начальника 16-го ОЛПа. Пришла, об этом нам сказала и, знаете ль, застенчиво и хорошо так улыбнулась. И матерщина в караулке сменилась музыкой Вивальди. А впрочем, мы тогда не знали про Вивальди.
* * *
Спасибо, Ольга, Оленька. Такой, как у тебя, улыбки не знали губы Ксении Шарле. Да и вообще теперь мадам меня не поражала сходством с амазонкою Вятлага. А если что и возникало, то лишь на верховых прогулках Ксении Шарле в Булонском лесе: красота конечностей, дающих шпоры вороному. «Нога любви» – так модернистски выразился Пушкин. А мне на ум – тотчас из классика: энергия скрещенья ног, а также рук. Смеялся не сосед, помещик двадцати трех лет, а мсье Гастон, агент, приставленный к метрессе. Боюсь, он не был евнухом. И все ж мадам Шарле порой впадала в скучливое томленье сытостью. Но нет, не тосковала долго-длинно, как наша Ольга М. среди метелей, воющих по-волчьи, и волкодавов-стражников, душивших водку-полугар.
На том я оставляю навсегда мадам Шарле. Не содержанки интересны, а те, кто их содержит. В нашем случае он шепеляв, редкобород и зачастую вкрадчиво-улыбчив: зав. заграничной агентурой.
* * *
Некий выкрест, юркий аферист, опущенный в мальчишестве, приписывал Рачковскому еврейское происхождение. Скотина! Рачковский был поляком. Однако редкостным: католицизм променял на православие. И начал делать сам себя.
Я, право, взялся бы за биографию. И постарался бы найти прямых потомков в надежде обретения каких-либо бумаг. К тому ж нередко сын за отца ответчик в смысле положительном, похвальном. Примером сын Рачковского, возросший на «Протоколах сионских мудрецов». В годах 30-х пришелся ко двору нацистам, жил в рейхе, был образцовым юдофобом. Жаль, не вернулся в сень нерушимого Союза. Приветили бы Николая Р. борцы с космополитами, папашу помянули б добрым словом, ведь тот, Рачковский-старший, был одним из тайных дирижеров Союза русского народа.
Увы, поздненько помышлять о биографиях, о монографиях. Боюсь, не допишу вот это да сам останусь недорисованным портретом. Кораблик-память сидит уж ниже ватерлинии. Но трап еще не убран. И поднимается угрюмая толпа. Рачковский тоже неулыбчив.
Он доживал в опале многотрудный век в родной Галиции, в губернии Подольской, на юго-западе России. Доживал богатым человеком, а начинал… Тут юркий аферист и выкрест прав: как говорится, без сапог, и приказной строкой, и тем, кто мельтешит на побегушках.
Вообще в губернии Подольской водилось множество Рачковских, и все из мелких шляхтичей. Как брат его родной в селе Бартинка. Иль вот другие, ну, скажем, Бутми, арендатор лугов и пашен окрест Писаревки.
Неточности исправят краеведы. Но пусть они вам сообщат, что Бутми был не только Бутми – к фамилии, как многие аристократы, имел вторую, по мненью моему, довольно громкую: де Кацман. И не извольте глупо рифмовать – мол, боцман Кацман. И все же это «де», признаться, умилительно.
А между тем Георгий Бутми, он же Кацман, пусть и «де», принадлежал к гвардейщине. Нам объяснил писатель Юрий Буйда, что суффикс «щин» имеет множество причин. И смысловых нагрузок. Оттеночки имеет и оттенки. «Гвардейщина» – вполне приличный звук. А присобачь-ка: «юдофобщина» – каков оттенок, смысл каков.
Глубок колодец «Еврейского Вопроса». Я не скажу, не плюй в него, скажу иначе – есть пословица: дрова не возят в лес, не льют в колодец воду. А в этот, знаете ли, льют ушатами, а в плеске-переплеске слышишь страх, оторопь и даже ужас: от них нет спасу, как от французов на Кузнецком; хуже, тут колдовство, тут магия, тут мировая закулиса.
Рачковский, скажу вам напрямик, был заединщиком де Бутми. Но не изначально. Поначалу был он розоватым, как зори в Северной Пальмире. И оттого, наверное, Петра Иваныча нередко зачисляли в петербуржцы по рождению. А это уж ошибочка. Ее бы можно и не исправлять, но автору охота лишний раз выказывать свою особую приязнь к Санкт-Петербургу.
Вы на Большой Подьяческой бывали? Там на нечетной стороне, считая от канала, дом номер восемь принадлежал Рачковскому. Но – однофамильцу. А вот напротив был дом Ракеева. Вам это имя что-то говорит? Ну, значит, вы, бедняги, не читали мою повесть «Синие Тюльпаны». Ракеев! Жандармским обер-офицером препроводил он Пушкина в последний путь. Штаб-офицером корпуса жандармов доставил Чернышевского в гроб-каземат. Не от трудов ли праведных нажил палату каменну? Ракеев знал, что делать. А Чернышевский лишь предполагал.
Нет, Николай Гаврилыч не перепахал Петра Иваныча. Ан некая бороздка все ж на душу легла. Он всюду нужный был работник. В губерниях при губернаторах, судебным следователем на Северах.
О, белы ночи Беломорья. Нам, курсантам, все корабли казались кораблем Летучего Голландца. А хлипкий берег являл нам шаткие колонны зэков. Непышный град там возникал, Северодвинск. И в топь ложились зэки геологическим пластом социализма. Политрабочий объяснял курсантам: они – вредители.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66