Поэт, он меньше, чем поэт, когда одически напишет о вожде. И больше, чем поэт, когда, воспев «его огромный путь через тайгу», сам гибнет в пересылке, как на этапах нашего пути.
Но это не к тому, чтоб размышлять на тему: поэт и диктатура. И предложить иную, чем принятая, версию изничтоженья тезки нашего вождя. А впрочем, застолблю, хотя, не сомневаюсь, быстренько сопрут и выдадут разгадкой очередной из тайн истории. Все дело, видите ли, в картузе. Добро бы Мандельштам надел картуз на Кагановича. Ей-ей, пришелся б впору: картузы шьют картузники, едва ль не все они из малого народца. А он, поэт, умышленно, чтоб оскорбить вождя, картуз-то на него надел, а надо было бы надеть фуражку плоскую, большую… Или вот эту, которая надета на дочь Светлану. Она уж поднялась на ту площадку, где квартира, и молвила внезапно полстроки из оды Мандельштама: «Вдруг узнаешь отца / И задыхаешься…».
Там, на даче, он глуховато-грозно приказал, чтоб дочь немедля разошлась бы с мужем, «пролазой» и «жиденком». Сказал, чтобы писать ему, как прежде, она не смела. Достал из сейфа «перехват», осуществленный Берией, потряс и машисто забросил обратно в сейф. Чужие руки прикасались к линованным страничкам, а там, как говорится, от сердца к сердцу. Глаза бесстыжего Лаврентия, наверное, маслились. Как в те минуты, когда на полуночном кутеже вполголоса и по-грузински он рассказывал отцу похабнейшие анекдоты, а все вождята ежились, не понимая, о чем же речь.
Она так бурно вспыхнула, что больно стало корням волос. Но смолчала. Ее покорность принял он с оттенком жалости. И тотчас подавил свое душевное движение брезгливой грубостью, как будто набранною жирным шрифтом: у евреев изощренный фаллос, но пусть пархатый Гришка взаимодействует с какой-нибудь жидовкой, в Москве их много… Светлане было гадко, но было невдогад – отцу аукнулось стоянье под окном – там, в Монастырском, на Енисее, где жид Свердлов, давно издохший, имел актрису Веру Д. И невдомек Светлане было, что подавленная сексуальность – залог серьезного разбега партстроительства. Она всем существом была подавлена. Генералиссимус задумчиво прошелся по ковру, вдруг хмурые морщинки побежали ласково, сказал заботливо: «Похолодало. Дай-ка приодену».
И «приодел». Рассеянность, отсутствие одежды гражданского покроя, нежелание обслугу беспокоить иль тайная усмешка над фазаньей пестротой, утехой скалозубов? Светлану приобнял неловко, сухорукий, сказал, ощерив плохие зубы и поднимая указательный: «Не хнычь. Так надо». И отпустил домой, в кремлевскую квартиру. Он рад был, что она уехала. Одинокий вепрь, он даже круглым одиночеством не тяготился. Да ведь и то сказать, неможно одиноким быть, когда ты неотрывно думаешь о людях.
Так надо? Категорический императив, изобретенный идеалистом Кантом. Все идеалисты в лучшем случае прекраснодушнейшие недоумки. Так надо – скорей всего аперитив для возбужденья аппетита. Вы спросите: на что? Он не ответит вам из скромности. Все остальные нагородят с три короба, один Калинин однажды указал его краеугольную черту. Какую? Даю в разрядку: жертвенность. О, всесоюзный староста, тот знал, что говорил. Его жену отправил в лагерь товарищ Сталин. Легко ли было так поступить? Яснее ясного, что нелегко, однако, как всегда, так надо для свершения великих дел. Царь Петр, конечно, не великий, а просто первый, сына поднял на дыбу. Он, товарищ Сталин, не позволил вызволять Яшу, сына, из плена смерти в гитлеровском лагере военнопленных. Таков и Грозный. А Грозный убивал не ради ль укрепленья государства? Увы, религия мешала, Христос мешал. Нехорошо, конечно, что Агасфер-сапожник оттолкнул Христа, когда тот шел с крестом. Товарищ Сталин, сын сапожника, не оттолкнул бы сына плотника. Нет, терпеливо объяснил бы суть происходящего, ключом имея именно «так надо». В данном случае для действий антиколониальных против римских оккупантов. Но этим бы не ограничился тов. Сталин. Он высказал бы положения и сделал вывод о недостатках христианства. Оно ведь каждого за самого себя делает ответственным, тем самым признавая личную его свободу. И это вредно. Ответственность берет один за всех, что позволяет двигать сцепленные массы к царству справедливости.
Враги вам скажут: гордыня самовластья. Но мы им возразим запальчиво: владела им любовь к народу. Враги народа злобно ухмыльнутся: любовь такая же, как у патеров и иезуитов к рабам-индейцам.
Давным-давно когда-то в Парагвае возникло государство – прообраз нашего, что было на одной шестой. Индейцы по веленью святых отцов имели коллективное хозяйство. И по велению святых отцов имели праздники. Они все пели и смеялись, словно дети. И занавес у них был не железный, а растительный, лианы и разное другое из ботаники. Пусть так. Но теократия держалась долго. Едва ль не вдвое, чем мы с тобой в своих чащобах. А почему? Да потому, что принялись мы неразумно расшатывать, подтачивать и сокрушать авторитет вождя, едва он прописался в мавзолее. И требовать всей правды. Понятно: кто больше всех налгал, тот громче прочих жаждет правды. А зачем? А для чего? Вот то-то и оно.
Нет, иезуитами, индейцами меня вы с толку не собьете. Что ни говорите, тов. Сталин любил народ. Заметьте, не народы. Интернационализм – предмет сухой, бездушный, отвлеченный. А тут народ в единственном числе. Само собою, русский. Любовь-то не заемная из книжек. Он долго жил с народом, средь народа. Вечер, поле, огоньки, дальняя дорога. И топот пьяных мужичков. В Курейке паводок могучий, коня спасали, а не коневода: человека можно сделать завсегда, лошадь нам дороже: на ней пахать, на ней возить – разумно! Здесь, на этой даче, где дочь Светланка бегала в сандаликах, он предложил свой тост, предложил без экзальтации, задумчиво и мудро: выпьем за прекрасный русский народ, за самую смелую советскую нацию… Это еще в тридцать третьем. А после войны – помните? За самый терпеливый в мире… Отсюда и жертвенность, отсюда – «так надо». И коллективность, и братство на Пискаревском кладбище, и полигоны, как погосты. Можно ль не любить народ русский? Он верит в за’говоры, как в загово’ры. Так предложи и то, и это. Народ – царист? Царизм и вождизм, как братья-близнецы. Не уставай указывать: ты – богатырь, ты – старший брат, умеющий и научить, и проучить: сарацина в поле спешить, иль башку с широких плеч у татарина отсечь, или вытравить из леса пятигорского черкеса.
Народ платил тов. Сталину монетой полновесной. Любил, как Ленина, а может быть, еще сильней. Ваш автор ценит своеручную помету Сталина на машинописном экз. его же Биографии. Там было: «Сталин – это Ленин сегодня». А стало так: «Сталин – это Ленин сегодня, как говорят у нас в народе». Не правда ли, претонко? И очень верно. Ведь первый вариант предложен был тов. Адоратским. Да, Владимир Викторович, пропагандист марксизма, был близок к пахарю, к молотобойцу; к тому ж давно забыт. И потому: «как говорят у нас в народе».
Притом, однако, он не упускал из виду «мыслящий пролетариат». В интеллигентиках он сомневался. И был, конечно, прав, как нынче бы сказали, прав по-своему. Он и проверку им тоже учинил по-своему, то есть хитрее хитрого. Однажды речь ученым говорил, пошел направо, пошел налево, да и поднял бокал «за здоровье Ленина». Смутились все: Владимир-то Ильич давно уж род мощей, имеют ли здоровье мощи? Смутились все, смешались, переглянулись. Но выпили, конечно, и чуть не крикнули «ура». Никто не мог мне объяснить, что это был за тост. А нынче вот и стукнуло: коль он, тов. Сталин, всенародно признан Лениным сегодня, так, значит, он сам себе и здравия желал. А недогадливость аудитории ему явила не что иное, как ее ущербность. И показала, что в Академии наук заседает князь Дундук, хоть и родовитый, но безродный.
А нынче автор ваш, чертовски проницательный субъект, сообразил, в чем смысл изгнанья зятя. Не потому, что тот жил без прописки на чужой жилплощади. Не потому, что отец, раздраженный склонностью дочери к жиденку, нарочито оскорблял ее. Не-е-ет! Тут смысл-то глубокий. Тут смысл в том, чтоб дать понять народу и номенклатуре, производной от народа, – смотрите, вождь не пощадил и дочь родную для избавленья от еврейского засилья. Генералиссимус знак подал: пусть в наступление идут и строки, и не только строки, но и те, что со щитами и мечами.
Да, времечко желанное настало. Он долго медлил. Обидно было: ефрейтор Гитлер обгонял. Еще обидней то, что все достиженья нацисты приписали малому народцу – дразнили книжкой «Евреи за спиною Сталина». А он все медлил. Больше того – лгал, определяя антисемитизм формою каннибализма, и тем как будто бы заискивал пред вшивыми интеллигентиками. Хо! Положим, он еще в Тридцатых, на Больших процессах, избавил партию-народ от жидовского нароста крупных шишек-иудеев. Потом ему писал тов. Александров, зав. агитпропом писал, что вот беда – в системе нашей переизбыточек пархатых. Он думал, что тов. Сталин плохо информирован. Мудак! Переизбыточек пришлось терпеть, он временно необходим был прагматически. Теперь пришла желанная пора. На газовые камеры он все же не решится. Да и не гоже ему, единственному, смотреться эпигоном. Довольно и Большой Лубянки. Когда-то там, еще до Октября, не только были номера, но и какой-то склад: матрацы, койки, умывальники и проч. Они предназначались, как говорилось в прейскуранте, для контингента слабонервных. Все разобрали завхозы дзержинского-менжинского. А жаль, теперь бы очень, очень пригодились и для еврейских антифашистских комитетчиков, и для убийц в белых халатах, и агитпроповских витий, а также антисионистов, что публикуют в «Правде» обращения в поддержку генеральной линии: «Мы, старые большевики еврейской национальности…». Он кашлянул, отер платком усы, он стал курить, соображая, в какой связи ему все это на ум пришло. Сообразил: на вечер приказал доставить материалы из «Кабинета использования», давно заведенного на Лубянке. Да-да, на вечер. Своею памятливостью довольный, тов. Сталин, предвкушая удовольствие иного рода, пошел на личный птичник.
Произрастания интересовали тов. Сталина в качестве переустройства мыслящего тростника в немыслящий. Птичники, как и промыслы, охоты, не вызывали у него стремленья к переделке естества.
Садки фазаньи стояли средь кустов сирени, надежно-недоступные куницам и хорькам, лисицам и шакалам, чего не скажешь об этой двухэтажной даче.
Кавказских фазанов любил тов. Сталин не так, как он любил великороссов. Иначе. Любовь к народу требовала избавления от кулаков, вредителей, троцкистов, уклонистов, чеченцев и таврических татар, всепроникающих космополитов. А вот фазаны… Они были милы своей бездумностью и бездуховностью. И внешне хороши. Застенчивые курочки с прелестными огузками, и это же у них грудь широка, а не у осетинов. А петухи? Какая мускулистость ног и жаркий огнь бойцов в глазах. О, дайте ключевой воды, насыпьте-ка в кормушки гречку, разнотравье, нарубленное сечкой. И не жалейте конопли, она так возбуждает петухов.
Непостижимо-точно угадывал тов. Сталин гурманистых фазанов. И, угадав, давал стряпухе гастрономические указания. Лепешке из яиц необходимы, конечно ж, яйца. Э-э, разбить, конечно же, разбить. Но вот и главное звено: варить-то надо в кипящем молоке. Иль, скажем, фарш. Возьмите-ка сырое говяжье сердце – и обварите… Нет, не ошпарьте, а так, легонько, аккуратно обварите.
Кощунством было б ограничиться кулинарией по-фазаньи, враждебно умолчав о свойствах емкой памяти тов. Сталина – и музыкальной, и художнической. Когда он птичник навещал, похаживал в кустах сирени, заботился о пропитании пернатых, в душе его тихонько возникали перезвоны, чистые и легкие, грузинские и, вроде бы, пасхальные. И возникала Алазанская долина, камыши и легкий тальник, шиповник, ежевика, взлетало с заполошным шумом множество фазанов: пугал их бег коней; хороших лошадей держали Челокаевы, князья, в своем именьи.
Там, в духмяном разнотравье речной долины, в нестрашном шуме крыльев испуганных фазанов, остался Джугашвили; а в дом, на дачу вернулся товарищ Сталин. На письменном столе, в картонке толстой, черной, стояли на попа два темно-синих тома «Капитала», как памятник, давным-давно не посещаемый. Посредине, в светлом круге зажженной лампы, – канцелярский ширпотреб – его уж дожидались материалы: лубянские, все с грифом «сов. секретно».
Тов. Сталину хотелось пролистать заметы резидента. Парижского. Он несколько известен вам как Аллигатор. Конкретно те сообщения, что освещали скандалы с «Протоколами» и Бурцевым. Тов. Сталин, собственно, предпринимал не слишком тонкие разведки на подступах к глобальному решенью еврейского вопроса. Пора, пора генералиссимусу действовать генерально. Да и остаться навсегда любезным русскому народу.
А Бурцев… Что ж Бурцев… О, неизменный враг и большевизма, и особенно «чекизма». Однако он, тов. Сталин, не держит зла на Бурцева. Имеет он, тов. Сталин, в душе оттенок благодушия. И даже благосклонности. Что так? А-а, корень Туруханский: там Джугашвили убедился – ничего, ну, ничегошеньки не слышал Бурцев о тоненькой веревочке, которая вилась из Департамента. И позже, в тюрьмах, не расспрашивал о нем, тов. Сталине, ни одного из бывших департаментских. А вот об Ильиче, о том, что наш Ильич – шпион германский, об этом старичок кричал погромче всех. Хэ, попортил кровушки вождю всемирного пролетариата. Тот обосрался и убежал в Разлив. Да ведь и то заметить нужно, что это ж Бурцев подсказал ему, тов. Сталину, весьма удачное соображенье: все «заграничники», все, кто вернулся с Ильичом из эмиграции, были немецкими шпионами, в чем и признавались двадцать лет спустя и на Лубянке, и в судебном зале.
Однако благодушие, однако благосклонность исчезали, едва тов. Сталин приступал к «еврейскому вопросу». Напрасно Бурцев исследует происхожденье «Протоколов». Зачем наводит тень он на плетень? В происхождении ли дело? Нет. В происхождении ли суть? Нет. Дело, товарищи, суть, товарищи, в философии и практике извергов рода человеческого. Дело, товарищи, суть, товарищи, в беспачпортных бродягах, стремящихся поработить наш великий народ. Пора партии Ленина-Сталина положить этому конец. И партия Ленина-Сталина положит этому конец со всем своим революционным размахом.
Но прежде надо бы поужинать. С жарки’м фазаньим он управлялся ловко и красиво. Но автор ваш не сразу угадал, откуда это тянет чем-то кислым.
Возник усмешливый повтор: «Каждый охотник желает знать, где сидит фазан». Так мы когда-то в школе запоминали цвета спектра. «Фазан» и совмещался с «фиолетовым». Сейчас, как будто бы вослед, из этого возник и цвет, и запах пороха «Фазан». Ага, вот, вот: «Фазан», бездымный порох, пахнул кислым и в долине Алазанской, и в магазинчике «Охотник», что близ Лубянки, на Мясницкой. А рядом – переулок – Златоустенский. Там, в доме три дробь пять, селили ромбовых чекистов. Они всем златоустам запечатали уста. Тов. Сталин речистых не любил. К тому ж, как вам известно, болтун находка для шпиона. Особенно застольный. И потому нас с детских лет учили: «Когда я ем, я глух и нем».
Он так и ел жаркое из фазана. Поцокал языком в дурных зубах, взял трубку, но закуривать помедлил, и мундштуком, весьма изгрызанным, приподнял мягкую обложку папки с грифом «Сов. секретно». Увидел справку о парижском резиденте. И усмехнулся: «Пожалуй, надо дать нам орден Третьяковке».
* * *
В иронии тов. Сталина был отзвук справки; по-канцелярски, «объективки». Там сразу, вне хронологии и почему-то в скобках сообщалось, что резидент в Париже, означенный не кличкой, нет, псевдонимом Аллигатор, когда-то заседал в совете Третьяковской галереи.
Я вас спрошу: а почему бы нет? Ведь он же Третьяков. Да-с, Сергей он Николаич Третьяков. Родился в восемьсот восемьдесят втором. Сказать вам откровенно, не в семействе аллигаторов, в семье акул капитализма. Москвич. Физмат закончил, да и пошел рулить в каких-то там союзах торговли и промышленности. Кадетом стал, был избран в городскую думу, в жены взял Наталью Мамонтову. Весной Семнадцатого утратили мы государя, но Третьяков остался при своих. Его востребовал Керенский. Но, оказалось, временно. Октябрь перенес его из Зимнего по Троицкому мосту в крепость. Потом в тюрьму на Выборгской. (Заметьте, дорожки нашего В.Л.; они и познакомились-то за решетками.)
В девятьсот двадцатом Париж увидел Третьякова. Собратия по классу были ему рады. Избрали, в частности, главою Комитета помощи голодающим России. Жаль, временного комитета, а не постоянного. А впрочем, постоянством мы никогда ни в чем не отличались, исключая глупость. Эмиграция со временем сопрела. Сергей же Николаич запил до положенья риз. И обеднел до степени церковной мыши. Страдая, мыслил. И громко заключил, что эмиграция есть гроб повапленный.
Совпало это умозаключение с учреждением разведки внешней. В решении Политбюро ее назвали «закордонной».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66