А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Занес бы он колун над головой, земля ушла бы из-под ног. Его поставили беречь костер.
В тот день наш русский лес стенал от этих жутких градусов и прокалялся калеными лучами солнца; снег не скрипел, а взвизгивал, – в тот день бедняжка Ингороква, сидя на пеньке, угрелся, прикорнул. И вдруг над ним медведь взревел! Не углядел милок внезапное явленье прорабов коммунизма– в папахах, в белоснежных полушубках. Он только дух почуял яичницы на сале в сопровожденье коньячка. И вновь медведь взревел: «А эта шта-а такое, мать твою?..». И русский лес ответил голоском тбилисского воришки: «Эх, гражданин начальник, как вспомню, что Владимир Ильич умер, так и руки опускаются». Полковник из Москвы присел, как от удара сапогом… нет, не скажу, мол, в душу, откуда взяться ей?.. но в пах. Свита дышала с громким свистом; казалось, маневровый выпускает на разъезде пар… Мороз и солнце обратились в медный гул… Полковник трудно распрямился. И то ли крякнул, то ли каркнул: «В карцер! В карцер!». А в чаще леса с буреломом антисоветчики-лесоповальщики хватались со смеху за впалые животики.
Вот так наш Юра Ингороква, задремавший у костра, проснулся знаменитым.
* * *
Сережа Нюберг стал знаменитым не спросонья.
Давайте успокоим тов. Джугашвили-Сталина: нет, не еврей, а сын остзейского барона. К сожаленью, незаконный. И вырос он не в отчем доме– нет, в сиротском. Ни часу баклуши-то не бил – тотчас пошел служить на берегу Фонтанки. Не там, где пыжик водку пил, и не к Цепному мосту, а в Экспедицию заготовленья государственных бумаг. И денежных, и ценных. Солидное учережденье. Начальства все в бо-ольших чинах. Вот, скажем, в граверно-художественном отделении заведовал, мне помнится, Штубендорф, статский генерал. Так в этом отделении служил и Нюберг. Рисовальщиком. Видать, еще и в Воспитательном в нем обнаружились способности.
Беда, что на Фонтанке была не только Экспедиция. Был мост Цепной, был департамент полицейский. Оттуда насылали стукачей-осведомителей. В граверной находился «свой»; в его тенета угодил Сережа. Он никакой не политический, но нужно ж было кого-то обнаруживать. Великий Петр давным-давно нам указал: «Лучше доношением ошибиться, нежели молчанием». Мы долго, долго ошибались, ошибались, ошибались. И пусть не говорят нам, что народ безмолвствовал. Тут надо помолчать, поскольку В.Л. сел на своего конька да и пустил аллюром, тов. Джугашвили-Сталин был весь внимание.
Широкими мазками В.Л. представил центральноевропейское стукачество, засим уж всероссийское. И произвел сравнительный анализ. Французу отдал пальму первенства. Подслушивает тот всегда со смыслом. А пустяки – мимо ушей. Пример: такой-то там-то утверждал, что человек произошел от обезьяны. Француз-осведомитель и усиком не поведет… В.Л. дыханье перевел и перебрался через Рейн в Германию и продолжал все так же вдохновенно… Возьмите немца. Усердием французу не уступит, но как-то, знаете ль, робеет. Он опасается быть битым. Опасенье странное. Те, кого он обслуживает, вовсе не забияки-драчуны, а оченно послушные филистеры, любители пивного разномыслия… О-о-о, вижу, вижу, на языке вопрос: а каковы они? Скажу вам, еврей утер бы нос даже французу, когда бы не спешил, не торопился; когда бы не было в натуре: скорей, скорей, скорей. Осведомитель русский ни к черту не годится. Да-да! Прошу вас, милый мой грузин, не защищать от Бурцева, великоросса… Домашний наш осведомитель рохля, в воде онучи сушит. И впечатлителен, ужасно впечатлителен. Соврут при нем – мол, Верхоянск объявят вольным городом и учредят там порто-франко. И что же? Русский ябедник – ум набекрень, глаза вразбежку – помчится «докладать». Смешно и грустно: и сам в свое же донесенье вляпается, да и окажется в остроге. И обалдеет: ка-а-а-а-к же так??? Десятилетия сплывают, все изменяется под зодиаком, но русский оболдуй-стукач все тот же, а дельный не родится.
– Вот так, – сказал В.Л. и слез с конька. – Вы полагали Энгельсом меня пронять, а я вас – Салтыковым.
Тов. Сталин-Джугашвили молвил:
– Да-а, нам Щедрины нужны.
– А Энгельс нам не нужен, – буркнул Бурцев.
Тов. Джугашвили-Сталин втайне полагал, что Фридрих – третий лишний, однако благодарности достоин: партайгеноссе, с евреями имейте осторожность… Бедняге из станка Курейка было невдомек – минуты, и судьбы свершится приговор. Уж Бурцев трижды, как масон, пристукнул в стену: «Сережа-а!». И обернулся к Джугашвили: «Сейчас увидите модерн».
Сережа Нюберг, однако, медлил выходом на сцену. Он этого узнал по голосу, как узнают по запаху. Голосовые связки гостя имели запах пальцев, а те приванивали рыбьим жиром. Да, пальцы, в этом суть.
Недели две тому приезжий из Курейки зашел к В.Л., да не застал: Бурцев в монастыре читал о бедных праведниках. Не застал и, уходя, пребольно защемил Сережин нос; налево дернул, потащил направо, шипел, воняя рыбьим жиром: «Ты передашь, князь приходил». И выговаривал не «князь», а «кнэсь». У, дюбаный! – в сердцах определил чудесного грузина Нюберг С.
Гм, «дюбаный» иль «юбаный» не встретишь ни в подпольных, ни в напольных кличках тов. Джугашвили-Сталина. Насилу я дознался посредством Даля, что «дюбаный» не брань, как вы уже решили, а просто-напросто рябой – как птицей дюбаный, наклеванный.
Приезжий из Курейки не то чтоб не понравился Сереже – вызвал отвращенье. Ему казалось, что надобно В.Л. беречь от «кнэсь». Ишь, дюбаный, «ты передай… ты передай». А вот тебе и кукиш. Слуга покорный!
Он Львовича любил. Львович… Тот строгость напустил, чтоб не унизить жалостью: «Прибраться, подмести. Чего-нибудь еще, не знаю. Зачем же ежедневно? Довольно и во едину из суббот». Прозвал он постояльца «иконоборцем». Купил и тюбики, и кисти в лавке Равильона – каков ассортимент, все есть… Ах, милый Львович, он горой за первую любовь, за передвижников. А ты, Сережа Нюберг?
Он написал Варвару Великомученицу – дебелая бабища с зубами точь-в-точь тайменьими, а эту рыбу в Туруханке уважали… Окрест все ахнули. И разнеслось: ну, паря-то мастак. И оказалось, что нету оскорбленных религиозных чувств. Пошли заказы. Просили обработать: доски-то добрые, старые, высушенные… Примите примечание: и в Монастырском, и в иных селеньях и станках при Енисее приходилось видеть на грубых, темных досках изображение героев Двенадцатого года. Ничего удивительного в том, что Варвару Великомученицу наш «иконоборец» писал поверх кн. Кутузова-Смоленского… Он создавал, сказали бы теперь, свой мир. Угодник Николай заимел семь пальцев на правой и на левой, имел и хвост, и уши зайца. Опять все ахнули; давай-ка, паря, намалюй и мне.
Он думал о Христе. Думал много, однако не решался; отнюдь не робкий, а робел. Талант, само собою, смелость; та, что города берет; но этот символ не годился для изображенья плотника из Назарета. Лик сына Божия, проступая на холсте, перенимал черты Филита, псаломщика из здешней церкви. И в этом тайна. Филитов дед-купец принадлежал к сибирским праведникам; к тем, кто пособлял туземцам в бескормицу и мор. «Ибо знает Господь путь праведных». Дед Филита разорился впрах. В.Л. прочел в заметах, хранившихся в монастыре: «Иду по пустыне великой./ Кругом камень и снег». Так в чем же тайна? А в том, что наш «иконоборец» об этом и аза не ведал, но в псаломщике Филите углядел лик Сына Божьего. А ехал плотник из Назарета не на осляти, а на морже или на чудо-юдо-рыбе-кит. Быть может, потому, что был и мореплаватель, и плотник. А может, оттого, что палестинских осликов убили бы полярные морозы. Христос их не хотел губить, Сережа Нюберг тоже. И оба не желали, чтобы двуногие ослы четвероногих осликов травили как агентов сионизма. Мне кажется, их опасенья обгоняли время.
«Модерн… Модерн… Иконоборец», – смеялся добродушно Бурцев. Крамской, Перов, Саврасов – первая любовь; В.Л. остался верен передвижникам. И очутился страшно далеко от здешнего народа. И инородцев – остяков, тунгусов. А также полукровок. В работах Нюберга давало себя знать нечто, давным-давно забвенью преданное, и, там, в забвенье, отдыхая, набиралось сил.
Вчера Сергей нанес последний штрих. Сегодня этот штрих исправил. Достиг ли совершенства? Оно недостижимо. И существует лишь по нашей милости. Однако утверждаю: ссыльный Нюберг написал Иуду сильней, чем итальянец Джотто. Иуда итальянца смутно-безобразен, и только. Иуда Нюберга бочком сидел на нартах. В полкруга перед ним располагались псы с кровавыми глазами. Иудиных губ касалась коварная и беглая улыбка; его зрачки были болотными огнями. И все это на фоне желто-тусклом, как рыбий жир. Двух мнений быть не может: дюбаный из Курейки был alter ego Иуды из Кариота.
Сергей, помедлив, переступил порог. Белобрысый, высокий, глаза, как льдинки. Он шаркнул ножкой и нагло произнес: «Ну, здравствуй, кнэсь». В. Л. приставил к уху ладонь, спросил, о ком же речь. Все так же нагло, не спуская взгляда с тов. Джугашвили-Сталина, живописец-модернист ответил: вот он, князь; там, на Кавказе, владелец двух баранов уже и «светлость». Бурцев махнул рукой и благодушно оборвал младого шовиниста; с меня довольно, сказал В. Л., и одного барона. Тов. Сталин-Джугашвили рассмеялся. Сказал, пора в дорогу, благодарил В. Л., шутливо вопросил, как надо величать баронов…
Тут автор-злопыхатель не может воздержаться от мини-отступления и не сообщить, что за Сережу Нюберга отмстил Бухарин.
Его я видывал в Москве, на Сретенке. Он быстро шел… точнее, шустро… Кивал: «Здрасьте… Здрасьте…» Шелестело: «Да это же Бухарчик!» Весенний мокрый снег блестел на желтом кожаном пальто… Не в тот ли вечер Николай Иваныч пальто и кепку оставил в прихожей особняка, что на углу Малой Никитской и Спиридоновки?
У Горького сошлись вождь и вождята. То, се, вино и разговор о Фаусте, о смерти и любви, которая сильнее смерти. Иль о строительстве социализма. А Николай Иваныч, веселый человек, немного захмелев, вдруг ухватил тов. Сталина за нос. Каков пассаж, друзья мои! Держал он за нос вождя державы и даже больше, нежели державы, и предлагал нахально: «Наври-ка им чего-нибудь про Ленина». Наврал иль промолчал, но скандал не разразился… Иосиф Виссарионович, бьюсь об заклад, был опечален кончиной Ильича ничуть не меньше Юры Ингороквы, что грелся у костра в тайге Вятлага. Но рук не опустил. А ущемленья носа не простил, как не простил и туруханский живописец.
Но и не так, как тот. В чувствилище вождя очнулся отзвук унижения горийского, отроческого, так сказать, калошного. Оно не в памяти хранилось. Нет, прочней и глубже: в составе его «я». И слитно с этим отзвуком – пальцы брадобрея. Теперешним уж не понять… И этим всем, которые суют нам комментарий к Мандельштаму… Тогда ведь брадобреи, брея, клиента брали за нос для удобства поворота головы; ну, так и рулевой на шлюпке легонько поворачивает румпель. Однако прикосновенье брадобрея казалось многим, мне в том числе, прикосновеньем то ль мертвенным, то ль жабьим. В тот миг на горьковском застолье поэта не было – поэта Мандельштама: «Власть отвратительна, как руки брадобрея…» Да, не было… Но позже, когда уж написал поэт о горце, о жирных пальцах, они в чувствилище Вождя сомкнулись с ощущеньем брадобрейным, ему мелькнуло лезвие опаснейшей из бритв – все вместе предрешило участь стихотворца.
* * *
Что до Бухарчика… Он знал, конечно, сколь склизко ходить по камешкам иным, ан все-таки не думал, что близки склизкие ступени расстрельного подвала… вздохнув, не утаю: милейший Николай Иваныч когда-то беспечально утверждал: товарищи, в борьбе тот побеждает, кто первым проломляет черепа.
А Якову Свердлову оставалось жить… Сейчас прикинем, пока тов. Джугашвили-Сталин направляет нарты к Енисею. Он Монастырское покинул, не прощаясь ни с обрезанным, хоть тот был веским членом нашего ЦК, ни с Верой Д. Так вот, Свердлову осталось жить лет пять. Нет, даже меньше. А Веньямин Свердлов, муж этой «стэрвы», тянул еще лет двадцать после смерти брата и наконец-то в зоне ноги протянул.
Что делать? Таково расположенье звезд, но их течение над Енисеем застит мгла. И в этой мгле бежит упряжка бодрых лаек. Бежать им двести верст на север – до Курейки.
* * *
Она возилась у печи. Тов. Джугашвили вмиг насел, облапил, тискал жадно. И все молчком, ну разве что с причмоком. Хорошая девочка Лида была ему покорна.
Пахло свежим тестом. Он тоже сумел бы выпечь хлебы. Тов. Ленин ошибался, полагая, что соратник– спец по острым блюдам да и только. Но здесь, в Курейке, сестра владельца сей избы, недавно овдовевшего, весьма успешно решала вечные вопросы домоводства, включая и сожительство с кавказцем-постояльцем.
Кура впадает в Каспий; Курейка – в Енисей. Станции взяты из Франции; станицы – на Дону. Станок – вот это уж Сибирь. Их ставили своим пристанищем и рыбаки, и звероловы. Временным. Но становились они долгими делами, поскольку гнали ссыльных-поселюг. В одном из множества станков тов. Джугашвили укрылся от войны, а заодно от подозрений в доносительстве. Он жить хотел, а не страдать, и это хорошо, ведь страсть к страданиям есть верный признак ущербности интеллигентика.
Курой-метелью повит станок Курейка.
Когда-то средь гор Кавказа, в четвертом, старшем, классе духовного училища, ученики писали сочинение на тему: «Европейская тундра зимой и летом». Учитель ходил-расхаживал с руками за спиной, ни дать, ни взять тюремный надзиратель. Но, бывало, налетал и коршуном: «А ну-ка быстро: какие города от Гори вплоть до Киева?». Дурак! До Киева, где лавра, доведет язык. Вот ты скажи: сколь городов от Гори до Курейки?.. Ох, лето красное, любил бы я тебя, когда б не комары. Но вёсны хуже: журчат ручьи, журчат ручьи… В долине Карталинской удоды, опуская кривоватый клюв, произносили «уп-уп», а русский мальчик, сын офицера, смеясь, кричал им: «Худо тут»; три колокольчика на шее мула звенели вслед ручью, его журчанье не пугало; напротив, было музыкальным. А здесь, здесь веснами в журчаньи мнился говорок исподтишка. Не странно ли? Туманности необходимы; нельзя, чтоб личность оставалась без загадок… Ну, ладно, а коли снегопады? В их шорохе нет, что ли, сговора иль оговора? Нимало. И в Гори, и в Тифлисе снега нечаянной отрадой. Щекам щекотно; снежки так весело метать, бить каблуками дробь, смеяться и гоняться друг за другом… А здесь, в Курейке, снежит и долго, и обильно. Конечно, не подарок, но дарит отчужденье. Тов. Джугашвили, ей-ей не вру, читал стихи Одоевского. И повторял: «Как я давно поэзию оставил! Я так ее любил!». Она, замечу в скобках, взаимностью не отвечала, как в Монастырском Вера Д. А впрочем, что же делать, коль он поэзию сменил на «Капитал»?
Ах, братцы, он пушил усы, когда доисторический сожитель Веры Д., когда-то боевик и хват тов. Ярославский нам вешал на уши спагетти: тюремный двор, солдатский строй, сквозь строй идет наш вождь, он согнут; но невозможно тов. Сталина пригнуть ударами прикладов, а просто так ему удобнее назло царизму штудировать весомый «Капитал»… Прибавлю от себя: а между тем пока он, большевик, страдал за наш народ, студенты пели, сдвигая кружки с пивом:
Выпьем мы за того, кто писал «Капитал»,
А еще за того, кто его не читал…
В Курейке он изредка читал газеты, а чаще, я вас уверяю, стихи поэта-декабриста в издании тридцатилетней давности, оставленные здесь каким-нибудь народником для связи воедино трех поколений русской революции. Но вот вам разница. В поэзии Одоевский черпал «все радости, усладу черных дней» – тов. Джугашвили черпал радость из прорубей во льдах Курейки и Енисея. Оттуда, вспомните, осетр, которого он вез за двести верст и лишь затем, чтоб киселя хлебать. Пусть так, но услада уловленья оставалась. Свидетелем тому его жилье. В квадрате (не отвлекайтесь в сторону Малевича), в квадрате, говорю вам, был топчан, весьма, признаться, шаткий (кавказец-постоялец влюбился в Веру Д., но обрюхатил Лиду), стол у окна и небольшая печка, прабабушка буржуйки. Прибавьте лавку, пару табуретов, лампу-«молнию» и… И больше ничего, исчерпан перечень стоялой утвари. Она вся от хозяина. Но не безлично, напротив, выразительно хозяйство личное. Все выдает большого знатока охотничьих припасов. Мережи, сети, морды, невода, капканы, ловушки, крючки с зазубринами, крючки без них и прочая, и прочая, и прочая. (Ружье для ссыльного запретно; ружье формально за хозяином; обыкновение сибирское, известное, конечно, всем начальникам.)
Снарядливый охотник, как правило, охотился один. Случалось, правда, навязывался Ванька Шахворостов. Великан-матрос, кажется, потемкинский, жил соседом; тов. Джугашвили он уважал настолько, что тов. Джугашвили позволял Вано заготовлять дрова, пособлять Лидиному домоводству и помогать в снаряжении рыболовно-звероловных похождений в тундре. Но сопровождающим Вано не брал. Казалось бы, и веселее, и надежнее вдвоем? А нет, тов. Джугашвили хмурился: сиди дома и чаи гоняй. Положим, Вано и вправду выдувал не меньше дюжины стаканов кряду, но взять в толк, отчего тов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66