Теперь скажите, откуда автор ваш возьмет почти математическую точность, необходимую для описания любви, а также поэтическое вдохновение, необходимое и в геометрии?
Герой Тургенева мог говорить – предмет моей любви всегда был в бронзовых одеждах. Все это, господа, похерено. (Да-да, не то чтобы утрачено, а именно похерено.) Попробуй повтори ваш автор, читатель надорвет животики. Куда же прянуть автору? Он, если вспомните, не совладал, не обладал мадам Бюлье, подругой Бурцева, а уж на что Шарлотта, Лотта имела некую загадочность, черты, приманчивые беллетристу. Нет, чур меня! Боюсь терзателя Терскова.
Тут круг замкнулся. Лопухин и Бурцев пребывают тет-а-тет. Бурцев нетерпеливо тренькает в стакане ложечкой. А Лопухин питается печеным яблоком, да жаль, боярышника нет. А я спешу открыть вам эпилог, в котором, как и предварял, есть ключевая фраза: «Помилуйте, Владимир Львович, да кто же этого не знает?»
Беру быка я за рога: на стрежень разысканий Бурцева уж выплывали «Протоколы сионских мудрецов».
Еще в России Врангель, генерал, сам Врангель ему сказал: «Да что ж тут выяснять? Подлог. И, знаете ли, гнусный». А Лопухин смеется: «А кто же этого не знает? Вспомянем-ка недобрым словом Комиссарова, он в генералы вышел, а нынче служит красным. А ротмистром хвалился, что могёт любой погром спроворить. Хотите, господа, большой; хотите и не очень. Подметные листки варганил и, не спросясь начальства, приказывал печатать в департаменте, на департаментском гектографе. Но Комиссаров – прост…» И Лопухин умолк. Стопу приподнимая, задумчиво постукивал паркетину. Потом сказал серьезно, строго, веско: «Рачковский». Так некогда в купе экспресса он произнес: «Азеф».
Бывают ощущенья возвращения на круги. Опять В.Л. вступал в зловещий маскарадный зал, где все мерзавцы в благородных масках. И ведь не каждого он цапнет за цугундер, не каждой скажет: цыц, я знаю, маска, кто ты. Сброд пестрый, весь шиворот-навыворот.
Да разве позабудешь милейшего Петра Иваныча? Как многим Бурцев мой ему обязан! И каторжной тюрьмой в свободной Англии, в которой Бурцев вязал, вязал чулки из шерсти. И марсельской шхуной, посредством коей зав. заграничной агентурой пытался выдворить на родину В.Л. И, прибавлю от себя, весьма возможно, он был обязан знакомством с мадам Бюлье, Шарлоттой, Лоттой.
Однако статский генерал давно закончил свои дни в Галиции, где явный перебор картавых, пейсатых и носатых; я даже укажу при случае и местность, и имение, чтоб прихвастнуть осведомленностью. Но Бурцеву она без нужды, ему важна осведомленность собеседника. И Лопухин советует искать «вокруг да около» Рачковского. Он морщит лоб, он спрашивает Бурцева, известен ли В.Л. агент, имевший кличку г-н Дантес?
* * *
Убежище-берлога Бурцева в Париже, портреты на стенах. Фотографы тогда еще не научились льстить, как живописцы встарь, и потому поличья отнюдь не ангелоподобны. Правофланговым – здесь Азеф. К нему пристроилися те, кого В.Л. именовал своими крестниками: агенты-провокаторы. Для завершения пейзажа – фотки заграничной агентуры Департамента полиции, что на Фонтанке, в недальней стороне от чижиков и пыжиков, которые беспечно пили водку.
Был в этой агентуре и Генри Бинт.
Не из провизоров, о нет. И не фонарь, аптека. Он поначалу мне казался персонажем пьесы Метерлинка, известной поколеньям мальчиков и девочек. Ловлю я на губах улыбку – я улыбаюсь одному из них. На представленьях «Синей птицы» он бывал не раз. Но он любил отнюдь не всех пернатых. И вот разительный пример. «Песнь о Буревестнике» читала ему бабушка. Он сказал, немножечко картавя, зябко поведя плечом: «Не нгавится мне эта птичка».
Какое совпаденье! Не нравилась она и Генри Бинту. Тому, кто уважает собственность, закон и власть, любые буревестники без нужды. Я чувства Бинта разделяю хотя бы потому, что в городочке Сульц ему принадлежит уютный двухэтажный дом с покатой черепичной крышей.
Тот дом гляделся окнами на крохотную площадь. Мамаша, поблекнув в домоводстве, следила умиленно за маршировкой школяров. Ее сыночек Генри, дождавшись очереди, был генералом, чье имя украшало каменную стелу. Она была обнесена чугунной цепью, веригами посмертной славы его превосходительства.
Он с нашими сражался под стенами Севастополя. И потому мои приятели в столь резко-памятном дворе Садово-Спасской на этой площади не стали бы маршировать. Да и вообще в заводе не было у нас какой-то регулярной маршировки. Игра шла в казаки-разбойники. Эльзасцы нас понять бы не могли. С годин Наполеона казак для них был и разбойник. Что взять нам с этих обывателей? Четыре тыщи с хвостиком бытуют в Сульце. Изготовляют шелковые украшения, плодят себе подобных шелкопрядов. А горожанки млеют: каков красавец г-н барон. Стрелялся, ранен был, теперь он в Сульце мэром. Ах, боже мой, он очень интересен.
По мне барон Дантес неинтересен. Военный суд приговорил кавалергарда к лишенью живота. Царь живот ему оставил. И повелел оставить русские пределы. Жандармский офицер подал кибитку к дому на проспекте Невском. В кибитке, рядом с мужем, поместилась и его жена, свояченица Пушкина. И потащились, потащились. Весна, распутица, дороги русские, капель, туман, колдобины. Ох, тряска, тряска. Брюхатая жена Дантеса едва не выкинула.
То было раннею весной Тридцать седьмого. Ну, Жоржик, г-н Дантес, ты вовремя убрался. Не потому, что ты в европах попал в избранники народа, ты в ассамблеях заседал, примкнул к Луи Наполеону и угодил в сенаторы. Судьбой ты был доволен. Улыбался: я государю служил бы ревностно, но был бы полковым в глуши; семья большая, состоянье маленькое. Но главный фарт, боюсь, барон не сознавал – он ускользнул от карлика Ежова.
Сталинский нарком сказал советским людям, что органы, чекисты изобличили бы Дантеса, спросили б, кто его родители, и только бы видели международного агента, служившего царизму. Нет, органы бы защитили Пушкина, служившего рабочим и крестьянам.
Шло юбилейное собрание в Большом театре. Товарищ Сталин находился в царской ложе. В малинно-золотистых всплесках залы, в хрустальных преломлениях лучей огромных люстр легонько зыбилось все поголовье читателей великого поэта и почитателей великого вождя.
После заседанья он вернулся в Кремль, задал товарищам пирушку. В бокале красного вина пылала электрическая искра. С укором глядя на Ежова, сказал наш вождь задумчиво и грустно: живи товарищ Пушкин в нашем веке, он все же умер бы в Тридцать седьмом.
Вы слышали, о други, завершенность сюжета философии истории. Но я осмелюсь продолжать и свой сюжет: барон Дантес и Генри Бинт, сын муниципального чиновника.
* * *
Он вырос, побывал уж на войне с пруссаками. Не выказал себя отчаянной головушкой. Но и в обозе места не искал. Теперь искал он место службы. Участие в нем принял г-н Дантес. Вы спросите: как так? Отвечу.
Пусть и недолго, но барон был мэром Сульца, там и дворовым псам наградою за послушание повязывали шелковые ленты. Бинт-старший образцово в мэрии служил. И он отнесся к г-ну мэру с просьбой порадеть родному сыну. Г-н Дантес имел отзывчивое сердце. Он в ход пустил и связи, и знакомства.
Сдается, сталинский нарком, хоть недомерок, недоумок, в какой-то мере прав. Дантес – агент международный. Сказать по-нынешнему, внешняя разведка. Государь встречался с ним в Берлине и говорил, позвольте вас заверить, не о Наталье Гончаровой и не о Пушкине. Разговор был политический, наш государь Дантесу доверял.
В посольстве – улица Гренелль, Париж – он был своим. Такими связями располагали не очень многие. В Эльзасе с Лотарингией – никто. И г-н Дантес, не напрягаясь, поставил Бинта на линию разведки. Конечно, внешней.
О-о, Бинт подвизался в тайном сыске лет сорок. И даже после Октября. Я, право, наградил бы Генри Бинта значком почетного чекиста.
Он приезжал, случалось, в пределы нашего отечества. Являл, где надо, пасс французско-подданного. И там, то есть, где надо, там читали: «На основании распоряжения Директора Департамента Полиции предъявителю сего оказать полное по его требованию содействие». Бывал он в Петербурге, бывал он и в Москве. Вдове порфироносной находил уместным ткнуть картонку-карточку: «Предъявитель сего г. Бинт состоит на службе при Обер-полицмейстере», то бишь при свитском генерал-майоре, но подпись, извините, я не разобрал. Французско-подданный живал и в «Англетере», и в «Метрополе», в третьем этаже он занимал один и тот же номер окнами на площадь, где ныне Маркс ударил кулаком по камню, как по наковальне.
Сигал мсье Бинт и в Яссы, и в Одессу. Бывал мсье Бинт и на Босфоре, я его не спрашивал о нем. Но Писсаро, изобразив ночной бульвар Монмартр, напомнил мне полуночный Босфор – и влажный блеск, и эти вот огни, огни, бегущие все выше, выше.
Вообще же Генри Бинт работал год за годом в городе Париже. Он был здесь правою рукой П.И. Рачковского, искуснейшего шефа российской заграничной агентуры. Да, правою рукой. А что до ног… Они как будто бы познали Тур де Франс: чрезвычайно крепкие лодыжки, а икры твердые, как камень, по которому ударил Маркс. Обуты были эти ноги в штиблеты, выбранные архитщательно. Короче, не просто ноги, нет, спецноги топтуна, филера, агентухи. По-русски говоря, конечности «подметки» из наружки, то есть участника наружных наблюдений.
Носили эти ноги Бинта, как говорится, по всему Парижу.
И здесь, и там известен он гарсонам. Есть и такие, кто смекает, какова профессия мсье, то важного, то шустрого, как колобок. Есть и такие, кто получает от него не бог весть что, но все же кое-что, и это не «на чай», а гонорарчик за мелкие услуги сыску.
В кафе большого дома, стиль модерн, что на бульваре Port-Royal, он завсегдатай. И это место изменить нельзя – оно для встреч агентов мсье Рачковского. Наш Генри посещает и террасу кафе «Арктур». В руках роман Леру о тайнах желтой комнаты. Бинт увлечен непостижимостью убийства в спальной, закрытой изнутри. Да, увлечен, но тот субъект, который для него объект, из поля зрения не ускользнет. А вот еще. Он, знаете ли, любит держать проследку в Cafe Vienunois – скрипка и фортепиано, музыка хорошая, в укромных уголках серьезные клиенты, а главное, не пахнет писсуаром, он этого не терпит. Раз это венское кафе – пей кофе. Пустую чашку грациозно унесут. Ты кофе пьешь, а блюдца – в стопочку, и по числу их – счет.
Он по счетам платил как честный малый. Добавки «представительских» просил тогда лишь, когда охранно и незримо обслуживал Романовых как вояжеров. Романовы для Бинта – особая статья. Барон де Геккерен-Дантес давно ему внушил, что быть слугою легитимных государей – честь великая. И этим тронул в молодом эльзасце нечто романтическое. Ну, а теперь…
На рю Дарю есть православный храм. Во храм наведывался Бинт – на панихиду по невинно убиенным. И наблюдал за монархистами. За теми, кто, по мненью Бинта, предал своего монарха. И в этот день – июля, числа семнадцатого – не каялся единолично, а коллективно подпевал священству и проклинал большевиков. А Бинт смотрел на них, смотрел за ними, подмечая, кто в дружестве, кто холоден с таким-то, а этот, видите ль, руки не подал такому-то. Он наблюдал, запоминал, а вместе думал о своем и о себе.
Памятование последнего из государей заканчивали вечной памятью всем верным слугам. Тем, кого убили в Екатеринбурге. Но Малышева, старика, убили не большевики, а голод. При Николае самодержце был он самодержавцем кухни. Да вот бежал и от крестьян, и от рабочих. За то и был наказан страшно. Был главный царский повар умерщвлен отсутствием провизии. Погиб знаток кулинарии. И что ж теперь мы видим, россияне? В поместье на Изумрудном берегу Романовым готовят марокканцы, там пахнет космополитизмом совместно со свининой в апельсинах.
Повар Малышев преставился в каком-то городишке. Наш Бинт хотел бы в Сульце, где дом под черепичной крышей и окнами на крохотную площадь. Но прежде хорошо бы получить всю пенсию сполна. Десять дней, потрясши мир, они и Бинта потрясли – Анри утратил ценные бумаги. Но все ж надежду не утратил. Прошенье подал в жалобных тонах в советское полпредство на рю Гренелль.
Конечно, в отличие от повара при бывшем государе, агент наружки кое-что имел. Ну, скажем, продовольственную карточку. (Я раньше думал, что карточки есть достижение Совдепии.) Имел и частное бюро для сыска. И все же мне понятно супруги горе. Она звалась Луизой. И смахивала на еврейку. А посему какой-то обскурант-историк намекает, что Бинт, того-с, прескверного происхождения.
* * *
Помилуйте, я протестую! Позвольте вас заверить, убийца Пушкина не стал бы протежировать жиду; не подложил бы он христопродавца ни внешней, ни внутренней разведке… А я готов представить высокому суду и фотографию шестнадцатого года. Паспортную. Круглоголовый, кругломорденький, коротконосый. И весь седой – и бобрик, и усы. Ну, ничегошеньки семитского. Вот разве нос. Тупой, недолгий, как у Карла Маркса. Форма носа – фактор. Однако иногда обманчивый. Как раз тот случай.
Но паспорт устарел. И фотография поблекла. Бинт тоже. Тогда – за шестьдесят; теперь – за семьдесят. Округлое лицо опало. Он шаркает, и у него одышка. Идет мсье Бинт, идет на рю Люнен.
Он получил письмо от Бурцева. Знакомству не меньше двух десятилетий. Не-ет, много, много больше. Ему на Бурцева указывал Рачковский. А Бурцеву на Бинта указал Сушков. Теперь секрет полишинеля. Боренька Сушков, чиновник заграничной агентуры, по совместительству осведомитель Бурцева. Нет, не идейный – платный. Ха, Сушкова и к награде представляли. А честный Бинт лишен заслуженного пенсиона. От Бурцева ты помощи не жди. Владимир Львович на рю Гренелль ни разу не бывал – ни у царистов, ни у марксистов. Какого ж черта дряхлый Бинт идет-бредет на рю Люнен? Да, он нынче получил открытку с приглашеньем. Да, Владимир Львович приобрел у Бинта связку старых бумажонок… Что из того? Ужасно жарко. На дворе июль. До панихиды две недели. Пойдет ли Генри Бинт во храм на рю Дарю? Нет, больше не пойдет. Он, словно повар Малышев, служил на совесть, а брошен-то бессовестно. Нет, не пойдет, там делать нечего. Да и на рю Люнен что делать? Вспоминать былое? А что, ведь можно же продать воспоминанья… Июль, жара, и пахнет писсуаром… А старичок имеет вдохновенные прожекты. Он тоже, знаете ль, напишет мемуары. А что? Не боги, знаете ль, горшки-то обжигают. И на известных (ему как автору известных) условиях предложит Бурцеву. А тот пускай возобновит издания журнала, который освещал еще недавно историю освободительного движения. Какое ж может быть движение, коль нет Рачковского и Бинта? И старичок, как вам я сообщал, отправился на рю Люнен.
Э, надо знать, что Бурцев не имел возможности возобновить «Былое». На то он, к сожаленью, не имел свободных денег. Имел он «несвободные» – для объективнейшей оценки «Протоколов сионских мудрецов». Нам кое-кто змеиным шипом подпускает: услуги Бурцева оплачены евреями. Понятно? Уж раз евреи заплатили, то, значит, оплатили очередную гадость. Однако Бурцев в этом вот «услуги» сарказма не улавливал. Почему бы и нет? Ну-с, хорошо. Алексей Александрович – в виду имелся Лопухин, – он, назвав Азефа, гневался: я не оказывал услугу крайним партиям, а подчинялся веленью совести. А он, Владимир Львович Бурцев, чему же подчинялся, как не веленьям совести? И потому оказывал услуги. Изобличал и русских провокаторов, и провокаторов евреев. Последних дважды – и как предателей русского освободительного движения, и как предателей – еврейского народа.
Но тонкости совсем не занимали Бинта. Он, радуясь своим прожектам, пришел к В.Л.
В тот день речь о «Былом» не заходила. Зашла речь о былом. И, подчеркнем, как раз в том направлении, которое евреи оплатили. А будущий мемуарист на все вопросы ответил с совершенной откровенностью.
* * *
Бинт: Рачковский? Петр Иванович Рачковский? Это, В.Л., целая эпоха.
Бурцев: Согласен. В определенном смысле – эпоха. Меня сейчас интересуют, как я уже вам говорил, некоторые частности, а именно «Протоколы сионских мудрецов». Что было в этих «Протоколах»?
Бинт: Описание того, как евреи правят миром и совещаются между собою, как это лучше делать.
Бурцев: Было ли это написано с погромной целью?
Бинт: Не знаю.
Бурцев: Ну, вообще, чтобы подстрекнуть русских против евреев?
Бинт: О да!
Бурцев: Это было сделано по приказу Департамента полиции?
Бинт: Нет. Там не знали об этом. Это было индивидуальное предприятие моего начальника. Как и многое другое.
Бурцев: Сам ли Рачковский писал «Протоколы»?
Бинт: Нет, писал их наш Головинский.
Бурцев: «Наш» – это секретный сотрудник?
Бинт: Да.
Бурцев: С какого года был Головинский на службе у Рачковского?
Бинт: Помнится, с девяносто второго, я ему по приказанию шефа платил из рук в руки.
Бурцев: Почему вы думаете, что Головинский писал «Протоколы»?
Бинт: Головинский работал в Национальной библиотеке и приносил черновики Рачковскому. Я знал, о чем пишет Головинский.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
Герой Тургенева мог говорить – предмет моей любви всегда был в бронзовых одеждах. Все это, господа, похерено. (Да-да, не то чтобы утрачено, а именно похерено.) Попробуй повтори ваш автор, читатель надорвет животики. Куда же прянуть автору? Он, если вспомните, не совладал, не обладал мадам Бюлье, подругой Бурцева, а уж на что Шарлотта, Лотта имела некую загадочность, черты, приманчивые беллетристу. Нет, чур меня! Боюсь терзателя Терскова.
Тут круг замкнулся. Лопухин и Бурцев пребывают тет-а-тет. Бурцев нетерпеливо тренькает в стакане ложечкой. А Лопухин питается печеным яблоком, да жаль, боярышника нет. А я спешу открыть вам эпилог, в котором, как и предварял, есть ключевая фраза: «Помилуйте, Владимир Львович, да кто же этого не знает?»
Беру быка я за рога: на стрежень разысканий Бурцева уж выплывали «Протоколы сионских мудрецов».
Еще в России Врангель, генерал, сам Врангель ему сказал: «Да что ж тут выяснять? Подлог. И, знаете ли, гнусный». А Лопухин смеется: «А кто же этого не знает? Вспомянем-ка недобрым словом Комиссарова, он в генералы вышел, а нынче служит красным. А ротмистром хвалился, что могёт любой погром спроворить. Хотите, господа, большой; хотите и не очень. Подметные листки варганил и, не спросясь начальства, приказывал печатать в департаменте, на департаментском гектографе. Но Комиссаров – прост…» И Лопухин умолк. Стопу приподнимая, задумчиво постукивал паркетину. Потом сказал серьезно, строго, веско: «Рачковский». Так некогда в купе экспресса он произнес: «Азеф».
Бывают ощущенья возвращения на круги. Опять В.Л. вступал в зловещий маскарадный зал, где все мерзавцы в благородных масках. И ведь не каждого он цапнет за цугундер, не каждой скажет: цыц, я знаю, маска, кто ты. Сброд пестрый, весь шиворот-навыворот.
Да разве позабудешь милейшего Петра Иваныча? Как многим Бурцев мой ему обязан! И каторжной тюрьмой в свободной Англии, в которой Бурцев вязал, вязал чулки из шерсти. И марсельской шхуной, посредством коей зав. заграничной агентурой пытался выдворить на родину В.Л. И, прибавлю от себя, весьма возможно, он был обязан знакомством с мадам Бюлье, Шарлоттой, Лоттой.
Однако статский генерал давно закончил свои дни в Галиции, где явный перебор картавых, пейсатых и носатых; я даже укажу при случае и местность, и имение, чтоб прихвастнуть осведомленностью. Но Бурцеву она без нужды, ему важна осведомленность собеседника. И Лопухин советует искать «вокруг да около» Рачковского. Он морщит лоб, он спрашивает Бурцева, известен ли В.Л. агент, имевший кличку г-н Дантес?
* * *
Убежище-берлога Бурцева в Париже, портреты на стенах. Фотографы тогда еще не научились льстить, как живописцы встарь, и потому поличья отнюдь не ангелоподобны. Правофланговым – здесь Азеф. К нему пристроилися те, кого В.Л. именовал своими крестниками: агенты-провокаторы. Для завершения пейзажа – фотки заграничной агентуры Департамента полиции, что на Фонтанке, в недальней стороне от чижиков и пыжиков, которые беспечно пили водку.
Был в этой агентуре и Генри Бинт.
Не из провизоров, о нет. И не фонарь, аптека. Он поначалу мне казался персонажем пьесы Метерлинка, известной поколеньям мальчиков и девочек. Ловлю я на губах улыбку – я улыбаюсь одному из них. На представленьях «Синей птицы» он бывал не раз. Но он любил отнюдь не всех пернатых. И вот разительный пример. «Песнь о Буревестнике» читала ему бабушка. Он сказал, немножечко картавя, зябко поведя плечом: «Не нгавится мне эта птичка».
Какое совпаденье! Не нравилась она и Генри Бинту. Тому, кто уважает собственность, закон и власть, любые буревестники без нужды. Я чувства Бинта разделяю хотя бы потому, что в городочке Сульц ему принадлежит уютный двухэтажный дом с покатой черепичной крышей.
Тот дом гляделся окнами на крохотную площадь. Мамаша, поблекнув в домоводстве, следила умиленно за маршировкой школяров. Ее сыночек Генри, дождавшись очереди, был генералом, чье имя украшало каменную стелу. Она была обнесена чугунной цепью, веригами посмертной славы его превосходительства.
Он с нашими сражался под стенами Севастополя. И потому мои приятели в столь резко-памятном дворе Садово-Спасской на этой площади не стали бы маршировать. Да и вообще в заводе не было у нас какой-то регулярной маршировки. Игра шла в казаки-разбойники. Эльзасцы нас понять бы не могли. С годин Наполеона казак для них был и разбойник. Что взять нам с этих обывателей? Четыре тыщи с хвостиком бытуют в Сульце. Изготовляют шелковые украшения, плодят себе подобных шелкопрядов. А горожанки млеют: каков красавец г-н барон. Стрелялся, ранен был, теперь он в Сульце мэром. Ах, боже мой, он очень интересен.
По мне барон Дантес неинтересен. Военный суд приговорил кавалергарда к лишенью живота. Царь живот ему оставил. И повелел оставить русские пределы. Жандармский офицер подал кибитку к дому на проспекте Невском. В кибитке, рядом с мужем, поместилась и его жена, свояченица Пушкина. И потащились, потащились. Весна, распутица, дороги русские, капель, туман, колдобины. Ох, тряска, тряска. Брюхатая жена Дантеса едва не выкинула.
То было раннею весной Тридцать седьмого. Ну, Жоржик, г-н Дантес, ты вовремя убрался. Не потому, что ты в европах попал в избранники народа, ты в ассамблеях заседал, примкнул к Луи Наполеону и угодил в сенаторы. Судьбой ты был доволен. Улыбался: я государю служил бы ревностно, но был бы полковым в глуши; семья большая, состоянье маленькое. Но главный фарт, боюсь, барон не сознавал – он ускользнул от карлика Ежова.
Сталинский нарком сказал советским людям, что органы, чекисты изобличили бы Дантеса, спросили б, кто его родители, и только бы видели международного агента, служившего царизму. Нет, органы бы защитили Пушкина, служившего рабочим и крестьянам.
Шло юбилейное собрание в Большом театре. Товарищ Сталин находился в царской ложе. В малинно-золотистых всплесках залы, в хрустальных преломлениях лучей огромных люстр легонько зыбилось все поголовье читателей великого поэта и почитателей великого вождя.
После заседанья он вернулся в Кремль, задал товарищам пирушку. В бокале красного вина пылала электрическая искра. С укором глядя на Ежова, сказал наш вождь задумчиво и грустно: живи товарищ Пушкин в нашем веке, он все же умер бы в Тридцать седьмом.
Вы слышали, о други, завершенность сюжета философии истории. Но я осмелюсь продолжать и свой сюжет: барон Дантес и Генри Бинт, сын муниципального чиновника.
* * *
Он вырос, побывал уж на войне с пруссаками. Не выказал себя отчаянной головушкой. Но и в обозе места не искал. Теперь искал он место службы. Участие в нем принял г-н Дантес. Вы спросите: как так? Отвечу.
Пусть и недолго, но барон был мэром Сульца, там и дворовым псам наградою за послушание повязывали шелковые ленты. Бинт-старший образцово в мэрии служил. И он отнесся к г-ну мэру с просьбой порадеть родному сыну. Г-н Дантес имел отзывчивое сердце. Он в ход пустил и связи, и знакомства.
Сдается, сталинский нарком, хоть недомерок, недоумок, в какой-то мере прав. Дантес – агент международный. Сказать по-нынешнему, внешняя разведка. Государь встречался с ним в Берлине и говорил, позвольте вас заверить, не о Наталье Гончаровой и не о Пушкине. Разговор был политический, наш государь Дантесу доверял.
В посольстве – улица Гренелль, Париж – он был своим. Такими связями располагали не очень многие. В Эльзасе с Лотарингией – никто. И г-н Дантес, не напрягаясь, поставил Бинта на линию разведки. Конечно, внешней.
О-о, Бинт подвизался в тайном сыске лет сорок. И даже после Октября. Я, право, наградил бы Генри Бинта значком почетного чекиста.
Он приезжал, случалось, в пределы нашего отечества. Являл, где надо, пасс французско-подданного. И там, то есть, где надо, там читали: «На основании распоряжения Директора Департамента Полиции предъявителю сего оказать полное по его требованию содействие». Бывал он в Петербурге, бывал он и в Москве. Вдове порфироносной находил уместным ткнуть картонку-карточку: «Предъявитель сего г. Бинт состоит на службе при Обер-полицмейстере», то бишь при свитском генерал-майоре, но подпись, извините, я не разобрал. Французско-подданный живал и в «Англетере», и в «Метрополе», в третьем этаже он занимал один и тот же номер окнами на площадь, где ныне Маркс ударил кулаком по камню, как по наковальне.
Сигал мсье Бинт и в Яссы, и в Одессу. Бывал мсье Бинт и на Босфоре, я его не спрашивал о нем. Но Писсаро, изобразив ночной бульвар Монмартр, напомнил мне полуночный Босфор – и влажный блеск, и эти вот огни, огни, бегущие все выше, выше.
Вообще же Генри Бинт работал год за годом в городе Париже. Он был здесь правою рукой П.И. Рачковского, искуснейшего шефа российской заграничной агентуры. Да, правою рукой. А что до ног… Они как будто бы познали Тур де Франс: чрезвычайно крепкие лодыжки, а икры твердые, как камень, по которому ударил Маркс. Обуты были эти ноги в штиблеты, выбранные архитщательно. Короче, не просто ноги, нет, спецноги топтуна, филера, агентухи. По-русски говоря, конечности «подметки» из наружки, то есть участника наружных наблюдений.
Носили эти ноги Бинта, как говорится, по всему Парижу.
И здесь, и там известен он гарсонам. Есть и такие, кто смекает, какова профессия мсье, то важного, то шустрого, как колобок. Есть и такие, кто получает от него не бог весть что, но все же кое-что, и это не «на чай», а гонорарчик за мелкие услуги сыску.
В кафе большого дома, стиль модерн, что на бульваре Port-Royal, он завсегдатай. И это место изменить нельзя – оно для встреч агентов мсье Рачковского. Наш Генри посещает и террасу кафе «Арктур». В руках роман Леру о тайнах желтой комнаты. Бинт увлечен непостижимостью убийства в спальной, закрытой изнутри. Да, увлечен, но тот субъект, который для него объект, из поля зрения не ускользнет. А вот еще. Он, знаете ли, любит держать проследку в Cafe Vienunois – скрипка и фортепиано, музыка хорошая, в укромных уголках серьезные клиенты, а главное, не пахнет писсуаром, он этого не терпит. Раз это венское кафе – пей кофе. Пустую чашку грациозно унесут. Ты кофе пьешь, а блюдца – в стопочку, и по числу их – счет.
Он по счетам платил как честный малый. Добавки «представительских» просил тогда лишь, когда охранно и незримо обслуживал Романовых как вояжеров. Романовы для Бинта – особая статья. Барон де Геккерен-Дантес давно ему внушил, что быть слугою легитимных государей – честь великая. И этим тронул в молодом эльзасце нечто романтическое. Ну, а теперь…
На рю Дарю есть православный храм. Во храм наведывался Бинт – на панихиду по невинно убиенным. И наблюдал за монархистами. За теми, кто, по мненью Бинта, предал своего монарха. И в этот день – июля, числа семнадцатого – не каялся единолично, а коллективно подпевал священству и проклинал большевиков. А Бинт смотрел на них, смотрел за ними, подмечая, кто в дружестве, кто холоден с таким-то, а этот, видите ль, руки не подал такому-то. Он наблюдал, запоминал, а вместе думал о своем и о себе.
Памятование последнего из государей заканчивали вечной памятью всем верным слугам. Тем, кого убили в Екатеринбурге. Но Малышева, старика, убили не большевики, а голод. При Николае самодержце был он самодержавцем кухни. Да вот бежал и от крестьян, и от рабочих. За то и был наказан страшно. Был главный царский повар умерщвлен отсутствием провизии. Погиб знаток кулинарии. И что ж теперь мы видим, россияне? В поместье на Изумрудном берегу Романовым готовят марокканцы, там пахнет космополитизмом совместно со свининой в апельсинах.
Повар Малышев преставился в каком-то городишке. Наш Бинт хотел бы в Сульце, где дом под черепичной крышей и окнами на крохотную площадь. Но прежде хорошо бы получить всю пенсию сполна. Десять дней, потрясши мир, они и Бинта потрясли – Анри утратил ценные бумаги. Но все ж надежду не утратил. Прошенье подал в жалобных тонах в советское полпредство на рю Гренелль.
Конечно, в отличие от повара при бывшем государе, агент наружки кое-что имел. Ну, скажем, продовольственную карточку. (Я раньше думал, что карточки есть достижение Совдепии.) Имел и частное бюро для сыска. И все же мне понятно супруги горе. Она звалась Луизой. И смахивала на еврейку. А посему какой-то обскурант-историк намекает, что Бинт, того-с, прескверного происхождения.
* * *
Помилуйте, я протестую! Позвольте вас заверить, убийца Пушкина не стал бы протежировать жиду; не подложил бы он христопродавца ни внешней, ни внутренней разведке… А я готов представить высокому суду и фотографию шестнадцатого года. Паспортную. Круглоголовый, кругломорденький, коротконосый. И весь седой – и бобрик, и усы. Ну, ничегошеньки семитского. Вот разве нос. Тупой, недолгий, как у Карла Маркса. Форма носа – фактор. Однако иногда обманчивый. Как раз тот случай.
Но паспорт устарел. И фотография поблекла. Бинт тоже. Тогда – за шестьдесят; теперь – за семьдесят. Округлое лицо опало. Он шаркает, и у него одышка. Идет мсье Бинт, идет на рю Люнен.
Он получил письмо от Бурцева. Знакомству не меньше двух десятилетий. Не-ет, много, много больше. Ему на Бурцева указывал Рачковский. А Бурцеву на Бинта указал Сушков. Теперь секрет полишинеля. Боренька Сушков, чиновник заграничной агентуры, по совместительству осведомитель Бурцева. Нет, не идейный – платный. Ха, Сушкова и к награде представляли. А честный Бинт лишен заслуженного пенсиона. От Бурцева ты помощи не жди. Владимир Львович на рю Гренелль ни разу не бывал – ни у царистов, ни у марксистов. Какого ж черта дряхлый Бинт идет-бредет на рю Люнен? Да, он нынче получил открытку с приглашеньем. Да, Владимир Львович приобрел у Бинта связку старых бумажонок… Что из того? Ужасно жарко. На дворе июль. До панихиды две недели. Пойдет ли Генри Бинт во храм на рю Дарю? Нет, больше не пойдет. Он, словно повар Малышев, служил на совесть, а брошен-то бессовестно. Нет, не пойдет, там делать нечего. Да и на рю Люнен что делать? Вспоминать былое? А что, ведь можно же продать воспоминанья… Июль, жара, и пахнет писсуаром… А старичок имеет вдохновенные прожекты. Он тоже, знаете ль, напишет мемуары. А что? Не боги, знаете ль, горшки-то обжигают. И на известных (ему как автору известных) условиях предложит Бурцеву. А тот пускай возобновит издания журнала, который освещал еще недавно историю освободительного движения. Какое ж может быть движение, коль нет Рачковского и Бинта? И старичок, как вам я сообщал, отправился на рю Люнен.
Э, надо знать, что Бурцев не имел возможности возобновить «Былое». На то он, к сожаленью, не имел свободных денег. Имел он «несвободные» – для объективнейшей оценки «Протоколов сионских мудрецов». Нам кое-кто змеиным шипом подпускает: услуги Бурцева оплачены евреями. Понятно? Уж раз евреи заплатили, то, значит, оплатили очередную гадость. Однако Бурцев в этом вот «услуги» сарказма не улавливал. Почему бы и нет? Ну-с, хорошо. Алексей Александрович – в виду имелся Лопухин, – он, назвав Азефа, гневался: я не оказывал услугу крайним партиям, а подчинялся веленью совести. А он, Владимир Львович Бурцев, чему же подчинялся, как не веленьям совести? И потому оказывал услуги. Изобличал и русских провокаторов, и провокаторов евреев. Последних дважды – и как предателей русского освободительного движения, и как предателей – еврейского народа.
Но тонкости совсем не занимали Бинта. Он, радуясь своим прожектам, пришел к В.Л.
В тот день речь о «Былом» не заходила. Зашла речь о былом. И, подчеркнем, как раз в том направлении, которое евреи оплатили. А будущий мемуарист на все вопросы ответил с совершенной откровенностью.
* * *
Бинт: Рачковский? Петр Иванович Рачковский? Это, В.Л., целая эпоха.
Бурцев: Согласен. В определенном смысле – эпоха. Меня сейчас интересуют, как я уже вам говорил, некоторые частности, а именно «Протоколы сионских мудрецов». Что было в этих «Протоколах»?
Бинт: Описание того, как евреи правят миром и совещаются между собою, как это лучше делать.
Бурцев: Было ли это написано с погромной целью?
Бинт: Не знаю.
Бурцев: Ну, вообще, чтобы подстрекнуть русских против евреев?
Бинт: О да!
Бурцев: Это было сделано по приказу Департамента полиции?
Бинт: Нет. Там не знали об этом. Это было индивидуальное предприятие моего начальника. Как и многое другое.
Бурцев: Сам ли Рачковский писал «Протоколы»?
Бинт: Нет, писал их наш Головинский.
Бурцев: «Наш» – это секретный сотрудник?
Бинт: Да.
Бурцев: С какого года был Головинский на службе у Рачковского?
Бинт: Помнится, с девяносто второго, я ему по приказанию шефа платил из рук в руки.
Бурцев: Почему вы думаете, что Головинский писал «Протоколы»?
Бинт: Головинский работал в Национальной библиотеке и приносил черновики Рачковскому. Я знал, о чем пишет Головинский.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66