чинил Иевлеву прохудившийся сапог, ставил заплату себе на кафтан, помалкивал и поглядывал на инженера и Сильвестра Петровича добродушно-насмешливыми глазами.
– Чего смеешься-то? – спросил как-то Иевлев.
– Да больно весело глядеть, как вы в узилище, за караулом сидючи, с ворогом воюете...
– То не война, то еще лишь диспозиция! – со смущенной усмешкой ответил Иевлев. – От тоски чего не начнешь делать...
Он отодвинул от себя лист бумаги и надолго угрюмо задумался, а кормщик пожалел, что шуткою своею огорчил капитан-командора.
Мехоношина с его людьми действительно привезли и заключили в камору рядом с Сильвестром Петровичем и Рябовым. Первый день он со своими разбойничками – дворянскими детьми – шумел и ломился в дверь; потом, после того как караульщики, усмиряя поручика, разбили ему ребро, затих, но ненадолго. Тогда караульщики пошли на усмирение второй раз...
– О господи, зверье проклятое! – со стоном сказал Сильвестр Петрович. – Убьют ведь его...
Больше поручика не было слышно совсем.
На той же неделе рейтары доставили в узилище бывшего воеводу князя Прозоровского. В камору к нему притащили наковальню и молот; тяжело ступая, пришел тюремный кузнец. Было слышно, как заклепывает он на боярине ножные и ручные кандалы, как подвывает когда-то всесильный воевода, как глумливо орут на него и поносят те самые дьяки, которые в недавнем прошлом робели одного только взгляда боярина Алексея Петровича.
Дед-ключарь сказал Рябову, что воеводу велено держать в великой строгости на хлебе и на воде, что ждут ему всякого худа и великого бесчестья...
На все эти события кормщик и капитан-командор только переглядывались.
2. НЕ ГОРЯЧ И НЕ ХОЛОДЕН
Утром в Холмогоры на богатом струге, убранном коврами, приплыл Двиною воевода Ржевский. Нынешней ночью конный гонец привез царев указ – встречать без всякой пышности, войска не выводить, из пушек не палить. Воевода побеседовал с гонцом, приказал стрелецким полкам, высланным для встречи, тотчас же двигаться к Архангельску, а сам пошел к Афанасию попросить благословения.
Старик сидел на крыльце, грелся на солнце – в скуфеечке, в порыжелом подряснике. Перед ним на задних лапках сидел щенок, умильными, сладкими глазками смотрел на архиепископа, тот ему ласково выговаривал:
– Вовсе ты, пес, зажрался. Разве ж оно мыслимо – хлебца собаке не есть? Давеча от каши отворотился. А каша сладкая, с медом. Я, владыко, сию кашу не без удовольствия вкушаю, а ты – собака беспородная, непутевая, лаять, и то не выучилась, а от каши нос воротишь...
Воевода Ржевский стоял молча, слушал беседу владыки со щенком, не верил, что Афанасий не видит важного гостя. Наконец Афанасий поднял голову, прищурившись спросил:
– Не князь ли Василий Андреевич?
Ржевский смиренно поклонился. Глаза Афанасия блеснули недобрым светом, долго молча он смотрел на воеводу. Тот подошел к руке, владыко не благословил, не предложил сесть, не спросил о здоровьи. Все вглядывался. И щенок смотрел на Ржевского как-то хитро, потом припал мордой к земле и слабо, тонко тявкнул.
– Поди, поди! – велел Афанасий собаке. – Поди прочь!
Щенок не послушался, еще прыгнул, опять припал передними лапами, залаял неумело. Костыльник подхватил его на руки, унес.
– Так вот ты каков, воевода, – негромко произнес Афанасий. – Не разобрать – молод али стар...
– Будто бы и не стар, – полушутя ответил Ржевский. – А молодость, владыко, – тоже за делами, да заботами, да мыслями – в одночасье пропала...
– Прозоровский куда старее тебя.
– Раза в два.
– А Иевлев Сильвестр Петрович моложе?
– Моих лет.
– Так, так! – владыко покачал головой. – Так. Оба в узилище и сидят? И Прозоровский и Иевлев? И кормщик тоже? Да Мехоношин с ними?
Ржевский молчал, не понимая, куда гнет Афанасий.
– Не знаешь – кто прав, а кто виноват? Не разобрал?
– Не мне судить, – скромно ответил воевода. – Кто прав, а кто виноват – то ведает бог да великий государь.
– А ты не ведаешь? – тонко, с хрипотцой спросил Афанасий. – Ты, Иевлева Сильвестра от младых ногтей помня, не разобрал – есть он подсыл и изменник, али ерой, коим Русь гордиться должна? Не разведал ты, кто таков Прозоровский? Об Рябове – славнейшем кормщике – не удосужился истину узнать?
Ржевский вздохнул, улыбнулся вежливо:
– Не так все сие просто, владыко. Темное дело, трудное, немалое время раздумывал я об нем, да и не мне решать...
– Оно спокойнее – не тебе решать. Писание знаешь?
– Православный! – чуть обиженно ответил воевода.
– Помнишь ли о тех, кто не горячи и не холодны? Не их ли господь обещал изблевать с уст своих? О, роде лукавый, как быть с такими, как ты, коли господь покуда только лишь обещает, а вы и не боитесь? Для чего послан ты был сюда? Дабы разобраться в сем хитросплетении! И разобрался, знаешь все, неглуп на свет уродился, но рассуждаешь про себя, что не скорохват ты, что Ромодановский – одно, а Апраксин – другое, что надобно знать, по чьему велению делать, что голова у тебя лишь одна. Так говорю?
Ржевский улыбался бледно, помалкивал: проклятый поп умен, как змий, читал в сердце, бил наотмашь – наверняка. И не следовало ему возражать, еще более озлобится, а Петр Алексеевич ему верит. И, слушая жесткий голос Афанасия, его грубые мужицкие слова, он раздумывал – не выпустить ли сейчас, немедленно, мгновенно из узилища капитан-командора с кормщиком, или оно будет нехорошо перед самым приездом царя?
– Денные тати, звери окаянные, что делаете? – спрашивал Афанасий. – Жену доблестного ероя Иевлева курохваты дьяки пужают острогом, пужают, что посиротят детей, что пустят вовсе по миру. Для чего? Дабы на супруга своего показала облыжно, дабы отца детей своих предала дыбе, дабы угождение сделать некоторым скаредам и мздоимцам, некоторым трусам, потерявшим доблесть свою и мужество! Да и был ли ты, ни холодный, ни горячий, таким, как прочие истинные люди русские бывают? Что глядишь? Думаешь, слаб Афанасий, на ладан дышит, не повалить ему меня? Ан повалю! Я только сего часу и дожидаю на сем свете. Земной человек – Афанасий, хушь и в обличьи скорбном. Грешно, да никто нас с тобою не услышит: нынешнею ночью не спал, все виделось, как тебя перед государем поносными и срамными словами ущучу, как залебезишь ты, воевода, завертишься, а я тебе хрип рвать буду! Не страшен Прозоровский – страшен Ржевский. Прозоровский со временем на дыбе будет, а ты, змей, безбедно земной путь свой окончить можешь – в славе и почестях. Так не дам же я тебе того. Каждый твой вздох я отсюдова, из Холмогор, от Архангельска слышал, каждую твою мысль поганую да трусливую видел. Иди отсюдова! Не гоже мне тебя к столу не звать – ты воевода, я смиренный старец, – да кровь во мне не та. Пущу костылем за трапезой при людях – хуже будет! Иди на свое подворье, да приготовься царю говорить. Я давно знаю что скажу...
Ржевский все-таки поклонился, смиренно вздохнул, ушел. Келейник принес в кубке лекарство – бальзам, присланный Апраксиным из Москвы. Афанасий, морщась, проглотил, поправил на голове скуфейку, велел подать себе «того проклятого пса». Пес лежал на спине, старик чесал ему розовое брюшко, спрашивал:
– И откудова ты такой уродина народился? И кто твои батюшка с матушкой? И что она такая за глупая собака, которой владыко пузо чешет?
Погодя здесь же на солнышке подремал немного, потом попозже, когда с Двины прибежали монахи – взял костыль и, слабо ступая, совсем дряхлый, но с суровым блеском в зрачках, пошел к пристани – встречать царя. Кроме Ржевского, здесь никого не было. По блескучим водам широкой реки медленно и важно на веслах двигался струг под царевым штандартом. Петр без кафтана сидел на борту, речной ветер надувал его белую полотняную рубашку с круглым голландским воротником. От солнца и ветра лицо у него было темное, лупилась кожа на носу, ярко блестели белые, ровные зубы. Спрыгнув на доски пристани, он быстрым шагом подошел к Афанасию, всмотрелся в него, сморщился:
– А и постарел ты, отче! С чего так? Немощен?
От него пахло потом, смолою, пеньковыми снастями. Афанасий молчал, рассматривал царя, вокруг шумели свитские – прыгали со струга на прогибающиеся сырые доски пристани, выкидывали бочонки, ящики, корзины. Гребцы с трудом волокли тяжелого Головина, он смеялся, что-де уронят его в воду.
– И ты, государь, ныне не молодешенек! – произнес Афанасий. – Ишь, седина пробилась...
Он вдруг всхлипнул, но сдержался и сказал только:
– Дождался я тебя.
Низко поклонился, попросил:
– Почти, государь, моей хлеба-соли отведать. Всех прошу, кроме как господина князя-воеводу Ржевского. Ему за моим столом не сидеть!
Ржевский страшно побледнел, Петр спросил строго:
– Дуришь, старик?
– А хоть бы и так! – спокойно и даже величественно ответил Афанасий. – Немного дурить-то осталось, сам видишь, прежнее миновалось, бороды более не рвать...
Петр пожал плечами, пошел вперед. Александр Данилович Меншиков, натягивая на ходу кафтан, дернул окаменевшего Ржевского за рукав, спросил:
– Что, Васька? Отъюлил свое? Упреждал я тебя, сукин ты сын, делай с Иевлевым по-доброму. Все искал Федору Юрьевичу подольститься, все искал, как на всех угодить. Вот и угодил...
И, догнав Апраксина, весело осведомился:
– Сильвестра-то отпустили?
Федор Матвеевич быстро взглянул на Меншикова, ответил:
– Плох он будто бы, и все в узилище. Скорее бы, вот уж истинно минута дорога...
Уже солнце село, когда Петр вышел с архиепископского подворья. Он был один, без шапки, в расстегнутом кафтане, курил трубку. Возле ворот с непокрытыми головами дожидались царя боцман Семисадов, Егор да Аггей Пустовойтовы и старик Семен Борисович.
– Ну? – негромко, басом спросил Петр.
И крикнул:
– Знаю, все знаю! Хватит!
Потом приказал:
– Позвать сюда Ржевского!
В густой темноте безлунного, беззвездного вечера монахи, служники Афанасия, побежали искать воеводу. Петр сидел на лавке у ворот, молча попыхивал сладко пахнущим кнастером, слушал захмелевшего Осипа Баженина, который хвастался тем, как быстро и в точных пропорциях построил нынче фрегат. Было очень тепло, тихо, где-то погромыхивал гром, гроза все собиралась, да никак не могла собраться. Из ворот вышел Меншиков, пошатываясь сказал:
– Ну, накормил дед, да, накормил. Ты, мин герр, рыбку не кушаешь, а у него рыбка, и-и...
Петр не ответил. Меншиков еще шагнул вперед, засмеялся:
– Ничегошеньки не видать. Мин герр, может, я уже и помер, а? Может, мне оно все причудилось?
– Венгерское всегда так бьет! – с лавки молвил Петр. – Иди на голос, сядь.
Александр Данилыч сел, сладко зевнул, опять засмеялся:
– Ай, дед, ну, дед! Как он про Ваську-то Ржевского. И лупит, и лупит! Я так раздумываю – гнать надо взашей Ржевского...
– Раздумываешь? – угрюмо спросил Петр.
– А что, мин герр, как не гнать? Ты на Воронеже, да на Москве, да еще как мы ко Пскову того... ехали, все меня щунял, что-де я за Сильвестра говорю. А выходит – моя правда. И Федор Матвеевич...
– Будет молоть! – оборвал Петр.
И вновь стал разговаривать с Бажениным.
Когда Ржевского отыскали и привели к Петру, он позвал его в дом Афанасия, заперся с ним в дальней тихой келье и, не садясь, спросил:
– Ты для чего сюда послан был?
– Князь-кесарь Федор Юрьевич...
Петр сжал зубы, размахнулся, ударил воеводу огромным кулаком в лицо. Тот покачнулся, Петр схватил его за ворот кафтана, ударил об стенку, тараща глаза швырнул на пол, пнул ногой...
Потом, отдышавшись, велел:
– Чтобы и духу твоего здесь не было. Возвернусь к Москве, там еще поспрашиваю. Нынче же вон отсюдова... Паскуда...
И велел Баженину сбираться на верфь – смотреть фрегат.
3. КАФТАН И ЗАСТОЛЬЕ
В Троицын день, незадолго до обеденного времени отворилась дверь, с поклонами, испуганный вошел дьяк Абросимов, пришепетывая, объявил:
– С избавлением, господин капитан-командор! Государь вскорости в Холмогоры прибудет. Воевода туда отправился – встречать. А уж ты, Сильвестр Петрович, да ты, Иван Савватеевич, не обессудь! Наше дело холопье, сам знаешь, что сверху велено, то нами и исполнено. А уж я ли не старался по-хорошему...
Ключарь прибрал камору, дьяк распорядился принести березовых веток, свежего квасу.
С теми же вестями прибежал Егор Резен: государь-де идет на струге Двиною, с ним Меншиков, Апраксин, Головин, далее следуют царевич Алексей и множество войска. Слышно, что государь на архангельские дела гневен и что будет беседовать с Афанасием, а об чем – никому не ведомо.
– Знает про то игумен, который звонок бубен! – с усмешкой сказал Рябов. – Неведомо! Будешь с нами завтрак кушать, господин инженер?
– О, салат теперь не надо! – воскликнул «медикус». – Совсем скоро домой! Да, сегодня, завтра...
– Как вернемся, тогда и скажем – домой пришли! – молвил кормщик. – А ныне не пропадать едову-то!
И, насупившись, сел за салату, как за тяжелую работу. Но она в это утро совсем не шла в горло. Рядом взвыл, прикинувшись поврежденным в уме, поручик Мехоношин; визжал, скребясь в дверь и вымаливая хоть захудалого попишку – исповедаться, боярин Прозоровский, ругались караульщики. Рябов, пережевывая салату, только головою качал:
– Ну и ну! Недаром говорится, кто жить не умел, тому и помирать не выучиться. Срамота, ей-ей...
– Может, пред свои очи призовет, во дворец, – погодя предположил Иевлев.
– Позовет ли? – усомнился кормщик.
– Как не призвать? Коли сам сюда не пришел – призовет.
– И гуся на свадьбу волокут, да только во шти! – со злой усмешкой сказал Рябов.
Молчали долго.
Опять вошел дьяк Абросимов, уже не кланяясь; велел кузнецу одеть в железы обоих узников – и Рябова и Сильвестра Петровича. Кормщик заругался. Абросимов зычным голосом крикнул караульщиков, обоих узников скрутили, повалили на землю, цепь в стенное кольцо продел сам Абросимов. Квас и березовые ветви убрали.
От тугого железного обруча у Сильвестра Петровича открылась рана, обильно хлынула кровь. Кормщик, разорвав зубами рубашку, попытался перетянуть ему ногу выше раны, но кровь все текла и текла. Было видно, что Иевлев слабеет, что силы оставляют его. Утешая Сильвестра Петровича и сам нисколько не веря в свои слова, Рябов говорил:
– Недосуг ему, господин капитан-командор. Ты не печаловайся! С того и заковали, что не сразу сюда он подался. Дело его царское – куда похощет, туда и путь держит. Ну, а холуй – он, известно, всегда холуем останется – заробели, что больно ласковы к нам были, и в иную сторону завернули. Полно тебе, Сильвестр Петрович...
За ночь Иевлев совсем ослабел: еще одна рана открылась на ноге. Рябов, до утра не смыкая глаз, пытался так оттянуть кандальный браслет, чтобы железо не въедалось в края раны, но Сильвестр Петрович метался, кандалы выскакивали из рук кормщика. К рассвету, совсем измучившись, Рябов сказал ключарю:
– Вот чего, старик! Я тебя в прежние времена из воды вынул – отслужи ныне службою: лекаря надобно. Сам зришь – господин Иевлев вовсе плох, не унять мне кровь. Помрет – с тебя царь спросит, тебе в ответе быть, а спрос у него короткий, сам про то ведаешь...
Ключарь испуганно замахал руками, зашамкал:
– Иван Савватеевич, нынче никак того не можно. Рейтары округ узилища стоят, – мыш, и тот не проскочит! Дьяки словно угорели: давеча мне кнутом грозились, царева гнева вот как страшатся. Помилуй, не проси, что мне жить-то осталось, слезы одни...
И ушел, заперев камору на засов, дважды повернув ключ в замке.
Рябов сел в угол, стиснул зубы.
Сильвестр Петрович так измучился, что и рукою больше не мог пошевелить – совсем ослабел. Теперь он бредил. Кормщик вслушался в его ясный шепот, в короткие восклицания и – понял: Иевлев командует сражением. То, чего не свершил он в жизни, свершалось нынче в воспаленном его мозгу: ему виделись корабли и чудилось, что он ведет в бой русскую эскадру. Сухие губы Иевлева четко произносили слова команды, едва слышно хвалил он своих пушкарей, абордажных солдат и орлов матросов, которые великую викторию одержали над вором неприятелем.
Глухо звеня кандалами, кормщик подошел к топчану, опустился перед Иевлевым на колени, низко склонил голову. Рядом на полу стоял кувшин с водою; Рябов макал в воду ветошку, смачивал ею запекшиеся губы Сильвестра Петровича. Так миновал вечер, наступила теплая ночь.
Было совсем поздно, уже пропели вторые петухи, когда на лестнице послышался тяжелый топот сапог и желтое пламя жирно коптящих смоляных факелов осветило сырые своды каморы, черную солому, на которой неподвижно вытянулся Иевлев, склонившегося над своим капитан-командором кормщика.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
– Чего смеешься-то? – спросил как-то Иевлев.
– Да больно весело глядеть, как вы в узилище, за караулом сидючи, с ворогом воюете...
– То не война, то еще лишь диспозиция! – со смущенной усмешкой ответил Иевлев. – От тоски чего не начнешь делать...
Он отодвинул от себя лист бумаги и надолго угрюмо задумался, а кормщик пожалел, что шуткою своею огорчил капитан-командора.
Мехоношина с его людьми действительно привезли и заключили в камору рядом с Сильвестром Петровичем и Рябовым. Первый день он со своими разбойничками – дворянскими детьми – шумел и ломился в дверь; потом, после того как караульщики, усмиряя поручика, разбили ему ребро, затих, но ненадолго. Тогда караульщики пошли на усмирение второй раз...
– О господи, зверье проклятое! – со стоном сказал Сильвестр Петрович. – Убьют ведь его...
Больше поручика не было слышно совсем.
На той же неделе рейтары доставили в узилище бывшего воеводу князя Прозоровского. В камору к нему притащили наковальню и молот; тяжело ступая, пришел тюремный кузнец. Было слышно, как заклепывает он на боярине ножные и ручные кандалы, как подвывает когда-то всесильный воевода, как глумливо орут на него и поносят те самые дьяки, которые в недавнем прошлом робели одного только взгляда боярина Алексея Петровича.
Дед-ключарь сказал Рябову, что воеводу велено держать в великой строгости на хлебе и на воде, что ждут ему всякого худа и великого бесчестья...
На все эти события кормщик и капитан-командор только переглядывались.
2. НЕ ГОРЯЧ И НЕ ХОЛОДЕН
Утром в Холмогоры на богатом струге, убранном коврами, приплыл Двиною воевода Ржевский. Нынешней ночью конный гонец привез царев указ – встречать без всякой пышности, войска не выводить, из пушек не палить. Воевода побеседовал с гонцом, приказал стрелецким полкам, высланным для встречи, тотчас же двигаться к Архангельску, а сам пошел к Афанасию попросить благословения.
Старик сидел на крыльце, грелся на солнце – в скуфеечке, в порыжелом подряснике. Перед ним на задних лапках сидел щенок, умильными, сладкими глазками смотрел на архиепископа, тот ему ласково выговаривал:
– Вовсе ты, пес, зажрался. Разве ж оно мыслимо – хлебца собаке не есть? Давеча от каши отворотился. А каша сладкая, с медом. Я, владыко, сию кашу не без удовольствия вкушаю, а ты – собака беспородная, непутевая, лаять, и то не выучилась, а от каши нос воротишь...
Воевода Ржевский стоял молча, слушал беседу владыки со щенком, не верил, что Афанасий не видит важного гостя. Наконец Афанасий поднял голову, прищурившись спросил:
– Не князь ли Василий Андреевич?
Ржевский смиренно поклонился. Глаза Афанасия блеснули недобрым светом, долго молча он смотрел на воеводу. Тот подошел к руке, владыко не благословил, не предложил сесть, не спросил о здоровьи. Все вглядывался. И щенок смотрел на Ржевского как-то хитро, потом припал мордой к земле и слабо, тонко тявкнул.
– Поди, поди! – велел Афанасий собаке. – Поди прочь!
Щенок не послушался, еще прыгнул, опять припал передними лапами, залаял неумело. Костыльник подхватил его на руки, унес.
– Так вот ты каков, воевода, – негромко произнес Афанасий. – Не разобрать – молод али стар...
– Будто бы и не стар, – полушутя ответил Ржевский. – А молодость, владыко, – тоже за делами, да заботами, да мыслями – в одночасье пропала...
– Прозоровский куда старее тебя.
– Раза в два.
– А Иевлев Сильвестр Петрович моложе?
– Моих лет.
– Так, так! – владыко покачал головой. – Так. Оба в узилище и сидят? И Прозоровский и Иевлев? И кормщик тоже? Да Мехоношин с ними?
Ржевский молчал, не понимая, куда гнет Афанасий.
– Не знаешь – кто прав, а кто виноват? Не разобрал?
– Не мне судить, – скромно ответил воевода. – Кто прав, а кто виноват – то ведает бог да великий государь.
– А ты не ведаешь? – тонко, с хрипотцой спросил Афанасий. – Ты, Иевлева Сильвестра от младых ногтей помня, не разобрал – есть он подсыл и изменник, али ерой, коим Русь гордиться должна? Не разведал ты, кто таков Прозоровский? Об Рябове – славнейшем кормщике – не удосужился истину узнать?
Ржевский вздохнул, улыбнулся вежливо:
– Не так все сие просто, владыко. Темное дело, трудное, немалое время раздумывал я об нем, да и не мне решать...
– Оно спокойнее – не тебе решать. Писание знаешь?
– Православный! – чуть обиженно ответил воевода.
– Помнишь ли о тех, кто не горячи и не холодны? Не их ли господь обещал изблевать с уст своих? О, роде лукавый, как быть с такими, как ты, коли господь покуда только лишь обещает, а вы и не боитесь? Для чего послан ты был сюда? Дабы разобраться в сем хитросплетении! И разобрался, знаешь все, неглуп на свет уродился, но рассуждаешь про себя, что не скорохват ты, что Ромодановский – одно, а Апраксин – другое, что надобно знать, по чьему велению делать, что голова у тебя лишь одна. Так говорю?
Ржевский улыбался бледно, помалкивал: проклятый поп умен, как змий, читал в сердце, бил наотмашь – наверняка. И не следовало ему возражать, еще более озлобится, а Петр Алексеевич ему верит. И, слушая жесткий голос Афанасия, его грубые мужицкие слова, он раздумывал – не выпустить ли сейчас, немедленно, мгновенно из узилища капитан-командора с кормщиком, или оно будет нехорошо перед самым приездом царя?
– Денные тати, звери окаянные, что делаете? – спрашивал Афанасий. – Жену доблестного ероя Иевлева курохваты дьяки пужают острогом, пужают, что посиротят детей, что пустят вовсе по миру. Для чего? Дабы на супруга своего показала облыжно, дабы отца детей своих предала дыбе, дабы угождение сделать некоторым скаредам и мздоимцам, некоторым трусам, потерявшим доблесть свою и мужество! Да и был ли ты, ни холодный, ни горячий, таким, как прочие истинные люди русские бывают? Что глядишь? Думаешь, слаб Афанасий, на ладан дышит, не повалить ему меня? Ан повалю! Я только сего часу и дожидаю на сем свете. Земной человек – Афанасий, хушь и в обличьи скорбном. Грешно, да никто нас с тобою не услышит: нынешнею ночью не спал, все виделось, как тебя перед государем поносными и срамными словами ущучу, как залебезишь ты, воевода, завертишься, а я тебе хрип рвать буду! Не страшен Прозоровский – страшен Ржевский. Прозоровский со временем на дыбе будет, а ты, змей, безбедно земной путь свой окончить можешь – в славе и почестях. Так не дам же я тебе того. Каждый твой вздох я отсюдова, из Холмогор, от Архангельска слышал, каждую твою мысль поганую да трусливую видел. Иди отсюдова! Не гоже мне тебя к столу не звать – ты воевода, я смиренный старец, – да кровь во мне не та. Пущу костылем за трапезой при людях – хуже будет! Иди на свое подворье, да приготовься царю говорить. Я давно знаю что скажу...
Ржевский все-таки поклонился, смиренно вздохнул, ушел. Келейник принес в кубке лекарство – бальзам, присланный Апраксиным из Москвы. Афанасий, морщась, проглотил, поправил на голове скуфейку, велел подать себе «того проклятого пса». Пес лежал на спине, старик чесал ему розовое брюшко, спрашивал:
– И откудова ты такой уродина народился? И кто твои батюшка с матушкой? И что она такая за глупая собака, которой владыко пузо чешет?
Погодя здесь же на солнышке подремал немного, потом попозже, когда с Двины прибежали монахи – взял костыль и, слабо ступая, совсем дряхлый, но с суровым блеском в зрачках, пошел к пристани – встречать царя. Кроме Ржевского, здесь никого не было. По блескучим водам широкой реки медленно и важно на веслах двигался струг под царевым штандартом. Петр без кафтана сидел на борту, речной ветер надувал его белую полотняную рубашку с круглым голландским воротником. От солнца и ветра лицо у него было темное, лупилась кожа на носу, ярко блестели белые, ровные зубы. Спрыгнув на доски пристани, он быстрым шагом подошел к Афанасию, всмотрелся в него, сморщился:
– А и постарел ты, отче! С чего так? Немощен?
От него пахло потом, смолою, пеньковыми снастями. Афанасий молчал, рассматривал царя, вокруг шумели свитские – прыгали со струга на прогибающиеся сырые доски пристани, выкидывали бочонки, ящики, корзины. Гребцы с трудом волокли тяжелого Головина, он смеялся, что-де уронят его в воду.
– И ты, государь, ныне не молодешенек! – произнес Афанасий. – Ишь, седина пробилась...
Он вдруг всхлипнул, но сдержался и сказал только:
– Дождался я тебя.
Низко поклонился, попросил:
– Почти, государь, моей хлеба-соли отведать. Всех прошу, кроме как господина князя-воеводу Ржевского. Ему за моим столом не сидеть!
Ржевский страшно побледнел, Петр спросил строго:
– Дуришь, старик?
– А хоть бы и так! – спокойно и даже величественно ответил Афанасий. – Немного дурить-то осталось, сам видишь, прежнее миновалось, бороды более не рвать...
Петр пожал плечами, пошел вперед. Александр Данилович Меншиков, натягивая на ходу кафтан, дернул окаменевшего Ржевского за рукав, спросил:
– Что, Васька? Отъюлил свое? Упреждал я тебя, сукин ты сын, делай с Иевлевым по-доброму. Все искал Федору Юрьевичу подольститься, все искал, как на всех угодить. Вот и угодил...
И, догнав Апраксина, весело осведомился:
– Сильвестра-то отпустили?
Федор Матвеевич быстро взглянул на Меншикова, ответил:
– Плох он будто бы, и все в узилище. Скорее бы, вот уж истинно минута дорога...
Уже солнце село, когда Петр вышел с архиепископского подворья. Он был один, без шапки, в расстегнутом кафтане, курил трубку. Возле ворот с непокрытыми головами дожидались царя боцман Семисадов, Егор да Аггей Пустовойтовы и старик Семен Борисович.
– Ну? – негромко, басом спросил Петр.
И крикнул:
– Знаю, все знаю! Хватит!
Потом приказал:
– Позвать сюда Ржевского!
В густой темноте безлунного, беззвездного вечера монахи, служники Афанасия, побежали искать воеводу. Петр сидел на лавке у ворот, молча попыхивал сладко пахнущим кнастером, слушал захмелевшего Осипа Баженина, который хвастался тем, как быстро и в точных пропорциях построил нынче фрегат. Было очень тепло, тихо, где-то погромыхивал гром, гроза все собиралась, да никак не могла собраться. Из ворот вышел Меншиков, пошатываясь сказал:
– Ну, накормил дед, да, накормил. Ты, мин герр, рыбку не кушаешь, а у него рыбка, и-и...
Петр не ответил. Меншиков еще шагнул вперед, засмеялся:
– Ничегошеньки не видать. Мин герр, может, я уже и помер, а? Может, мне оно все причудилось?
– Венгерское всегда так бьет! – с лавки молвил Петр. – Иди на голос, сядь.
Александр Данилыч сел, сладко зевнул, опять засмеялся:
– Ай, дед, ну, дед! Как он про Ваську-то Ржевского. И лупит, и лупит! Я так раздумываю – гнать надо взашей Ржевского...
– Раздумываешь? – угрюмо спросил Петр.
– А что, мин герр, как не гнать? Ты на Воронеже, да на Москве, да еще как мы ко Пскову того... ехали, все меня щунял, что-де я за Сильвестра говорю. А выходит – моя правда. И Федор Матвеевич...
– Будет молоть! – оборвал Петр.
И вновь стал разговаривать с Бажениным.
Когда Ржевского отыскали и привели к Петру, он позвал его в дом Афанасия, заперся с ним в дальней тихой келье и, не садясь, спросил:
– Ты для чего сюда послан был?
– Князь-кесарь Федор Юрьевич...
Петр сжал зубы, размахнулся, ударил воеводу огромным кулаком в лицо. Тот покачнулся, Петр схватил его за ворот кафтана, ударил об стенку, тараща глаза швырнул на пол, пнул ногой...
Потом, отдышавшись, велел:
– Чтобы и духу твоего здесь не было. Возвернусь к Москве, там еще поспрашиваю. Нынче же вон отсюдова... Паскуда...
И велел Баженину сбираться на верфь – смотреть фрегат.
3. КАФТАН И ЗАСТОЛЬЕ
В Троицын день, незадолго до обеденного времени отворилась дверь, с поклонами, испуганный вошел дьяк Абросимов, пришепетывая, объявил:
– С избавлением, господин капитан-командор! Государь вскорости в Холмогоры прибудет. Воевода туда отправился – встречать. А уж ты, Сильвестр Петрович, да ты, Иван Савватеевич, не обессудь! Наше дело холопье, сам знаешь, что сверху велено, то нами и исполнено. А уж я ли не старался по-хорошему...
Ключарь прибрал камору, дьяк распорядился принести березовых веток, свежего квасу.
С теми же вестями прибежал Егор Резен: государь-де идет на струге Двиною, с ним Меншиков, Апраксин, Головин, далее следуют царевич Алексей и множество войска. Слышно, что государь на архангельские дела гневен и что будет беседовать с Афанасием, а об чем – никому не ведомо.
– Знает про то игумен, который звонок бубен! – с усмешкой сказал Рябов. – Неведомо! Будешь с нами завтрак кушать, господин инженер?
– О, салат теперь не надо! – воскликнул «медикус». – Совсем скоро домой! Да, сегодня, завтра...
– Как вернемся, тогда и скажем – домой пришли! – молвил кормщик. – А ныне не пропадать едову-то!
И, насупившись, сел за салату, как за тяжелую работу. Но она в это утро совсем не шла в горло. Рядом взвыл, прикинувшись поврежденным в уме, поручик Мехоношин; визжал, скребясь в дверь и вымаливая хоть захудалого попишку – исповедаться, боярин Прозоровский, ругались караульщики. Рябов, пережевывая салату, только головою качал:
– Ну и ну! Недаром говорится, кто жить не умел, тому и помирать не выучиться. Срамота, ей-ей...
– Может, пред свои очи призовет, во дворец, – погодя предположил Иевлев.
– Позовет ли? – усомнился кормщик.
– Как не призвать? Коли сам сюда не пришел – призовет.
– И гуся на свадьбу волокут, да только во шти! – со злой усмешкой сказал Рябов.
Молчали долго.
Опять вошел дьяк Абросимов, уже не кланяясь; велел кузнецу одеть в железы обоих узников – и Рябова и Сильвестра Петровича. Кормщик заругался. Абросимов зычным голосом крикнул караульщиков, обоих узников скрутили, повалили на землю, цепь в стенное кольцо продел сам Абросимов. Квас и березовые ветви убрали.
От тугого железного обруча у Сильвестра Петровича открылась рана, обильно хлынула кровь. Кормщик, разорвав зубами рубашку, попытался перетянуть ему ногу выше раны, но кровь все текла и текла. Было видно, что Иевлев слабеет, что силы оставляют его. Утешая Сильвестра Петровича и сам нисколько не веря в свои слова, Рябов говорил:
– Недосуг ему, господин капитан-командор. Ты не печаловайся! С того и заковали, что не сразу сюда он подался. Дело его царское – куда похощет, туда и путь держит. Ну, а холуй – он, известно, всегда холуем останется – заробели, что больно ласковы к нам были, и в иную сторону завернули. Полно тебе, Сильвестр Петрович...
За ночь Иевлев совсем ослабел: еще одна рана открылась на ноге. Рябов, до утра не смыкая глаз, пытался так оттянуть кандальный браслет, чтобы железо не въедалось в края раны, но Сильвестр Петрович метался, кандалы выскакивали из рук кормщика. К рассвету, совсем измучившись, Рябов сказал ключарю:
– Вот чего, старик! Я тебя в прежние времена из воды вынул – отслужи ныне службою: лекаря надобно. Сам зришь – господин Иевлев вовсе плох, не унять мне кровь. Помрет – с тебя царь спросит, тебе в ответе быть, а спрос у него короткий, сам про то ведаешь...
Ключарь испуганно замахал руками, зашамкал:
– Иван Савватеевич, нынче никак того не можно. Рейтары округ узилища стоят, – мыш, и тот не проскочит! Дьяки словно угорели: давеча мне кнутом грозились, царева гнева вот как страшатся. Помилуй, не проси, что мне жить-то осталось, слезы одни...
И ушел, заперев камору на засов, дважды повернув ключ в замке.
Рябов сел в угол, стиснул зубы.
Сильвестр Петрович так измучился, что и рукою больше не мог пошевелить – совсем ослабел. Теперь он бредил. Кормщик вслушался в его ясный шепот, в короткие восклицания и – понял: Иевлев командует сражением. То, чего не свершил он в жизни, свершалось нынче в воспаленном его мозгу: ему виделись корабли и чудилось, что он ведет в бой русскую эскадру. Сухие губы Иевлева четко произносили слова команды, едва слышно хвалил он своих пушкарей, абордажных солдат и орлов матросов, которые великую викторию одержали над вором неприятелем.
Глухо звеня кандалами, кормщик подошел к топчану, опустился перед Иевлевым на колени, низко склонил голову. Рядом на полу стоял кувшин с водою; Рябов макал в воду ветошку, смачивал ею запекшиеся губы Сильвестра Петровича. Так миновал вечер, наступила теплая ночь.
Было совсем поздно, уже пропели вторые петухи, когда на лестнице послышался тяжелый топот сапог и желтое пламя жирно коптящих смоляных факелов осветило сырые своды каморы, черную солому, на которой неподвижно вытянулся Иевлев, склонившегося над своим капитан-командором кормщика.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68