И чем ближе был город, тем громче, тем яростнее мечтали наемники.
– После похода я вернусь в Швецию и открою лавку. Мне хватит моря! – говорил один.
– У меня будет пекарня! – утверждал другой. – Пекарня с двумя пекарями! А сам я буду сидеть и только покрикивать!
– Я открою таверну! – рассказывал третий. – Я назову ее «Уютный берег» – вот как! И сам буду пить сколько захочу. Что же касается гобелина и святой Бригитты, то мне на них наплевать! Были бы деньги, вот что я вам скажу, ребята...
Иные мечтали сделаться менялами; некоторые хвастались тем, что вообще ничего не станут делать; были и такие, которые помалкивали: эти уже подкопили кое-что и после похода собирались давать деньги под верный залог...
Несмотря на то, что шторма ждали, он все-таки налетел неожиданно, повалил «Корону» на бок и мгновенно разметал корабли эскадры. На флагманском корабле едва успели убрать верхние паруса, да и то потеряв матроса; на «Справедливом гневе» ветер изодрал в клочья фор-марсель; на «Ароматном цветке» повалилась грот-мачта, судно легло на борт. Матросы топорами обрубили ванты, и яхта выпрямилась. Ветер, срывая с огромных волн пенные верхушки, свистел и выл в снастях, корабли зарывались бушпритами. С каждой минутой шторм свирепел все более.
Вечером, в полутьме, под низкими черными тучами, неожиданно близко открылся Зимний берег. Шаутбенахт Юленшерна затопал ногами на штурмана; тот ответил, сдерживая злобу:
– Я не имею ни солнца, ни звезд для того, чтобы сделать астрономические вычисления и точно определиться...
Юленшерна позвал вахтенного офицера, приказал палить из сигнальной пушки, чтобы корабли знали, где флагман, но ответных выстрелов никто не услышал.
Уркварт послал за русским лоцманом, тот лениво поднялся по трапу, равнодушно оглядел бегущие пенные валы, сказал капитану:
– Э-э, куда вас понесло. Перекреститься не успеете – на кошки сядете, умники-разумники. Вон они – Кедовские, я их знаю, – вишь, вода там кипит...
Уркварт, побледнев, закричал: «Право руля!» Здоровенные рулевые вдвоем налегли на огромное колесо, «Корона» покатилась вправо, Рябов сказал:
– Шибко нынче играет погода. Глядите вострее, тут потопнуть проще простого...
На трапе кормщик столкнулся со слугою в красном кафтане, тот нес на мостик шаутбенахту горячий флин в кувшине, обмотанном полотенцем. Корабль накренило, Якоб навалился на Рябова. Внимательный взгляд слуги скрестился с насмешливым взглядом кормщика, он оттолкнул слугу, посоветовал спокойно:
– Ходи на своих, чего валишься...
И пошел в свою каюту.
Якоб посмотрел кормщику вслед, взбежал по шатающемуся трапу на ют, где в кожаном плаще с капюшоном неподвижно стоял Юленшерна и слушал, не ответит ли на пальбу флагмана какое-нибудь судно из эскадры.
– Как себя чувствует фру? – спросил Юленшерна.
– Фру пообедала с хорошим аппетитом.
– Кто разделяет ее трапезу?
– Полковник Джеймс и капитан Голголсен, гере шаутбенахт.
– Что они делают сейчас?
– Я подал им кофе и бенедиктинский ликер, гере шаутбенахт.
– Капитан Голголсен трезв?
– Не слишком, гере шаутбенахт.
Ярл Юленшерна заметил улыбку, скользнувшую по лицу слуги. Не медля ни секунды, он ударил его кулаком в рот – снизу вверх, так что лопнула лайковая перчатка.
– Теперь ты не станешь улыбаться при мне! – сказал он.
Якоб утер кровь с лица, глядя в глаза шаутбенахту. Тот медленными глотками пил флин. Ветер свистел еще пронзительнее, корпус «Короны» скрипел, содрогался, стонал...
Когда Якоб спустился по трапу, стало совсем темно от черной огромной тучи, затянувшей все небо. В буфетной грохотала посуда, медные кастрюли раскачивались и звенели, точно похоронные колокола, оловянные и серебряные тарелки скакали в своих гнездах. Адмиральский буфетчик, измученный морской болезнью, спал на рундуке.
Якоб сел на низенькую скамеечку, открыл ящик с луковицами, разрыл их, достал со дна гибкую, очень длинную и остро отточенную наваху толедской стали с лезвием, уходящим в рукоятку. Спрятав нож на груди, он прислушался: на шканцах уныло звонил колокол – сигнал, чтобы всюду гасили огни, в таком шторме одна искра могла натворить непоправимую беду.
– О, и ты здесь! – сказал буфетчик, болезненно зевая. – Будешь чистить лук?
– Да, к ужину! – ответил Якоб.
– Подадим говядину в луковом соусе, – опять зевая, сказал буфетчик. – Что там наверху?
– Шторм...
– Святая Бригитта прогневалась на нас...
Они помолчали. Буфетчик совсем проснулся и, наклонившись к Якобу, заговорил шепотом:
– Послушай, Якоб, ты не видал нашу пилу? Пропала пила, – понимаешь, какая неприятная история. Я переискал везде – ее нет. Если эконом дознается, нам не уйти из рук профоса, – ты догадываешься, почему? Тот беглец пропилил отверстие в переборке именно такой пилой, какая была у нас...
– Найдется! – сказал Якоб. – Просто завалилась куда-нибудь в этой качке.
– Ты так думаешь?
– Я уверен в этом!
– А я не уверен, – со вздохом сказал буфетчик. – Я ни в чем не уверен... Непонятные истории творятся на эскадре...
Буфетчик любил поговорить. Пока он рассказывал, Якоб чистил и резал лук для жаркого, потом, когда буфетчику опять стало плохо, Якоб вышел из камбуза. По темному трапу ощупью он пробрался в совсем темный коридор и пошел к той каюте, где жил русский изменник-лоцман. У кожаной, туго натянутой переборки он прислушался: ровный храп спокойно спящего человека доносился из каюты.
Теперь следовало узнать, где переводчик русского изменника, тот, о котором говорили, что он не то хотел утопиться, не то сбежать со шведского корабля. Митеньку Якоб увидел на орлоп-палубе: юноша сидел ссутулившись, обхватив руками коленки, глаза его были закрыты.
В коридоре Якоб опять остановился, – сердце его билось неровно, ладони сделались влажными. Ему еще никогда не доводилось убивать людей, и сейчас он вдруг подумал, что, быть может, не найдет в себе сил навахой ударить спящего человека в грудь. Но тут же он представил себе, как этот человек, которого он не убьет, встанет за штурвал вражеского корабля и проведет эскадру к Архангельску, представил себе, как запылает потом город, как пьяные страшные наемники пойдут резать и жечь, какое горе постигнет сотни, тысячи людей только из-за того, что он, Якоб, человек, в жилах которого течет русская кровь, не решился убить изменника, предателя, иуду.
Он облизал пересохшие губы, вытер ладони о штаны, нажал пружину в рукоятке навахи – лезвие с глухим шелестом выскочило наружу, – попробовал пальцем жало. Потом оглянулся и не торопясь опять пошел по длинному темному глухому коридору мимо офицерских кают.
У каюты лоцмана он остановился. Это была каморка – девятая по счету от трапа, по левой стороне. Лоцман попрежнему ровно похрапывал, и Якоб подумал, что удивительно, как человек с совестью злодея может спать так спокойно. Но он отогнал от себя эту мысль и тихим шагом вошел в каюту, где крепко пахло дубленой кожей и табаком.
Здесь было так темно, что Якоб ничего не видел и только слышал похрапывание – ровное и однообразное. Переждав, он сделал движение в сторону спящего, занес нож и уже хотел было ударить, как вдруг лоцман проснулся и быстро спросил:
– Митрий?
Якоб ударил.
Тотчас же он услышал ругань и почувствовал, что падает. Никогда в своей жизни он не знал человека такой всесокрушающей силы, каким был этот русский кормщик. Лоцман не бил Якоба и не душил его за горло, он только смял его, навалился на него боком и, посапывая и ворча словно медведь, поругиваясь и покряхтывая, искал его руки, чтобы отобрать наваху. Но наваха давно упала, она лежала под лопаткой Якоба. Наконец лоцман нашел ее, откинул в сторону и тогда поднял Якоба на ноги. Думая, что лоцман сейчас убьет его, Якоб, собрав все силы, рванулся назад, наклонился, ударил кормщика головою в живот и сам сразу же потерял сознание, вновь сшибленный на палубу могучим движением руки Рябова.
3. НАС ТРОЕ!
Должно быть, прошло немало времени, прежде чем Якоб очнулся. Открыв глаза, он увидел, что лежит не на палубе, а на рундуке, что каюта освещена – розовое пламя светильника, заключенного в слюдяной колпак, озаряло сосредоточенное лицо кормщика, который с любопытством вертел в руках наваху, то пряча ее лезвие, то нажимая кнопку...
«Сейчас он выдаст меня шаутбенахту! – со спокойной тоской подумал Якоб. – Выдаст, и меня повесят. Повешенный приносит счастье кораблю, почему же не повесить немедленно».
Он вздохнул и застонал от боли в суставах; лоцман пристально на него посмотрел и усмехнулся. Усмешка была такая беззлобная и открытая, что Якоб не поверил своим глазам. Лоцман вдруг сказал тихо и грустно:
– Думал, думал – да удумал. И-эх, голова! Хитрым ножиком, как куренка... Нет, друг, так оно не деется...
И строго добавил:
– Мы тоже не лаптем щи хлебаем! Спать-то я с малолетства вполглаза учен...
Расстегнув на груди измятый и затасканный кафтан Джеймса, он развязал тесемки рубашки и показал тускло блеснувший, очень тонкий и гибкий панцырь, по которому и скользнуло жало навахи.
– Видал?
– Видал! – одними губами произнес Якоб.
– То-то. Лонгинова ты отпустил?
– Я...
– Для чего?
– Для того, что он добрый русский! – своим характерным голосом произнес Якоб. – Для того, что он не стал делать измену, а делал лишь ладно, – вот для чего...
Лоцман поглядел на него добрыми печальными глазами.
– Иди отсюдова, дурашка! – сказал он ласково. – Иди! Нечего тебе тут прохлаждаться, еще хватятся. А нам не гоже, чтобы обоих вместе видели. Иди, а я светильню погашу, слышь, звонят – огней не жечь...
Якоб сел на рундуке, голова у него кружилась, в ушах непрестанно били звонкие молотки.
– Помял я тебя маненько! – сказал лоцман. – Ничего, брат, не поделаешь. Коли спросят, скажи – оступился, мол, с трапа загремел, расшибся. Ножичек свой возьми, выкинь его, – хитер, да ненадежен. А мне, друг, коли можешь, принеси топор, а?
– Топор? – переспросил Якоб.
– Ну да, чем дрова колют. Поменьше бы, да чтобы ручка была поухватистее. Мало ли...
Несколько мгновений они молча смотрели друг на друга, потом Якоб ответил:
– Да, я принесу топор.
– Принеси, друг, принеси, нынче еще не надобно, а как к устью будем подходить, тогда он мне и занадобится. Не обмани гляди...
– Я принесу топор, – повторил Якоб.
Он встал, покачнулся, ухватился за косяк и еще постоял так, вглядываясь в русского лоцмана.
– Значит, я в надежде буду, что принесешь топор? – в другой раз сказал Рябов. – Мне он вот как может занадобиться.
– Принесу! – сказал Якоб, но теперь они оба говорили не о топоре. Они без слов говорили о том, что верят друг другу и понимают друг друга, что будут помогать один другому и вместе совершат то дело, которое им назначено совершить.
– Ну, иди!
– Иду...
Пошатываясь, Якоб вышел. Попрежнему ухало и стонало море, попрежнему от ударов волн содрогался корпус корабля. Рябов погасил светильню, лег на сырой войлок, в темноте тихо улыбнулся своим мыслям: «Ну, житьишко! Так еще недельку пожить, и в самом деле голова заболеть может».
Погодя пришел Митрий, застывший на штормовом ветру, стал в темноте пристраиваться на своем рундуке. Было слышно, как он молится, шепчет и вздрагивает от мозглой сырости.
– Митрий, а Митрий! – тихонько позвал Рябов.
Митенька кончил молиться, ответил чужим голосом:
– Здесь я.
– Тут было меня чуть не прирезал один раб божий...
Он подождал, заговорил опять:
– Молчишь? Думаешь – так и надо, за дело? Дурашки вы глупые, как на вас погляжу. Ладно, тот-то не знает меня, а ты?
Митрий что-то прошептал неслышное, наклонился ближе.
– Думай головою! Думай! Не дураком на свет уродился, думай же!
– Дядечка... – со стоном сказал Митенька.
– Дядечка я сколь годов! Нарочно я тебе сразу-то ничего не сказал, неразумен ты, горяч, молод, не сдюжаешь позору али беседы какой, вроде как давеча у адмирала за столом была. А так хорошо все сошло, да и по тебе видать было, что нету меж нами сговору, один до денег падок, а другой – иначе. И торговался я не для денег, а чтобы более веры нам было. Они на деньги все меряют, по деньгам судят, небось денежкам и молятся. Сам видел – поверили, что отыскался изменник, поверили, собачьи дети, рады, что везут с собою кормщика, и думки нет, во что им тот кормщик обернется...
Он засмеялся ласково, почувствовал, что Митенька рядом с ним, крепко стиснул его руку, заговорил опять:
– Веришь теперь? Понял, зачем я тебя брать-то не хотел? Понял, на что идем? Что сии корабли...
– Понял! – с восторгом ответил Митенька. И быстро, страстно заговорил сам:
– Да разве ж я, дядечка, разве ж я... Как я жил – мыкаясь, али в монастыре, али по людям... Дядечка, я не испужаюсь! Разве я когда пужался? Чего только не было, страхи какие терпели, а я разве что? Я, дядечка, Иван Савватеевич, коли тебя прежде времени смертью кончат, я сам сей корабль на мель посажу, небось знаю, где, – не раз хаживали. Посажу!
– Ты тише, – улыбаясь во тьме, сказал Рябов.
– Я – тихо, дядечка. Ты будь в надежде, дядечка. Я не спужаюсь! Что ж так-то жить, под шведом какое житье! Мы его разобьем, тогда на Москву поеду, в навигацкую школу. Пусть-ка тогда не возьмут за хромоту мою, пусть! Я тогда к государю к самому, к Петру Алексеевичу. Так, скажу, и так. Пусть...
– И скажешь! – заражаясь Митенькиным волнением, согласился Рябов. – И он, брат, как надо рассудит. Он такие дела понимает – который моряк, а который – так себе. Ты ему – не таясь, небось повидал моря...
– Повидал! – воскликнул Митенька. – Повидал и не больно его пужался. А что живые с сего дела выйдем, в том, дядечка, я без сумления. Отобьемся!
– Отобьемся, – подтвердил кормщик. – Ежели с умом, так отобьемся!
– Ежели не горячиться. Тут соображение надо иметь.
– Скажи, какой умный...
– Еще не то у нас, дядечка, случалось. Один только Грумант вспомнить, так все прочее – смехота...
Так они шептались долго, утешали друг друга обещаниями, что несомненно победят в грядущем страшном бою и не только победят, но и останутся живыми и здоровыми. Митенька, по молодости лет и по пылкости воображения, в самом деле был уверен в этом, но Рябов думал иначе, он твердо знал только то, что выполнит дело, которое предстояло ему выполнить. Остальное было темно и тревожно.
Однако Митеньке он об этом не сказал ни слова.
4. АРХАНГЕЛЬСК БЛИЗОК!
Весь день и большую часть тихой белой ночи корабли эскадры собирались возле Мудьюгского острова. Позже всех пришел фрегат «Божий благовест». Матросы и командир фрегата своими глазами видели последние минуты яхты «Ароматный цветок», которая затонула во время шторма, напоровшись на камни, не указанные на голландских картах. Ни один человек с погибшего судна не спасся.
Русские берега были безмолвны и казались пустынными. Но когда несколько матросов отпросились поохотиться, дабы разнообразить стол адмирала свежей дичью, берега вдруг оказались обитаемыми. Едва матросы высадились, как из прибрежных кустарников загремели выстрелы. Русские стреляли с такой точностью, что никто не решился отправиться на берег за телами погибших, они так и остались лежать, и прилив унес их в море.
Юленшерна приказал ударить по берегу из пушек, и корабельные батареи бессмысленно изводили порох и ядра на протяжении двадцати минут.
Но странное дело: ни гибель матросов у Сосновца, ни потеря двух кораблей из состава эскадры, ни шторм, ни меткие выстрелы с берега не производили особого впечатления на наемников. Русские церкви и дворы богатых русских купцов, старые Холмогоры и Архангельск были теперь совсем близко. И то, что солдат и матросов стало меньше, нисколько не огорчало оставшихся в живых: больше сохранится богатства тем, кто прорвется к городу, богаче будет их нажива, полнее набьют они свои мешки и сундуки.
Теперь мало кто болтал о гневе святой Бригитты и о кознях гобелина. Война есть война, говорили наемники, на войне случается всякое. Кто поглупее – тот гибнет, кто поумнее – тот не только выживает, но еще и богатеет.
Для того чтобы скорее забылись превратности плавания, ярл Юленшерна приказал эскадренному казначею выдать жалованье всем – от капитанов до кают-юнг. Деньги, причитавшиеся мертвым, было велено раздать живым. Это еще более укрепило дух наемников. На кораблях, при раздаче винных порций, матросы кричали славу королю и хвалили своего адмирала.
Не следовало терять времени, но корабли нуждались в ремонте, и шаутбенахт велел приступить к работам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
– После похода я вернусь в Швецию и открою лавку. Мне хватит моря! – говорил один.
– У меня будет пекарня! – утверждал другой. – Пекарня с двумя пекарями! А сам я буду сидеть и только покрикивать!
– Я открою таверну! – рассказывал третий. – Я назову ее «Уютный берег» – вот как! И сам буду пить сколько захочу. Что же касается гобелина и святой Бригитты, то мне на них наплевать! Были бы деньги, вот что я вам скажу, ребята...
Иные мечтали сделаться менялами; некоторые хвастались тем, что вообще ничего не станут делать; были и такие, которые помалкивали: эти уже подкопили кое-что и после похода собирались давать деньги под верный залог...
Несмотря на то, что шторма ждали, он все-таки налетел неожиданно, повалил «Корону» на бок и мгновенно разметал корабли эскадры. На флагманском корабле едва успели убрать верхние паруса, да и то потеряв матроса; на «Справедливом гневе» ветер изодрал в клочья фор-марсель; на «Ароматном цветке» повалилась грот-мачта, судно легло на борт. Матросы топорами обрубили ванты, и яхта выпрямилась. Ветер, срывая с огромных волн пенные верхушки, свистел и выл в снастях, корабли зарывались бушпритами. С каждой минутой шторм свирепел все более.
Вечером, в полутьме, под низкими черными тучами, неожиданно близко открылся Зимний берег. Шаутбенахт Юленшерна затопал ногами на штурмана; тот ответил, сдерживая злобу:
– Я не имею ни солнца, ни звезд для того, чтобы сделать астрономические вычисления и точно определиться...
Юленшерна позвал вахтенного офицера, приказал палить из сигнальной пушки, чтобы корабли знали, где флагман, но ответных выстрелов никто не услышал.
Уркварт послал за русским лоцманом, тот лениво поднялся по трапу, равнодушно оглядел бегущие пенные валы, сказал капитану:
– Э-э, куда вас понесло. Перекреститься не успеете – на кошки сядете, умники-разумники. Вон они – Кедовские, я их знаю, – вишь, вода там кипит...
Уркварт, побледнев, закричал: «Право руля!» Здоровенные рулевые вдвоем налегли на огромное колесо, «Корона» покатилась вправо, Рябов сказал:
– Шибко нынче играет погода. Глядите вострее, тут потопнуть проще простого...
На трапе кормщик столкнулся со слугою в красном кафтане, тот нес на мостик шаутбенахту горячий флин в кувшине, обмотанном полотенцем. Корабль накренило, Якоб навалился на Рябова. Внимательный взгляд слуги скрестился с насмешливым взглядом кормщика, он оттолкнул слугу, посоветовал спокойно:
– Ходи на своих, чего валишься...
И пошел в свою каюту.
Якоб посмотрел кормщику вслед, взбежал по шатающемуся трапу на ют, где в кожаном плаще с капюшоном неподвижно стоял Юленшерна и слушал, не ответит ли на пальбу флагмана какое-нибудь судно из эскадры.
– Как себя чувствует фру? – спросил Юленшерна.
– Фру пообедала с хорошим аппетитом.
– Кто разделяет ее трапезу?
– Полковник Джеймс и капитан Голголсен, гере шаутбенахт.
– Что они делают сейчас?
– Я подал им кофе и бенедиктинский ликер, гере шаутбенахт.
– Капитан Голголсен трезв?
– Не слишком, гере шаутбенахт.
Ярл Юленшерна заметил улыбку, скользнувшую по лицу слуги. Не медля ни секунды, он ударил его кулаком в рот – снизу вверх, так что лопнула лайковая перчатка.
– Теперь ты не станешь улыбаться при мне! – сказал он.
Якоб утер кровь с лица, глядя в глаза шаутбенахту. Тот медленными глотками пил флин. Ветер свистел еще пронзительнее, корпус «Короны» скрипел, содрогался, стонал...
Когда Якоб спустился по трапу, стало совсем темно от черной огромной тучи, затянувшей все небо. В буфетной грохотала посуда, медные кастрюли раскачивались и звенели, точно похоронные колокола, оловянные и серебряные тарелки скакали в своих гнездах. Адмиральский буфетчик, измученный морской болезнью, спал на рундуке.
Якоб сел на низенькую скамеечку, открыл ящик с луковицами, разрыл их, достал со дна гибкую, очень длинную и остро отточенную наваху толедской стали с лезвием, уходящим в рукоятку. Спрятав нож на груди, он прислушался: на шканцах уныло звонил колокол – сигнал, чтобы всюду гасили огни, в таком шторме одна искра могла натворить непоправимую беду.
– О, и ты здесь! – сказал буфетчик, болезненно зевая. – Будешь чистить лук?
– Да, к ужину! – ответил Якоб.
– Подадим говядину в луковом соусе, – опять зевая, сказал буфетчик. – Что там наверху?
– Шторм...
– Святая Бригитта прогневалась на нас...
Они помолчали. Буфетчик совсем проснулся и, наклонившись к Якобу, заговорил шепотом:
– Послушай, Якоб, ты не видал нашу пилу? Пропала пила, – понимаешь, какая неприятная история. Я переискал везде – ее нет. Если эконом дознается, нам не уйти из рук профоса, – ты догадываешься, почему? Тот беглец пропилил отверстие в переборке именно такой пилой, какая была у нас...
– Найдется! – сказал Якоб. – Просто завалилась куда-нибудь в этой качке.
– Ты так думаешь?
– Я уверен в этом!
– А я не уверен, – со вздохом сказал буфетчик. – Я ни в чем не уверен... Непонятные истории творятся на эскадре...
Буфетчик любил поговорить. Пока он рассказывал, Якоб чистил и резал лук для жаркого, потом, когда буфетчику опять стало плохо, Якоб вышел из камбуза. По темному трапу ощупью он пробрался в совсем темный коридор и пошел к той каюте, где жил русский изменник-лоцман. У кожаной, туго натянутой переборки он прислушался: ровный храп спокойно спящего человека доносился из каюты.
Теперь следовало узнать, где переводчик русского изменника, тот, о котором говорили, что он не то хотел утопиться, не то сбежать со шведского корабля. Митеньку Якоб увидел на орлоп-палубе: юноша сидел ссутулившись, обхватив руками коленки, глаза его были закрыты.
В коридоре Якоб опять остановился, – сердце его билось неровно, ладони сделались влажными. Ему еще никогда не доводилось убивать людей, и сейчас он вдруг подумал, что, быть может, не найдет в себе сил навахой ударить спящего человека в грудь. Но тут же он представил себе, как этот человек, которого он не убьет, встанет за штурвал вражеского корабля и проведет эскадру к Архангельску, представил себе, как запылает потом город, как пьяные страшные наемники пойдут резать и жечь, какое горе постигнет сотни, тысячи людей только из-за того, что он, Якоб, человек, в жилах которого течет русская кровь, не решился убить изменника, предателя, иуду.
Он облизал пересохшие губы, вытер ладони о штаны, нажал пружину в рукоятке навахи – лезвие с глухим шелестом выскочило наружу, – попробовал пальцем жало. Потом оглянулся и не торопясь опять пошел по длинному темному глухому коридору мимо офицерских кают.
У каюты лоцмана он остановился. Это была каморка – девятая по счету от трапа, по левой стороне. Лоцман попрежнему ровно похрапывал, и Якоб подумал, что удивительно, как человек с совестью злодея может спать так спокойно. Но он отогнал от себя эту мысль и тихим шагом вошел в каюту, где крепко пахло дубленой кожей и табаком.
Здесь было так темно, что Якоб ничего не видел и только слышал похрапывание – ровное и однообразное. Переждав, он сделал движение в сторону спящего, занес нож и уже хотел было ударить, как вдруг лоцман проснулся и быстро спросил:
– Митрий?
Якоб ударил.
Тотчас же он услышал ругань и почувствовал, что падает. Никогда в своей жизни он не знал человека такой всесокрушающей силы, каким был этот русский кормщик. Лоцман не бил Якоба и не душил его за горло, он только смял его, навалился на него боком и, посапывая и ворча словно медведь, поругиваясь и покряхтывая, искал его руки, чтобы отобрать наваху. Но наваха давно упала, она лежала под лопаткой Якоба. Наконец лоцман нашел ее, откинул в сторону и тогда поднял Якоба на ноги. Думая, что лоцман сейчас убьет его, Якоб, собрав все силы, рванулся назад, наклонился, ударил кормщика головою в живот и сам сразу же потерял сознание, вновь сшибленный на палубу могучим движением руки Рябова.
3. НАС ТРОЕ!
Должно быть, прошло немало времени, прежде чем Якоб очнулся. Открыв глаза, он увидел, что лежит не на палубе, а на рундуке, что каюта освещена – розовое пламя светильника, заключенного в слюдяной колпак, озаряло сосредоточенное лицо кормщика, который с любопытством вертел в руках наваху, то пряча ее лезвие, то нажимая кнопку...
«Сейчас он выдаст меня шаутбенахту! – со спокойной тоской подумал Якоб. – Выдаст, и меня повесят. Повешенный приносит счастье кораблю, почему же не повесить немедленно».
Он вздохнул и застонал от боли в суставах; лоцман пристально на него посмотрел и усмехнулся. Усмешка была такая беззлобная и открытая, что Якоб не поверил своим глазам. Лоцман вдруг сказал тихо и грустно:
– Думал, думал – да удумал. И-эх, голова! Хитрым ножиком, как куренка... Нет, друг, так оно не деется...
И строго добавил:
– Мы тоже не лаптем щи хлебаем! Спать-то я с малолетства вполглаза учен...
Расстегнув на груди измятый и затасканный кафтан Джеймса, он развязал тесемки рубашки и показал тускло блеснувший, очень тонкий и гибкий панцырь, по которому и скользнуло жало навахи.
– Видал?
– Видал! – одними губами произнес Якоб.
– То-то. Лонгинова ты отпустил?
– Я...
– Для чего?
– Для того, что он добрый русский! – своим характерным голосом произнес Якоб. – Для того, что он не стал делать измену, а делал лишь ладно, – вот для чего...
Лоцман поглядел на него добрыми печальными глазами.
– Иди отсюдова, дурашка! – сказал он ласково. – Иди! Нечего тебе тут прохлаждаться, еще хватятся. А нам не гоже, чтобы обоих вместе видели. Иди, а я светильню погашу, слышь, звонят – огней не жечь...
Якоб сел на рундуке, голова у него кружилась, в ушах непрестанно били звонкие молотки.
– Помял я тебя маненько! – сказал лоцман. – Ничего, брат, не поделаешь. Коли спросят, скажи – оступился, мол, с трапа загремел, расшибся. Ножичек свой возьми, выкинь его, – хитер, да ненадежен. А мне, друг, коли можешь, принеси топор, а?
– Топор? – переспросил Якоб.
– Ну да, чем дрова колют. Поменьше бы, да чтобы ручка была поухватистее. Мало ли...
Несколько мгновений они молча смотрели друг на друга, потом Якоб ответил:
– Да, я принесу топор.
– Принеси, друг, принеси, нынче еще не надобно, а как к устью будем подходить, тогда он мне и занадобится. Не обмани гляди...
– Я принесу топор, – повторил Якоб.
Он встал, покачнулся, ухватился за косяк и еще постоял так, вглядываясь в русского лоцмана.
– Значит, я в надежде буду, что принесешь топор? – в другой раз сказал Рябов. – Мне он вот как может занадобиться.
– Принесу! – сказал Якоб, но теперь они оба говорили не о топоре. Они без слов говорили о том, что верят друг другу и понимают друг друга, что будут помогать один другому и вместе совершат то дело, которое им назначено совершить.
– Ну, иди!
– Иду...
Пошатываясь, Якоб вышел. Попрежнему ухало и стонало море, попрежнему от ударов волн содрогался корпус корабля. Рябов погасил светильню, лег на сырой войлок, в темноте тихо улыбнулся своим мыслям: «Ну, житьишко! Так еще недельку пожить, и в самом деле голова заболеть может».
Погодя пришел Митрий, застывший на штормовом ветру, стал в темноте пристраиваться на своем рундуке. Было слышно, как он молится, шепчет и вздрагивает от мозглой сырости.
– Митрий, а Митрий! – тихонько позвал Рябов.
Митенька кончил молиться, ответил чужим голосом:
– Здесь я.
– Тут было меня чуть не прирезал один раб божий...
Он подождал, заговорил опять:
– Молчишь? Думаешь – так и надо, за дело? Дурашки вы глупые, как на вас погляжу. Ладно, тот-то не знает меня, а ты?
Митрий что-то прошептал неслышное, наклонился ближе.
– Думай головою! Думай! Не дураком на свет уродился, думай же!
– Дядечка... – со стоном сказал Митенька.
– Дядечка я сколь годов! Нарочно я тебе сразу-то ничего не сказал, неразумен ты, горяч, молод, не сдюжаешь позору али беседы какой, вроде как давеча у адмирала за столом была. А так хорошо все сошло, да и по тебе видать было, что нету меж нами сговору, один до денег падок, а другой – иначе. И торговался я не для денег, а чтобы более веры нам было. Они на деньги все меряют, по деньгам судят, небось денежкам и молятся. Сам видел – поверили, что отыскался изменник, поверили, собачьи дети, рады, что везут с собою кормщика, и думки нет, во что им тот кормщик обернется...
Он засмеялся ласково, почувствовал, что Митенька рядом с ним, крепко стиснул его руку, заговорил опять:
– Веришь теперь? Понял, зачем я тебя брать-то не хотел? Понял, на что идем? Что сии корабли...
– Понял! – с восторгом ответил Митенька. И быстро, страстно заговорил сам:
– Да разве ж я, дядечка, разве ж я... Как я жил – мыкаясь, али в монастыре, али по людям... Дядечка, я не испужаюсь! Разве я когда пужался? Чего только не было, страхи какие терпели, а я разве что? Я, дядечка, Иван Савватеевич, коли тебя прежде времени смертью кончат, я сам сей корабль на мель посажу, небось знаю, где, – не раз хаживали. Посажу!
– Ты тише, – улыбаясь во тьме, сказал Рябов.
– Я – тихо, дядечка. Ты будь в надежде, дядечка. Я не спужаюсь! Что ж так-то жить, под шведом какое житье! Мы его разобьем, тогда на Москву поеду, в навигацкую школу. Пусть-ка тогда не возьмут за хромоту мою, пусть! Я тогда к государю к самому, к Петру Алексеевичу. Так, скажу, и так. Пусть...
– И скажешь! – заражаясь Митенькиным волнением, согласился Рябов. – И он, брат, как надо рассудит. Он такие дела понимает – который моряк, а который – так себе. Ты ему – не таясь, небось повидал моря...
– Повидал! – воскликнул Митенька. – Повидал и не больно его пужался. А что живые с сего дела выйдем, в том, дядечка, я без сумления. Отобьемся!
– Отобьемся, – подтвердил кормщик. – Ежели с умом, так отобьемся!
– Ежели не горячиться. Тут соображение надо иметь.
– Скажи, какой умный...
– Еще не то у нас, дядечка, случалось. Один только Грумант вспомнить, так все прочее – смехота...
Так они шептались долго, утешали друг друга обещаниями, что несомненно победят в грядущем страшном бою и не только победят, но и останутся живыми и здоровыми. Митенька, по молодости лет и по пылкости воображения, в самом деле был уверен в этом, но Рябов думал иначе, он твердо знал только то, что выполнит дело, которое предстояло ему выполнить. Остальное было темно и тревожно.
Однако Митеньке он об этом не сказал ни слова.
4. АРХАНГЕЛЬСК БЛИЗОК!
Весь день и большую часть тихой белой ночи корабли эскадры собирались возле Мудьюгского острова. Позже всех пришел фрегат «Божий благовест». Матросы и командир фрегата своими глазами видели последние минуты яхты «Ароматный цветок», которая затонула во время шторма, напоровшись на камни, не указанные на голландских картах. Ни один человек с погибшего судна не спасся.
Русские берега были безмолвны и казались пустынными. Но когда несколько матросов отпросились поохотиться, дабы разнообразить стол адмирала свежей дичью, берега вдруг оказались обитаемыми. Едва матросы высадились, как из прибрежных кустарников загремели выстрелы. Русские стреляли с такой точностью, что никто не решился отправиться на берег за телами погибших, они так и остались лежать, и прилив унес их в море.
Юленшерна приказал ударить по берегу из пушек, и корабельные батареи бессмысленно изводили порох и ядра на протяжении двадцати минут.
Но странное дело: ни гибель матросов у Сосновца, ни потеря двух кораблей из состава эскадры, ни шторм, ни меткие выстрелы с берега не производили особого впечатления на наемников. Русские церкви и дворы богатых русских купцов, старые Холмогоры и Архангельск были теперь совсем близко. И то, что солдат и матросов стало меньше, нисколько не огорчало оставшихся в живых: больше сохранится богатства тем, кто прорвется к городу, богаче будет их нажива, полнее набьют они свои мешки и сундуки.
Теперь мало кто болтал о гневе святой Бригитты и о кознях гобелина. Война есть война, говорили наемники, на войне случается всякое. Кто поглупее – тот гибнет, кто поумнее – тот не только выживает, но еще и богатеет.
Для того чтобы скорее забылись превратности плавания, ярл Юленшерна приказал эскадренному казначею выдать жалованье всем – от капитанов до кают-юнг. Деньги, причитавшиеся мертвым, было велено раздать живым. Это еще более укрепило дух наемников. На кораблях, при раздаче винных порций, матросы кричали славу королю и хвалили своего адмирала.
Не следовало терять времени, но корабли нуждались в ремонте, и шаутбенахт велел приступить к работам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68