Сделал так благодетель, а сам ушел и стал дожидаться, что будет.
И вот стали заходить добрые люди, поедят, попьют, переночуют, а то и
переднюют, и день, и два, и неделю. Другой раз и возьмут что-нибудь из обуви
и одежды, кому нужда. Уберут все, как было до прихода, чтобы другим прохожим
можно было также пользоваться, и уйдут и только знают благодарят
неизвестного благодетеля.
Но вот раз зашли во двор люди смелые, дерзкие и недобрые. Сейчас
расхватали все, что было, по себе, и поднялась у них из-за добра ссора.
Сначала побранились, дошло дело до драки, стали друг у дружки отнимать,
стали назло портить добро, только чтобы другому не доставалось. И когда
довели дело до того, что перепортили все, что было, и стали сами зябнуть, и
голодать, и терпеть друг от дружки обиды, тогда стали бранить хозяина, зачем
он плохо устроил, не приставил караульщиков, мало добра заготовил, и зачем
всяких плохих людей пускает. Другие же говорили, что и нет никакого хозяина,
а постоялый двор сам устроился.
И ушли эти люди из постоялого двора голодные, холодные, сердитые и
только и делали, что всячески ругали друг друга, и постоялый двор, и того,
кто его устроил.
То же самое делают в мире люди, когда, живя не для души, а для тела,
губят свою жизнь и жизнь других людей, осуждают не себя, а друг друга или
Бога, если признают Его, или самый мир, если не признают Бога, а полагают,
что мир сам собою устроился.
ТОЛЬКО ИСПОЛНЕНИЕ ЗАКОНА ЖИЗНИ ДАЕТ БЛАГО ЧЕЛОВЕКУ
1
Надо быть всегда радостным. Если радость кончается, ищи, в чем ошибся.
2
Если человек недоволен своим положением, он может изменить его двумя
средствами: или улучшить условия своей жизни, или улучшить свое душевное
состояние. Первое не всегда, второе всегда в его власти.
Эмерсон
3
Мне кажется, что человек должен за первое правило себе поставить - быть
счастливым и довольным. Надо стыдиться, как дурного поступка, своего
недовольства и знать, что если у меня или во мне что-нибудь не ладится, то
мне не рассказывать надо об этом другим и не жаловаться, а поскорее
постараться поправить то, что не ладится.
4
Исполнение закона Бога - закона любви, дающего высшее благо возможно во
всяком положении.
5
Мы все в этой жизни как неуки-лошади, обратанные, введенные в хомут и
оглобли. Сначала бьешься, хочешь жить для себя, по своей воле, ломаешь
оглобли, рвешь сбрую, но не уйдешь, умаешься. И только когда умаешься,
забудешь о своей воле, подчинишься высшей воле и повезешь, - только тогда
найдешь успокоение и благо.
6
Воля Бога совершится во всяком случае, буду ли я или не буду исполнять
ее; но от меня зависит быть противником этой воли и лишить себя блага
участия в ней, или быть проводником ее, втянуть ее в себя, насколько она
может вместиться во мне в виде любви, и жить ею и испытывать ненарушимое
благо.
7
"Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас. Ибо
иго Мое благо и бремя Мое легко", - сказано в учении Христа. Слова эти
значат то, что как бы тяжело ни было человеку, какие бы горести и беды ни
напали на него, ему стоит только понять и принять в сердце истинное учение о
том, что жизнь и ее благо в соединении души с тем, от чего она отделена
телом: с душами других людей и с Богом, и сразу исчезнет все кажущееся зло.
Стоит только человеку полагать свою жизнь в соединении любовью со всем
живущим и с Богом, и жизнь его тотчас же вместо муки становится благом.
Ю. Н. Давыдов
СТРАХ СМЕРТИ И СМЫСЛ ЖИЗНИ
Понять философию великого русского писателя Льва Николаевича Толстого,
изложенную в его итоговой книге "Путь жизни", которая становится, наконец,
доступной нашему широкому читателю, невозможно, не зная о той внутренней
борьбе, какую он вел с завораживающим влиянием на него, как и на российскую
"читающую публику", немецкого философа Артура Шопенгауэра.
В своей "Исповеди" Толстой подробно, шаг за шагом описывает сомнения
насчет справедливости шопенгауэровского тезиса о бессмысленности жизни,
возникшие в его душе на исходе кратковременного увлечения Шопенгауэром. В
конце концов эти сомнения оформились в виде трех тезисов.
1. "Я, мой разум - признали, что жизнь неразумна. Если нет высшего
разума (а его нет, и ничто доказать его не может), то разум есть творец
жизни для меня. Не было бы разума, не было бы для меня и жизни. Как же этот
разум отрицает жизнь. а он сам творец жизни? Или, с другой стороны: если бы
не было жизни, не было бы и моего разума,- стало быть, разум есть сын жизни.
Жизнь есть все. Разум есть плод жизни, и разум этот отрицает самую жизнь. Я
чувствовал, что тут что-то неладно".
2. "Мое знание, подтвержденное мудростью мудрецов, открыло мне, что все
на свете - органическое и неорганическое - все необыкновенно умно устроено,
только мое одно положение глупо. А эти дураки - огромные массы простых людей
- ничего не знают насчет того, как все органическое и неорганическое
устроено на свете, а живут, и им кажется, что жизнь их очень разумно
устроена!" "И мне приходило в голову: а что как я чего-нибудь еще не знаю?"
3. "Никто не мешает нам с Шопенгауэром отрицать жизнь. Но тогда убей
себя - и не будешь рассуждать... А живешь, не можешь понять смысла жизни,
так прекрати ее, а не вертись в этой жизни, рассказывая и расписывая, что ты
не понимаешь жизни... тебе скучно и противно, так уйди". Ведь в самом деле,
что же такое мы, убежденные в необходимости самоубийства и не решающиеся
совершить его, как не самые слабые, непоследовательные и, говоря попросту,
глупые люди, носящиеся со своей глупостью, как дурак с писаной торбой?"
Эти сомнения, вытекавшие из противоречия между рассудком, говорившим о
бессмысленности жизни, и бытием, свидетельствовавшим, что сам он тем не
менее живет, побудили Толстого сделать вывод о том, что есть нечто более
истинное, чем его абстрактно-теоретический "разум", - он назвал это
"сознанием жизни", то есть сознанием, находившимся в соответствии с фактом
его бытия.
"...Эта-то сила, - пишет автор "Исповеди", - и вывела меня из моего
отчаянного положения и совершенно иначе направила разум"'. Опираясь на это
непосредственное "сознание жизни", не отъединявшее, а, наоборот,
воссоединявшее его с человечеством, жившим ранее и продолжающим жить,
утверждая тем свое бытие, писатель умозаключает: "искать этого смысла жизни
мне надо не у тех, которые потеряли смысл жизни и хотят убить себя, а у тех
миллиардов отживших и живых людей, которые делают жизнь и на себе несут свою
и нашу жизнь"
Но, таким образом, сама проблема "смысла жизни перед лицом смерти"
получила новый поворот. Становилось очевидным, что вывод о "бессмысленности"
жизни, сделанный из факта человеческой смертности, был сделан по меньшей
мере поспешно. Прежде необходимо было доказать, почему до сих пор в
человечестве не побеждала идея "бессмысленности" жизни - ведь люди были
смертны и раньше, а тем не менее они не только жили, но и сознавали
осмысленность своего существования, благотворность того, что было дано им в
качестве их бытия. А это значит, что нужно было, не вставая на точку зрения
капрала, считающего, будто он один шагает в ногу, а вся рота идет не в ногу,
сперва задаться вопросом: идет ли в ногу сам этот капрал? И если не идет, то
почему так получилось? Иначе говоря, если некто, утверждающий, что жизнь
абсолютно бессмысленна и гнусна, тем не менее продолжает жить точно так же,
как жили до него и живут при нем миллиарды людей, вовсе не считающих ее
таковой, то возникает вопрос: почему, по какой причине возникло у него
подобное убеждение?
"Мне только показалось сначала, - рассуждает Толстой, - что знание дало
положительный ответ - ответ Шопенгауэра: жизнь не имеет смысла, она есть
зло. Но, разобрав дело, я понял, что ответ не положительный, что мое чувство
только выразило его так. Ответ же строго выраженный, как он выражен и у
браминов, и у Соломона, и у Шопенгауэра, есть только ответ неопределенный,
или тожество: 0 = 0, жизнь, представляющаяся мне ничем, есть ничто. Так что
знание философское ничего не отрицает, а только отвечает, что вопрос этот не
может быть решен им, что для него решение остается неопределенным"'. И тем
более насущной становится необходимость ответить на вопрос: почему же
вышеупомянутый капрал пришел к выводу, что лишь он один идет в ногу, а вся
рота - нет?
Оказывается, речь идет вовсе не о точном философском знании, а о
некотором роде веры: одни верят в то, что жизнь не имеет смысла, а другие не
верят в это и, наоборот, считают ее исполненной смысла. Поскольку же вера
первых находится в разительном контрасте не только с убеждением абсолютного
большинства человечества, но и с их собственной жизнью, с фактом их бытия,
от которого они так и не отказались на протяжении многих-многих лет,
постольку именно она должна быть подвергнута сомнению в первую очередь, а не
вера тех, для кого жизнь обладает всей полнотой смысла.
"И я понял, - пишет Толстой, - что вера этих людей - не та вера,
которой я искал, что их вера не есть вера, а только одно из эпикурейских
утешений в жизни. Я понял, что эта вера годится, может быть, хоть не для
утешения, а для некоторого рассеяния раскаивающемуся Соломону на смертном
одре, но она не может годиться для огромного большинства человечества,
которое призвано не потешаться, пользуясь трудами других, а творить жизнь.
Для того чтобы все человечество могло жить, для того чтоб оно продолжало
жизнь, придавая ей смысл, у них, у этих миллиардов, должно быть другое,
настоящее знание веры. Ведь не то, что мы с Соломоном и Шопенгауэром не
убили себя, не это убедило меня в существовании веры, а то, что жили эти
миллиарды и живут и нас с Соломонами вынесли на своих волнах жизни".
В связи с этим Толстой переадресовывает упрек людей, чей страх смерти
обессмыслил для них саму жизнь, им самим. Когда они говорят, что жизнь злая
бессмыслица, заслуживающая лишь уничтожения, то какую жизнь имеют они в виду
- не свою ли собственную (которая затем "проецируется" на жизнь "вообще")?
"Я понял, - пишет Толстой, - что истину закрыло от меня не столько
заблуждение моей мысли, сколько самая жизнь моя в тех исключительных
условиях эпикурейства, удовлетворения похотям, в которых я провел ее. Я
понял, что мой вопрос о том, что есть моя жизнь, и ответ: зло, - был
совершенно правилен. Неправильно было только то, что ответ, относящийся
только ко мне, я отнес к жизни вообще: я спросил себя, что такое моя жизнь,
и получил ответ: зло и бессмыслица".
Главное, что придавало особую весомость возражениям Толстого
Шопенгауэру, заключалось в том, что в качестве "объекта критики" он взял не
"другого", а самого себя. Критика шопенгауэрского пессимизма была
одновременно самокритикой Толстого, пережившего - и изжившего - философию
Шопенгауэра "изнутри". Причем условием освобождения Толстого от
"завороженности" смертью, обессмысливающей жизнь, бытие вообще, было именно
резкое неприятие прежней установки, которую он полубессознательно разделял
вместе с немецким философом (и некоторыми из россиян, модничавшими своим
пессимизмом): мы - "хорошие", а жизнь - "плохая". Мы, считающие жизнь
бессмыслицей, "хороши", а все остальные, кто так не считает, "плохи", - вот,
согласно теперешнему убеждению Толстого, изначально безнравственная,
бессовестная, бесчестная установка, не преодолев которую нельзя было не то
что решить для себя проблему осмысленности жизни, но и правильно ее
поставить. Здесь, как видим, его нравственный переворот оказался условием
выхода из теоретического тупика - как это и до него случалось со многими
мыслителями.
"Я понял, - признает Толстой (и не надо думать, что это такое уж легкое
признание. - Ю.Д.), - что для того, чтобы понять смысл жизни, надо прежде
всего, чтобы жизнь была не бессмысленна и зла, а потом уже - разум для того,
чтобы понять ее. Я понял, почему я так долго ходил около такой очевидной
истины, и что если думать и говорить о жизни человека, то надо думать и
говорить о жизни человечества, а не о жизни нескольких паразитов жизни.
Истина эта была всегда истина, как 2х2 = 4, но я не признавал ее, потому
что, признав 2х2 = 4, я бы должен был признать, что я нехорош. А чувствовать
себя хорошим для меня было важнее и обязательнее, чем 2х2 = 4. Я полюбил
хороших людей, возненавидел себя, и я признал истину". Главное для русского
писателя заключалось в том, чтобы отказаться от точки зрения "мы"
("хорошие") и "они" ("плохие") в применении к народу, среди которого - и во
многом, очень многом - за счет которого живешь. Оказывается, эта точка
зрения поражает болезнью не только нравственность, извращая ее и превращая в
нечто самопротиворечивое и фальшивое, но и теоретическое мышление - особенно
когда речь идет о коренных философских проблемах, располагающихся вокруг
гамлетовского "быть или не быть?".
Цепь умозаключений, по всей линии выстраивающихся против
шопенгауэровского пессимизма, приобретала у Толстого следующий вид. Русский
писатель считает неверным такой подход к оценке жизни, когда она
рассматривается как нечто, находящееся "вне" оценивающего ее человека, "по
ту сторону" его собственной жизни, "безотносительное" к качеству и
содержанию этой индивидуальной жизни. Жизнь, которая дается "в удел" каждому
человеку, - это благо (каким является всякое бытие в противоположность
небытию), это дар, благотворный уже сам по себе. А если человек превращает
свою жизнь в нечто, что он расценивает как бессмысленное и злое, то повинна
в этом не жизнь сама по себе, а прежде всего он сам, превративший благо в
зло.
Источник такого превращения Толстой видит в исполненной всякой неправды
отъединенности индивидуальной жизни от жизни народа, шире - человечества.
Причина этой отъединенности видится писателю в отпадении от общего процесса
"добывания", то есть постоянного воспроизведения этой жизни, каковое, по его
убеждению, есть и призвание и долг каждого человека: деятельное выражение
благодарности за тот дар, что он получил. Воспроизводя жизнь свою в суровом
и нелегком труде, который "труден" точно так же, как трудно любое участие в
реальном процессе, любое опосредствование действительного течения жизни,
человек учится "изнутри" постигать осмысленность жизни, ее ритмичность, ее
законосообразность, ее необходимость, включая и необходимость индивидуальной
человеческой кончины.
Именно конечность человека обусловливает непреложность нравственных
законов, которым он должен подчиняться. Представление об осмысленности жизни
дается человеку как награда за серьезное к ней отношение. Человек, всерьез
стремящийся воздать своей жизни за то благо - бытие, которое он получил
вместе с нею, сам того не замечая, приходит к нерушимому убеждению в
осмысленности жизни. А это убеждение, в свою очередь, дает ему силы, чтобы
сносить все трудности, все тяготы повседневного существования, не впадая в
отчаяние и уныние,
Но это осмысленное отношение к жизни уже не предстает как нечто
"партикулярное": вот "я", а вот "жизнь", и у "меня" с "нею" хорошие
отношения. Жизнь потому и предстает для человека исполненной смысла, что
отношение к ней раскрывается для. него через отношения к окружающим его
людям, ко всем "другим". Осмысленность этого отношения выражается для
Толстого в формуле: "Не причиняй другим того, чего не хочешь, чтобы они
причинили тебе", или другое выражение того же самого: "Поступай по отношению
к другим так, как хочешь, чтобы они поступали по отношению к тебе".
Осмысленность эта, как видим, неотделима от той большой и суровой
ответственности, которая возлагается таким образом на человека. Она есть
воздаяние за праведность его отношения к другим людям. Гораздо легче тысячу
раз произнести приведенную этическую формулу, чем один раз всерьез поступить
в соответствии с нею, не считая при этом, что совершаешь подвиг
самопожертвования.
Точно так же, как, воспроизводя в повседневном труде свою "материальную
жизнь", человек бессознательно приходит к выводу о ее "осмысленности", так
же как и о неслучайности своего присутствия в мире, - он же, воспроизводя
вновь и вновь свои отношения с другими людьми, реализуя в своем общении с
другими моральные принципы, сколь бы сложным и трудным это подчас ни было,
приходит к убеждению в абсолютности нравственных принципов, а следовательно,
и в осмысленности жизни в целом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
И вот стали заходить добрые люди, поедят, попьют, переночуют, а то и
переднюют, и день, и два, и неделю. Другой раз и возьмут что-нибудь из обуви
и одежды, кому нужда. Уберут все, как было до прихода, чтобы другим прохожим
можно было также пользоваться, и уйдут и только знают благодарят
неизвестного благодетеля.
Но вот раз зашли во двор люди смелые, дерзкие и недобрые. Сейчас
расхватали все, что было, по себе, и поднялась у них из-за добра ссора.
Сначала побранились, дошло дело до драки, стали друг у дружки отнимать,
стали назло портить добро, только чтобы другому не доставалось. И когда
довели дело до того, что перепортили все, что было, и стали сами зябнуть, и
голодать, и терпеть друг от дружки обиды, тогда стали бранить хозяина, зачем
он плохо устроил, не приставил караульщиков, мало добра заготовил, и зачем
всяких плохих людей пускает. Другие же говорили, что и нет никакого хозяина,
а постоялый двор сам устроился.
И ушли эти люди из постоялого двора голодные, холодные, сердитые и
только и делали, что всячески ругали друг друга, и постоялый двор, и того,
кто его устроил.
То же самое делают в мире люди, когда, живя не для души, а для тела,
губят свою жизнь и жизнь других людей, осуждают не себя, а друг друга или
Бога, если признают Его, или самый мир, если не признают Бога, а полагают,
что мир сам собою устроился.
ТОЛЬКО ИСПОЛНЕНИЕ ЗАКОНА ЖИЗНИ ДАЕТ БЛАГО ЧЕЛОВЕКУ
1
Надо быть всегда радостным. Если радость кончается, ищи, в чем ошибся.
2
Если человек недоволен своим положением, он может изменить его двумя
средствами: или улучшить условия своей жизни, или улучшить свое душевное
состояние. Первое не всегда, второе всегда в его власти.
Эмерсон
3
Мне кажется, что человек должен за первое правило себе поставить - быть
счастливым и довольным. Надо стыдиться, как дурного поступка, своего
недовольства и знать, что если у меня или во мне что-нибудь не ладится, то
мне не рассказывать надо об этом другим и не жаловаться, а поскорее
постараться поправить то, что не ладится.
4
Исполнение закона Бога - закона любви, дающего высшее благо возможно во
всяком положении.
5
Мы все в этой жизни как неуки-лошади, обратанные, введенные в хомут и
оглобли. Сначала бьешься, хочешь жить для себя, по своей воле, ломаешь
оглобли, рвешь сбрую, но не уйдешь, умаешься. И только когда умаешься,
забудешь о своей воле, подчинишься высшей воле и повезешь, - только тогда
найдешь успокоение и благо.
6
Воля Бога совершится во всяком случае, буду ли я или не буду исполнять
ее; но от меня зависит быть противником этой воли и лишить себя блага
участия в ней, или быть проводником ее, втянуть ее в себя, насколько она
может вместиться во мне в виде любви, и жить ею и испытывать ненарушимое
благо.
7
"Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас. Ибо
иго Мое благо и бремя Мое легко", - сказано в учении Христа. Слова эти
значат то, что как бы тяжело ни было человеку, какие бы горести и беды ни
напали на него, ему стоит только понять и принять в сердце истинное учение о
том, что жизнь и ее благо в соединении души с тем, от чего она отделена
телом: с душами других людей и с Богом, и сразу исчезнет все кажущееся зло.
Стоит только человеку полагать свою жизнь в соединении любовью со всем
живущим и с Богом, и жизнь его тотчас же вместо муки становится благом.
Ю. Н. Давыдов
СТРАХ СМЕРТИ И СМЫСЛ ЖИЗНИ
Понять философию великого русского писателя Льва Николаевича Толстого,
изложенную в его итоговой книге "Путь жизни", которая становится, наконец,
доступной нашему широкому читателю, невозможно, не зная о той внутренней
борьбе, какую он вел с завораживающим влиянием на него, как и на российскую
"читающую публику", немецкого философа Артура Шопенгауэра.
В своей "Исповеди" Толстой подробно, шаг за шагом описывает сомнения
насчет справедливости шопенгауэровского тезиса о бессмысленности жизни,
возникшие в его душе на исходе кратковременного увлечения Шопенгауэром. В
конце концов эти сомнения оформились в виде трех тезисов.
1. "Я, мой разум - признали, что жизнь неразумна. Если нет высшего
разума (а его нет, и ничто доказать его не может), то разум есть творец
жизни для меня. Не было бы разума, не было бы для меня и жизни. Как же этот
разум отрицает жизнь. а он сам творец жизни? Или, с другой стороны: если бы
не было жизни, не было бы и моего разума,- стало быть, разум есть сын жизни.
Жизнь есть все. Разум есть плод жизни, и разум этот отрицает самую жизнь. Я
чувствовал, что тут что-то неладно".
2. "Мое знание, подтвержденное мудростью мудрецов, открыло мне, что все
на свете - органическое и неорганическое - все необыкновенно умно устроено,
только мое одно положение глупо. А эти дураки - огромные массы простых людей
- ничего не знают насчет того, как все органическое и неорганическое
устроено на свете, а живут, и им кажется, что жизнь их очень разумно
устроена!" "И мне приходило в голову: а что как я чего-нибудь еще не знаю?"
3. "Никто не мешает нам с Шопенгауэром отрицать жизнь. Но тогда убей
себя - и не будешь рассуждать... А живешь, не можешь понять смысла жизни,
так прекрати ее, а не вертись в этой жизни, рассказывая и расписывая, что ты
не понимаешь жизни... тебе скучно и противно, так уйди". Ведь в самом деле,
что же такое мы, убежденные в необходимости самоубийства и не решающиеся
совершить его, как не самые слабые, непоследовательные и, говоря попросту,
глупые люди, носящиеся со своей глупостью, как дурак с писаной торбой?"
Эти сомнения, вытекавшие из противоречия между рассудком, говорившим о
бессмысленности жизни, и бытием, свидетельствовавшим, что сам он тем не
менее живет, побудили Толстого сделать вывод о том, что есть нечто более
истинное, чем его абстрактно-теоретический "разум", - он назвал это
"сознанием жизни", то есть сознанием, находившимся в соответствии с фактом
его бытия.
"...Эта-то сила, - пишет автор "Исповеди", - и вывела меня из моего
отчаянного положения и совершенно иначе направила разум"'. Опираясь на это
непосредственное "сознание жизни", не отъединявшее, а, наоборот,
воссоединявшее его с человечеством, жившим ранее и продолжающим жить,
утверждая тем свое бытие, писатель умозаключает: "искать этого смысла жизни
мне надо не у тех, которые потеряли смысл жизни и хотят убить себя, а у тех
миллиардов отживших и живых людей, которые делают жизнь и на себе несут свою
и нашу жизнь"
Но, таким образом, сама проблема "смысла жизни перед лицом смерти"
получила новый поворот. Становилось очевидным, что вывод о "бессмысленности"
жизни, сделанный из факта человеческой смертности, был сделан по меньшей
мере поспешно. Прежде необходимо было доказать, почему до сих пор в
человечестве не побеждала идея "бессмысленности" жизни - ведь люди были
смертны и раньше, а тем не менее они не только жили, но и сознавали
осмысленность своего существования, благотворность того, что было дано им в
качестве их бытия. А это значит, что нужно было, не вставая на точку зрения
капрала, считающего, будто он один шагает в ногу, а вся рота идет не в ногу,
сперва задаться вопросом: идет ли в ногу сам этот капрал? И если не идет, то
почему так получилось? Иначе говоря, если некто, утверждающий, что жизнь
абсолютно бессмысленна и гнусна, тем не менее продолжает жить точно так же,
как жили до него и живут при нем миллиарды людей, вовсе не считающих ее
таковой, то возникает вопрос: почему, по какой причине возникло у него
подобное убеждение?
"Мне только показалось сначала, - рассуждает Толстой, - что знание дало
положительный ответ - ответ Шопенгауэра: жизнь не имеет смысла, она есть
зло. Но, разобрав дело, я понял, что ответ не положительный, что мое чувство
только выразило его так. Ответ же строго выраженный, как он выражен и у
браминов, и у Соломона, и у Шопенгауэра, есть только ответ неопределенный,
или тожество: 0 = 0, жизнь, представляющаяся мне ничем, есть ничто. Так что
знание философское ничего не отрицает, а только отвечает, что вопрос этот не
может быть решен им, что для него решение остается неопределенным"'. И тем
более насущной становится необходимость ответить на вопрос: почему же
вышеупомянутый капрал пришел к выводу, что лишь он один идет в ногу, а вся
рота - нет?
Оказывается, речь идет вовсе не о точном философском знании, а о
некотором роде веры: одни верят в то, что жизнь не имеет смысла, а другие не
верят в это и, наоборот, считают ее исполненной смысла. Поскольку же вера
первых находится в разительном контрасте не только с убеждением абсолютного
большинства человечества, но и с их собственной жизнью, с фактом их бытия,
от которого они так и не отказались на протяжении многих-многих лет,
постольку именно она должна быть подвергнута сомнению в первую очередь, а не
вера тех, для кого жизнь обладает всей полнотой смысла.
"И я понял, - пишет Толстой, - что вера этих людей - не та вера,
которой я искал, что их вера не есть вера, а только одно из эпикурейских
утешений в жизни. Я понял, что эта вера годится, может быть, хоть не для
утешения, а для некоторого рассеяния раскаивающемуся Соломону на смертном
одре, но она не может годиться для огромного большинства человечества,
которое призвано не потешаться, пользуясь трудами других, а творить жизнь.
Для того чтобы все человечество могло жить, для того чтоб оно продолжало
жизнь, придавая ей смысл, у них, у этих миллиардов, должно быть другое,
настоящее знание веры. Ведь не то, что мы с Соломоном и Шопенгауэром не
убили себя, не это убедило меня в существовании веры, а то, что жили эти
миллиарды и живут и нас с Соломонами вынесли на своих волнах жизни".
В связи с этим Толстой переадресовывает упрек людей, чей страх смерти
обессмыслил для них саму жизнь, им самим. Когда они говорят, что жизнь злая
бессмыслица, заслуживающая лишь уничтожения, то какую жизнь имеют они в виду
- не свою ли собственную (которая затем "проецируется" на жизнь "вообще")?
"Я понял, - пишет Толстой, - что истину закрыло от меня не столько
заблуждение моей мысли, сколько самая жизнь моя в тех исключительных
условиях эпикурейства, удовлетворения похотям, в которых я провел ее. Я
понял, что мой вопрос о том, что есть моя жизнь, и ответ: зло, - был
совершенно правилен. Неправильно было только то, что ответ, относящийся
только ко мне, я отнес к жизни вообще: я спросил себя, что такое моя жизнь,
и получил ответ: зло и бессмыслица".
Главное, что придавало особую весомость возражениям Толстого
Шопенгауэру, заключалось в том, что в качестве "объекта критики" он взял не
"другого", а самого себя. Критика шопенгауэрского пессимизма была
одновременно самокритикой Толстого, пережившего - и изжившего - философию
Шопенгауэра "изнутри". Причем условием освобождения Толстого от
"завороженности" смертью, обессмысливающей жизнь, бытие вообще, было именно
резкое неприятие прежней установки, которую он полубессознательно разделял
вместе с немецким философом (и некоторыми из россиян, модничавшими своим
пессимизмом): мы - "хорошие", а жизнь - "плохая". Мы, считающие жизнь
бессмыслицей, "хороши", а все остальные, кто так не считает, "плохи", - вот,
согласно теперешнему убеждению Толстого, изначально безнравственная,
бессовестная, бесчестная установка, не преодолев которую нельзя было не то
что решить для себя проблему осмысленности жизни, но и правильно ее
поставить. Здесь, как видим, его нравственный переворот оказался условием
выхода из теоретического тупика - как это и до него случалось со многими
мыслителями.
"Я понял, - признает Толстой (и не надо думать, что это такое уж легкое
признание. - Ю.Д.), - что для того, чтобы понять смысл жизни, надо прежде
всего, чтобы жизнь была не бессмысленна и зла, а потом уже - разум для того,
чтобы понять ее. Я понял, почему я так долго ходил около такой очевидной
истины, и что если думать и говорить о жизни человека, то надо думать и
говорить о жизни человечества, а не о жизни нескольких паразитов жизни.
Истина эта была всегда истина, как 2х2 = 4, но я не признавал ее, потому
что, признав 2х2 = 4, я бы должен был признать, что я нехорош. А чувствовать
себя хорошим для меня было важнее и обязательнее, чем 2х2 = 4. Я полюбил
хороших людей, возненавидел себя, и я признал истину". Главное для русского
писателя заключалось в том, чтобы отказаться от точки зрения "мы"
("хорошие") и "они" ("плохие") в применении к народу, среди которого - и во
многом, очень многом - за счет которого живешь. Оказывается, эта точка
зрения поражает болезнью не только нравственность, извращая ее и превращая в
нечто самопротиворечивое и фальшивое, но и теоретическое мышление - особенно
когда речь идет о коренных философских проблемах, располагающихся вокруг
гамлетовского "быть или не быть?".
Цепь умозаключений, по всей линии выстраивающихся против
шопенгауэровского пессимизма, приобретала у Толстого следующий вид. Русский
писатель считает неверным такой подход к оценке жизни, когда она
рассматривается как нечто, находящееся "вне" оценивающего ее человека, "по
ту сторону" его собственной жизни, "безотносительное" к качеству и
содержанию этой индивидуальной жизни. Жизнь, которая дается "в удел" каждому
человеку, - это благо (каким является всякое бытие в противоположность
небытию), это дар, благотворный уже сам по себе. А если человек превращает
свою жизнь в нечто, что он расценивает как бессмысленное и злое, то повинна
в этом не жизнь сама по себе, а прежде всего он сам, превративший благо в
зло.
Источник такого превращения Толстой видит в исполненной всякой неправды
отъединенности индивидуальной жизни от жизни народа, шире - человечества.
Причина этой отъединенности видится писателю в отпадении от общего процесса
"добывания", то есть постоянного воспроизведения этой жизни, каковое, по его
убеждению, есть и призвание и долг каждого человека: деятельное выражение
благодарности за тот дар, что он получил. Воспроизводя жизнь свою в суровом
и нелегком труде, который "труден" точно так же, как трудно любое участие в
реальном процессе, любое опосредствование действительного течения жизни,
человек учится "изнутри" постигать осмысленность жизни, ее ритмичность, ее
законосообразность, ее необходимость, включая и необходимость индивидуальной
человеческой кончины.
Именно конечность человека обусловливает непреложность нравственных
законов, которым он должен подчиняться. Представление об осмысленности жизни
дается человеку как награда за серьезное к ней отношение. Человек, всерьез
стремящийся воздать своей жизни за то благо - бытие, которое он получил
вместе с нею, сам того не замечая, приходит к нерушимому убеждению в
осмысленности жизни. А это убеждение, в свою очередь, дает ему силы, чтобы
сносить все трудности, все тяготы повседневного существования, не впадая в
отчаяние и уныние,
Но это осмысленное отношение к жизни уже не предстает как нечто
"партикулярное": вот "я", а вот "жизнь", и у "меня" с "нею" хорошие
отношения. Жизнь потому и предстает для человека исполненной смысла, что
отношение к ней раскрывается для. него через отношения к окружающим его
людям, ко всем "другим". Осмысленность этого отношения выражается для
Толстого в формуле: "Не причиняй другим того, чего не хочешь, чтобы они
причинили тебе", или другое выражение того же самого: "Поступай по отношению
к другим так, как хочешь, чтобы они поступали по отношению к тебе".
Осмысленность эта, как видим, неотделима от той большой и суровой
ответственности, которая возлагается таким образом на человека. Она есть
воздаяние за праведность его отношения к другим людям. Гораздо легче тысячу
раз произнести приведенную этическую формулу, чем один раз всерьез поступить
в соответствии с нею, не считая при этом, что совершаешь подвиг
самопожертвования.
Точно так же, как, воспроизводя в повседневном труде свою "материальную
жизнь", человек бессознательно приходит к выводу о ее "осмысленности", так
же как и о неслучайности своего присутствия в мире, - он же, воспроизводя
вновь и вновь свои отношения с другими людьми, реализуя в своем общении с
другими моральные принципы, сколь бы сложным и трудным это подчас ни было,
приходит к убеждению в абсолютности нравственных принципов, а следовательно,
и в осмысленности жизни в целом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72