Скинув рабочую одежду, он выпил стаканчик крепкой рисовой водки и задумался. Империалистическая Япония, последний оплот фашистского лагеря во второй мировой войне, разгромлена. Но слишком много времени прошло с тех пор, как демократическим организациям Японии был нанесен тяжелый удар, и теперь нужен был немалый срок для того, чтобы они снова могли возродиться в этом глухом горном районе...
Можно железом сковать наше теле, Бросить на плаху, в тюрьму — Дух, что ведет нас на правое дело,
Не заковать никому!
Теперь он декламировал стахи Котоку Сюсуй. По-стариковски чувствительный, Бунъя всё принимал близко к сердцу. Он вспоминал жену, прожившую с ним трудную жизнь; людей, которых знал в юности и чья жизнь прошла в тяжелой борьбе, — Сакаэ Осуги, Тосихико Сакаи, Сэйити Итикава... Он читал стихи, размеренно покачивая головой, и слезы катились по седой бороде и усам.
Ночь грозовая в русской столице, Красное знамя над Зимним дворцом...
Извилины гор из темно-голубых постепенно становились фиолетовыми. Бунъя читал стихи — и картины молодости вставали перед ним. Он вовсе не собирался посвящать остаток своей жизни только одним воспоминаниям о пережитом, но сейчас эти воспоминания невольно волновали его. Продолжая машинально покачивать внучку, он смотрел, как сменяются вечерние краски и туман, ползущий из долин и болот, мало-помалу окутывает горы.
За оградой прошел человек, ведя велосипед. Человек был в кепи, в черной наглухо застегнутой тужурке и весь с ног до головы покрыт белой пылью. Он как будто искал кого-то; вот он остановился, но, словно так и не решившись заговорить, двинулся дальше.
— Отец! — донесся из комнаты голос Мотоя.
— Что тебе? — Бунъя, не вставая, протянул руку и, слегка раздвинув сёдзи, заглянул в комнату. Мотоя приподнялся с матраца, на котором лежал. Заметив устремленный на него взгляд сына, Бунъя отвернулся и, хотя знал, что Мотоя зовет именно его, спросил:
— Ты зовешь Тидзу?
Мотоя с изжелта-бледным, немного опухшим лицом, сидел на матраце, раскинув в стороны свои узловатые, костлявые ноги и руки.
— Отец, мама говорила что-нибудь перед смертью?— спросил он.
— Что?.. Что это ты... постой... к чему ты это?..— Бунъя явно растерялся, но, с усилием овладев собой, проговорил ровным голосом: — Что ты, ведь мать умер-
ла скоропостижно... можно сказать, охнуть не успела...
И отец, и сын некоторое время молчали. Бунъя, делая вид, что всецело занят хныкавшим ребенком, приговаривал: «Тише, тише, нельзя плакать, нельзя...»
Старик сказал сыну не всю правду. В течение двух с лишним лет он не писал Мотоя о матери, и теперь, когда тот вернулся домой, еще ничего не рассказывал сыну о ее смерти. Мотоя, очевидно, угадывал настроение отца, и оба избегали пока говорить об этом. Мать заболела, видно, еще задолго до того, как Мотоя ушел на войну. Потом, уже после смерти Тацу, Бунъя и сам понял это, но тогда он был по горло занят работой в деревенской управе, хозяйством, и ему некогда было обращать внимание на здоровье жены.
Весенний выводок шелковичных червей был особенно важен для хозяйства, поэтому перед отъездом Мотоя во втором этаже дома, где разводили червей, кипела напряженная работа, и Тацу целыми ночами не смыкала глаз.
— Что-то у меня голова кружится... — не раз, бывало, говорила жена, когда Бунъя поднимался на второй этаж с корзинкой, полной тутовых листьев. Тацу, ссутулив спину, сидела в узком проходе между полками, на которых стояли ящики с червями. Видно было, что она провела не одну бессонную ночь. Бунъя считался в деревне хозяином среднего достатка, но за то время, что он сидел в тюрьме, его домашние почти совсем забросили свой участок леса и обрабатывали только небольшой участок земли в четыре тана. Поэтому разведение шелковичных червей было одной из важнейших статей дохода для семьи — это помогало сводить концы с концами.
— Что-то... со мной... — странным, каким-то не своим голосом вдруг проговорила Тацу однажды вечером, вскоре после отъезда Мотоя. Стоя на ступеньках лестницы-стремянки, она снимала с полок ящики с червями. — Что-то мне... худо...
Стоявшая внизу невестка Тидзу протянула руки, чтобы принять ящик. Испуганный Бунъя подбежал к жене, и Тацу, широко раскрыв глаза, запрокинув голову, как сноп рухнула к нему на руки.
Кровоизлияние в мозг... Тацу была широкая в кости, бодрая, работящая женщина. Когда муж на несколько
лет уехал в Токио, когда он сидел в тюрьме и весь поселок осуждал его, когда ей без него пришлось похоронить младшего сына, — Тацу одна справлялась с хозяйством, и ни разу никто не слышал от нее ни малейшей жалобы.
— Послушай, Тацу, может быть, ты хочешь что-нибудь сказать? — то и дело спрашивал Бунъя у жены в течение тех десяти дней, что Тацу еще дышала. Казалось, она была в сознании, потому что губы ее время от времени судорожно кривились. Принесли кисточку, с трудом вложили ее в ту руку, которая еще немного сохранила подвижность, и Тацу написала на клочке бумаги «Мо-то-я». Потом, помедлив, добавила: «Не сообщ...» — и умерла. Фраза была не дописана, но Бунъя понял, что жена просила не сообщать о ее смерти сыну, и ничего не написал ему.
Вернувшись из армии, Мотоя прошел прямо к домашнему алтарю и зажег свечу. Должно быть, он еще на фронте обо всем догадался. Теперь, видя растерянность отца, Мотоя решил, что еще не пришло время говорить об этом, и больше ни о чем не стал спрашивать.
— Знаешь что, отец, давай заведем корову, — неожиданно заговорил Мотоя, обернувшись к террасе. Своим грубоватым крестьянским лицом, с широким носом и крупным ртом, он очень походил на мать. Сквозь распахнутый ворот темного кимоно видна была грудь с явственно проступавшими ребрами, под заострившимися скулами лежали темные тени, но глаза светились молодо.
— Я видел у тамошних крестьян... Очень это хорошо...
Голос сына звучал мечтательно.
— Как ты говоришь?
— Мне кажется, пора бы и у нас в Нагано. перестать заниматься только шелком. Не такая уж ценность этот самый шелк-сырец! Как ты скажешь?
— Правда, правда... — поддакнул Бунъя, продолжая укачивать внучку. Он удивился: что это надумал сын, вернувшись с войны?
— Отец, ты слыхал когда-нибудь про рожь? В армии у меня был один товарищ, агроном, он мне много рассказывал про сельское хозяйство в Советском Союзе. Я от него о многом узнал... Мне кажется, в нашем районе
рожь должна хорошо уродиться... — оживляясь, заговорил Мотоя, поглаживая свою худую длинную ногу.
Он рассказывал о молочных фермах, которые видел в чужих краях, на острове Нань-няо-дао, о своем друге— том самом агрономе, уроженце Токио, от которого он столько узнал о сельском хозяйстве Советского Союза. Бунъя, искоса поглядывая на сына, сумевшего всё подметить и запомнить, находясь в таких ужасных условиях, слушал его с удивлением и думал про себя: «Ох, до чего же выносливый народ крестьяне!»
Из кухни появилась невестка.
— Посмотрите-ка, дедушка, — сказала она, вытирая мокрые руки и принимая от Бунъя ребенка.-—Опять этот человек здесь. Странный какой-то...
В самом деле, за оградой снова показался человек в черной тужурке. Придерживая велосипед, он нерешительно поглядывал в сторону дома.
— Прошу прощения, — почтительно заговорил незнакомец, поднося руку к козырьку кепи. — Не здесь ли живет Бунъя Торидзава-сан?
— А? — Бунъя вытянул шею. Нащупав стоявшие около террасы дзори и суиув в них йоги, он, согнувшись, сделал несколько шагов в сторону незнакомца, вглядываясь в его лицо. — Я и есть Бунъя. Вы что желаете?
И вдруг морщины на его лбу разгладились:
— О, Кобаяси! Да ведь это Масару Кобаяси!
Человек в черной тужурке, поставив свой велосипед под навес, вошел в дом и сел у очага.
На вид ему можно было дать года сорок два—сорок три, на добрый десяток лет меньше, чем Бунъя. Но когда гость сиял кепи, оказалось, что голова его от лба до самой макушки была лысая. Своеобразный отпечаток затаенной грусти лежал па его худощавом лице. Бунъя всё говорил и говорил без умолку, а гость в ответ только улыбался, поглаживая подбородок, заросший клочковатой седеющей бородкой. Однако в глазах, блестевших за стеклами очков, светилось радостное волнение, вызванное встречей со старым товарищем, с которым он не виделся десять лет.
— Ну, я рад, рад видеть тебя в добром здоровье... — твердил Бунъя, ласково глядя на своего собеседника.—Я тоже вот стариком стал, а держусь... Да, держусь, есть еще силенки...
Гость сидел, скрестив ноги, обхватив колени руками, и слушал, одобрительно кивая головой. Казалось, он мысленно сравнивает своего собеседника с тем человеком, которого знал когда-то, и воспоминания о тех далеких временах пробиваются из глубин его души, как родник со дна водоема.
Масару Кобаяси, уроженец поселка Ками-Сува, был арестован вместе с Бунъя в связи с тем же «делом о красных учителях», как писала о них буржуазная пресса. По существу же это нашумевшее дело было затеяно только для того, чтобы разом покончить в префектуре Нагано с демократической организацией педагогов, которая выступала против назревавшей войны, старалась не допустить фашизации системы образования и требовала улучшения условий труда учителей. Против этой передовой группы, входившей организационно или, вернее, находившейся под влиянием самой демократической тогда организации — Всеяпонского совета профсоюзов («Дзэнкё»), и было направлено всё это пресловутое «дело».
Следствие по делу Кобаяси, Бунъя и других учителей тянулось бесконечно долго. Просидев в тюрьме три года, Кобаяси, несмотря на невозможность доказать предъявленные ему обвинения, был приговорен к двум годам каторжных работ. В то время он еще не был членом компартии, но, тем не менее, его отнесли к «нераскаявшимся». Вернувшись с каторги, Кобаяси не захотел оставаться В родном поселке и вскоре после начала войны на Тихом океане уехал в Токио. Он работал чернорабочим на заводах, агентом страховых обществ, поденщиком... Его часто арестовывали и, хотя никаких определенных обвинений предъявить не могли, он нередко по нескольку месяцев сидел в камерах предварительного заключения при полицейских управлениях. Кобаяси так и не женился. Теперь, по окончании войны, он снова вернулся в родные места.
— Что это сегодня у вас — праздник?
Бунъя, порядком расчувствовавшийся, то ставил на край очага стаканчик с крепким сакэ, то подносил его ко рту; гость не пил сакэ. Увлеченный рассказами и расспросами о старых друзьях — об умерших или пропав-
ших без вести,— он не замечал, что из-за гор, уже со-всем окутанных мглой, порывы ветра время от времени доносили звуки барабана.
- А-а, видишь ли, капитуляция — капитуляцией, а праздник — праздником... Вот оно как. Молодежь хочет повеселиться.
Кобаяси, с лица которого не сходила улыбка, снова обратился к Бунъя:
— По дороге к вам я встретил Цутому Ногами. С ним было несколько человек. Он, кажется, что-то затевает?
— Цутому Ногами? Из деревни Хираяма? Первый раз слышу.
Бунъя опять поставил стаканчик на очаг и отрицательно покачал головой.
Однако совсем недавно Бунъя получил отпечатанное на мимеографе письмо за подписью Ногами. В соседней деревне Хираяма и в районе Инэ началось движение за создание новой политической партии. Ходили слухи, что старик Сайто Дзюдзиро, бывший староста поселка Ками-Кавадзои, тоже принимает в этом активное участие. Ногами был старым крестьянским деятелем района; в своем письме он приглашал Бунъя вступить в новую партию.
— Видишь ли, какое дело, — начал Кобаяси, и в голосе его зазвучали какие-то новые нотки. — Ведь коммунисты теперь тоже начинают выходить из подполья...
Глаза Бунъя расЩирились от удивления.
— Коммунисты?
— Да, коммунисты,— подтвердил Кобаяси. — Ты знавал, верно, Сираиси-кун из Мацумото? Он на днях ездил в Токио и позавчера вернулся. Ну так вот,— Кобаяси подвинулся к Бунъя. — Ведь теперь, согласно решениям Потсдамской декларации, компартия тоже получила право па легальное существование.
— Ну да, ну да! — откликнулся Бунъя. Слушая Кобаяси, он время от времени ударял себя по колену и восклицал: — Ясное дело! Ну, разумеется!
— Я так думаю, — продолжал Кобаяси, — хорошо было бы нам собраться, послушать, что рассказывает Сираиси, и, кстати, встретиться с товарищами, которых десять лет не видели... А насчет места встречи и порядка дня я тебя извещу. Как ты на это смотришь?
— Конечно, конечно! Это замечательно! Да уж одно то, что удастся повидать старых друзей, — только ради этого стоило дожить до нынешних времен! — тотчас же откликнулся Бунъя. Он немного замялся, а затем, подняв глаза, добавил: — Нет, это и в самом деле будет отлично! Я обязательно приеду, если только вы соберетесь где-нибудь поблизости... Ладно? А то, пожалуй, билет на поезд слишком дорого обойдется...
Однако дело было не в билете. Бунъя смутился потому, что вспомнил о письме с приглашением вступить в социалистическую партию. Бунъя никогда не встречался с Сираиси, но знал о нем понаслышке, знал, что Сираиси — коммунист, долгое время находился в заключении и только из-за тяжелой болезни был во время войны освобожден из тюрьмы. Сираиси возглавлял коммунистическую организацию в районе, и нетрудно было себе представить, что эта «встреча друзей» фактически превратится в собрание, на котором будет восстановлена коммунистическая организация района.
Оказаться участником собрания коммунистов? Нет, это не беспокоило Бунъя, его только несколько смущала мысль о старике Сайто. Он, правда, еще не ответил на письмо, но это объяснялось той антипатией, которую он питал к подписавшему письмо Ногами—помещику из соседней деревни Хираяма. Хотя во время войны Ногами не высказывался как активный сторонник милитаристского правительства, однако ловко действовал через свою жену, возглавлявшую местную организацию «Патриотических девушек» — молодежную секцию «Ассоциации помощи трону». Поэтому он не только не подвергался гонениям, как Бунъя, но все годы продолжал оставаться членом управы префектуры. Всё это возмущало Бунъя, который был сверстником Ногами и хорошо знал его. Иное дело — старик Сайто; он не один раз выручал Бунъя в трудную минуту. Сайто пользовался в поселке всеобщим уважением, и если бы он стал уговаривать Бунъя, тому было бы очень трудно отказаться.
Но недаром Бунъя уже девятнадцатилетним юношей пришел к революционерам, недаром за эти годы он о многом передумал, познакомился с различными идеями, был свидетелем многих социальных потрясений. Бунъя рассуждал так: пусть это будет старая, пусть новая партия, но если она может помочь народу, если
она действительно является революционной партией, то для него не имеет значения, как она называется.
— Говорят, завод в Кавадзои скоро снова начнет работать... В вашем поселке есть рабочие с этого за-нода?— спросил Кобаяси, который, наконец, согласился остаться переночевать и уселся поудобнее. — На этом заводе должен, как будто, работать младший брат одного моего покойного друга, Фумио Араки. Если не ошибаюсь, его зовут Тосио. Я бы хотел пригласить его на наше собрание, да не знаю, где он живет.
— Ну, это мы устроим, — отозвался Бунъя, вспомнив о своих ученицах Хацуэ Яманака и Кику. — В поселке есть рабочие с этого завода, я и сам каждый день бываю по делам службы в Симо-Кавадзои. Я наведаюсь на завод и расспрошу там о нем...
Настроение у Бунъя теперь было прекрасное. Он сам принес из дома охапку хвороста, так как невестка Тидзу, взяв ребенка, ушла на праздник.
— Молодежь-то веселится! Еще бы, ведь целых десять лет не видели праздника, — с радостной улыбкой шептал он про себя, складывая хворост у очага...
О, вы всё цветете, вишни холма Кудан... —всхлипывала уже порядком заигранная пластинка. К потемневшему небу над окутанными туманом горами неслась мелодия, приводя в радостное возбуждение жителей поселка, собравшихся перед храмом Каннон.
Молодым парням было скучно слушать, как распорядители зачитывают суммы пожертвований, внесенных на праздник, и фамилии подписавшихся. Звуки джаза опьяняли молодежь, привыкшую только к военным песням да к военному горну, и теперь им хотелось толкаться, обниматься, кричать во всё горло... - Ладно, понятно! Давай скорее!
— Ого, ого-го...
Кривляясь, делая нелепые, смешные движения, парни с вызывающим видом подскакивали к стоявшим перед сценой крестьянкам. Девушки с визгом разбегались, веселое оживление всё усиливалось.
В ярком свете стосвечовой лампы, подвешенной к ветке старой криптомерии, люди казались веселыми и радостно возбужденными. Впереди на циновках разме-
стились старики и дети, за ними до самого каменного забора, на котором тоже устроились зрители, стояли и сидели на корточках жители поселка. Люди заполнили всё пространство перед сценой, так что задние ряды доходили до самой середины тутовой рощи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
Можно железом сковать наше теле, Бросить на плаху, в тюрьму — Дух, что ведет нас на правое дело,
Не заковать никому!
Теперь он декламировал стахи Котоку Сюсуй. По-стариковски чувствительный, Бунъя всё принимал близко к сердцу. Он вспоминал жену, прожившую с ним трудную жизнь; людей, которых знал в юности и чья жизнь прошла в тяжелой борьбе, — Сакаэ Осуги, Тосихико Сакаи, Сэйити Итикава... Он читал стихи, размеренно покачивая головой, и слезы катились по седой бороде и усам.
Ночь грозовая в русской столице, Красное знамя над Зимним дворцом...
Извилины гор из темно-голубых постепенно становились фиолетовыми. Бунъя читал стихи — и картины молодости вставали перед ним. Он вовсе не собирался посвящать остаток своей жизни только одним воспоминаниям о пережитом, но сейчас эти воспоминания невольно волновали его. Продолжая машинально покачивать внучку, он смотрел, как сменяются вечерние краски и туман, ползущий из долин и болот, мало-помалу окутывает горы.
За оградой прошел человек, ведя велосипед. Человек был в кепи, в черной наглухо застегнутой тужурке и весь с ног до головы покрыт белой пылью. Он как будто искал кого-то; вот он остановился, но, словно так и не решившись заговорить, двинулся дальше.
— Отец! — донесся из комнаты голос Мотоя.
— Что тебе? — Бунъя, не вставая, протянул руку и, слегка раздвинув сёдзи, заглянул в комнату. Мотоя приподнялся с матраца, на котором лежал. Заметив устремленный на него взгляд сына, Бунъя отвернулся и, хотя знал, что Мотоя зовет именно его, спросил:
— Ты зовешь Тидзу?
Мотоя с изжелта-бледным, немного опухшим лицом, сидел на матраце, раскинув в стороны свои узловатые, костлявые ноги и руки.
— Отец, мама говорила что-нибудь перед смертью?— спросил он.
— Что?.. Что это ты... постой... к чему ты это?..— Бунъя явно растерялся, но, с усилием овладев собой, проговорил ровным голосом: — Что ты, ведь мать умер-
ла скоропостижно... можно сказать, охнуть не успела...
И отец, и сын некоторое время молчали. Бунъя, делая вид, что всецело занят хныкавшим ребенком, приговаривал: «Тише, тише, нельзя плакать, нельзя...»
Старик сказал сыну не всю правду. В течение двух с лишним лет он не писал Мотоя о матери, и теперь, когда тот вернулся домой, еще ничего не рассказывал сыну о ее смерти. Мотоя, очевидно, угадывал настроение отца, и оба избегали пока говорить об этом. Мать заболела, видно, еще задолго до того, как Мотоя ушел на войну. Потом, уже после смерти Тацу, Бунъя и сам понял это, но тогда он был по горло занят работой в деревенской управе, хозяйством, и ему некогда было обращать внимание на здоровье жены.
Весенний выводок шелковичных червей был особенно важен для хозяйства, поэтому перед отъездом Мотоя во втором этаже дома, где разводили червей, кипела напряженная работа, и Тацу целыми ночами не смыкала глаз.
— Что-то у меня голова кружится... — не раз, бывало, говорила жена, когда Бунъя поднимался на второй этаж с корзинкой, полной тутовых листьев. Тацу, ссутулив спину, сидела в узком проходе между полками, на которых стояли ящики с червями. Видно было, что она провела не одну бессонную ночь. Бунъя считался в деревне хозяином среднего достатка, но за то время, что он сидел в тюрьме, его домашние почти совсем забросили свой участок леса и обрабатывали только небольшой участок земли в четыре тана. Поэтому разведение шелковичных червей было одной из важнейших статей дохода для семьи — это помогало сводить концы с концами.
— Что-то... со мной... — странным, каким-то не своим голосом вдруг проговорила Тацу однажды вечером, вскоре после отъезда Мотоя. Стоя на ступеньках лестницы-стремянки, она снимала с полок ящики с червями. — Что-то мне... худо...
Стоявшая внизу невестка Тидзу протянула руки, чтобы принять ящик. Испуганный Бунъя подбежал к жене, и Тацу, широко раскрыв глаза, запрокинув голову, как сноп рухнула к нему на руки.
Кровоизлияние в мозг... Тацу была широкая в кости, бодрая, работящая женщина. Когда муж на несколько
лет уехал в Токио, когда он сидел в тюрьме и весь поселок осуждал его, когда ей без него пришлось похоронить младшего сына, — Тацу одна справлялась с хозяйством, и ни разу никто не слышал от нее ни малейшей жалобы.
— Послушай, Тацу, может быть, ты хочешь что-нибудь сказать? — то и дело спрашивал Бунъя у жены в течение тех десяти дней, что Тацу еще дышала. Казалось, она была в сознании, потому что губы ее время от времени судорожно кривились. Принесли кисточку, с трудом вложили ее в ту руку, которая еще немного сохранила подвижность, и Тацу написала на клочке бумаги «Мо-то-я». Потом, помедлив, добавила: «Не сообщ...» — и умерла. Фраза была не дописана, но Бунъя понял, что жена просила не сообщать о ее смерти сыну, и ничего не написал ему.
Вернувшись из армии, Мотоя прошел прямо к домашнему алтарю и зажег свечу. Должно быть, он еще на фронте обо всем догадался. Теперь, видя растерянность отца, Мотоя решил, что еще не пришло время говорить об этом, и больше ни о чем не стал спрашивать.
— Знаешь что, отец, давай заведем корову, — неожиданно заговорил Мотоя, обернувшись к террасе. Своим грубоватым крестьянским лицом, с широким носом и крупным ртом, он очень походил на мать. Сквозь распахнутый ворот темного кимоно видна была грудь с явственно проступавшими ребрами, под заострившимися скулами лежали темные тени, но глаза светились молодо.
— Я видел у тамошних крестьян... Очень это хорошо...
Голос сына звучал мечтательно.
— Как ты говоришь?
— Мне кажется, пора бы и у нас в Нагано. перестать заниматься только шелком. Не такая уж ценность этот самый шелк-сырец! Как ты скажешь?
— Правда, правда... — поддакнул Бунъя, продолжая укачивать внучку. Он удивился: что это надумал сын, вернувшись с войны?
— Отец, ты слыхал когда-нибудь про рожь? В армии у меня был один товарищ, агроном, он мне много рассказывал про сельское хозяйство в Советском Союзе. Я от него о многом узнал... Мне кажется, в нашем районе
рожь должна хорошо уродиться... — оживляясь, заговорил Мотоя, поглаживая свою худую длинную ногу.
Он рассказывал о молочных фермах, которые видел в чужих краях, на острове Нань-няо-дао, о своем друге— том самом агрономе, уроженце Токио, от которого он столько узнал о сельском хозяйстве Советского Союза. Бунъя, искоса поглядывая на сына, сумевшего всё подметить и запомнить, находясь в таких ужасных условиях, слушал его с удивлением и думал про себя: «Ох, до чего же выносливый народ крестьяне!»
Из кухни появилась невестка.
— Посмотрите-ка, дедушка, — сказала она, вытирая мокрые руки и принимая от Бунъя ребенка.-—Опять этот человек здесь. Странный какой-то...
В самом деле, за оградой снова показался человек в черной тужурке. Придерживая велосипед, он нерешительно поглядывал в сторону дома.
— Прошу прощения, — почтительно заговорил незнакомец, поднося руку к козырьку кепи. — Не здесь ли живет Бунъя Торидзава-сан?
— А? — Бунъя вытянул шею. Нащупав стоявшие около террасы дзори и суиув в них йоги, он, согнувшись, сделал несколько шагов в сторону незнакомца, вглядываясь в его лицо. — Я и есть Бунъя. Вы что желаете?
И вдруг морщины на его лбу разгладились:
— О, Кобаяси! Да ведь это Масару Кобаяси!
Человек в черной тужурке, поставив свой велосипед под навес, вошел в дом и сел у очага.
На вид ему можно было дать года сорок два—сорок три, на добрый десяток лет меньше, чем Бунъя. Но когда гость сиял кепи, оказалось, что голова его от лба до самой макушки была лысая. Своеобразный отпечаток затаенной грусти лежал па его худощавом лице. Бунъя всё говорил и говорил без умолку, а гость в ответ только улыбался, поглаживая подбородок, заросший клочковатой седеющей бородкой. Однако в глазах, блестевших за стеклами очков, светилось радостное волнение, вызванное встречей со старым товарищем, с которым он не виделся десять лет.
— Ну, я рад, рад видеть тебя в добром здоровье... — твердил Бунъя, ласково глядя на своего собеседника.—Я тоже вот стариком стал, а держусь... Да, держусь, есть еще силенки...
Гость сидел, скрестив ноги, обхватив колени руками, и слушал, одобрительно кивая головой. Казалось, он мысленно сравнивает своего собеседника с тем человеком, которого знал когда-то, и воспоминания о тех далеких временах пробиваются из глубин его души, как родник со дна водоема.
Масару Кобаяси, уроженец поселка Ками-Сува, был арестован вместе с Бунъя в связи с тем же «делом о красных учителях», как писала о них буржуазная пресса. По существу же это нашумевшее дело было затеяно только для того, чтобы разом покончить в префектуре Нагано с демократической организацией педагогов, которая выступала против назревавшей войны, старалась не допустить фашизации системы образования и требовала улучшения условий труда учителей. Против этой передовой группы, входившей организационно или, вернее, находившейся под влиянием самой демократической тогда организации — Всеяпонского совета профсоюзов («Дзэнкё»), и было направлено всё это пресловутое «дело».
Следствие по делу Кобаяси, Бунъя и других учителей тянулось бесконечно долго. Просидев в тюрьме три года, Кобаяси, несмотря на невозможность доказать предъявленные ему обвинения, был приговорен к двум годам каторжных работ. В то время он еще не был членом компартии, но, тем не менее, его отнесли к «нераскаявшимся». Вернувшись с каторги, Кобаяси не захотел оставаться В родном поселке и вскоре после начала войны на Тихом океане уехал в Токио. Он работал чернорабочим на заводах, агентом страховых обществ, поденщиком... Его часто арестовывали и, хотя никаких определенных обвинений предъявить не могли, он нередко по нескольку месяцев сидел в камерах предварительного заключения при полицейских управлениях. Кобаяси так и не женился. Теперь, по окончании войны, он снова вернулся в родные места.
— Что это сегодня у вас — праздник?
Бунъя, порядком расчувствовавшийся, то ставил на край очага стаканчик с крепким сакэ, то подносил его ко рту; гость не пил сакэ. Увлеченный рассказами и расспросами о старых друзьях — об умерших или пропав-
ших без вести,— он не замечал, что из-за гор, уже со-всем окутанных мглой, порывы ветра время от времени доносили звуки барабана.
- А-а, видишь ли, капитуляция — капитуляцией, а праздник — праздником... Вот оно как. Молодежь хочет повеселиться.
Кобаяси, с лица которого не сходила улыбка, снова обратился к Бунъя:
— По дороге к вам я встретил Цутому Ногами. С ним было несколько человек. Он, кажется, что-то затевает?
— Цутому Ногами? Из деревни Хираяма? Первый раз слышу.
Бунъя опять поставил стаканчик на очаг и отрицательно покачал головой.
Однако совсем недавно Бунъя получил отпечатанное на мимеографе письмо за подписью Ногами. В соседней деревне Хираяма и в районе Инэ началось движение за создание новой политической партии. Ходили слухи, что старик Сайто Дзюдзиро, бывший староста поселка Ками-Кавадзои, тоже принимает в этом активное участие. Ногами был старым крестьянским деятелем района; в своем письме он приглашал Бунъя вступить в новую партию.
— Видишь ли, какое дело, — начал Кобаяси, и в голосе его зазвучали какие-то новые нотки. — Ведь коммунисты теперь тоже начинают выходить из подполья...
Глаза Бунъя расЩирились от удивления.
— Коммунисты?
— Да, коммунисты,— подтвердил Кобаяси. — Ты знавал, верно, Сираиси-кун из Мацумото? Он на днях ездил в Токио и позавчера вернулся. Ну так вот,— Кобаяси подвинулся к Бунъя. — Ведь теперь, согласно решениям Потсдамской декларации, компартия тоже получила право па легальное существование.
— Ну да, ну да! — откликнулся Бунъя. Слушая Кобаяси, он время от времени ударял себя по колену и восклицал: — Ясное дело! Ну, разумеется!
— Я так думаю, — продолжал Кобаяси, — хорошо было бы нам собраться, послушать, что рассказывает Сираиси, и, кстати, встретиться с товарищами, которых десять лет не видели... А насчет места встречи и порядка дня я тебя извещу. Как ты на это смотришь?
— Конечно, конечно! Это замечательно! Да уж одно то, что удастся повидать старых друзей, — только ради этого стоило дожить до нынешних времен! — тотчас же откликнулся Бунъя. Он немного замялся, а затем, подняв глаза, добавил: — Нет, это и в самом деле будет отлично! Я обязательно приеду, если только вы соберетесь где-нибудь поблизости... Ладно? А то, пожалуй, билет на поезд слишком дорого обойдется...
Однако дело было не в билете. Бунъя смутился потому, что вспомнил о письме с приглашением вступить в социалистическую партию. Бунъя никогда не встречался с Сираиси, но знал о нем понаслышке, знал, что Сираиси — коммунист, долгое время находился в заключении и только из-за тяжелой болезни был во время войны освобожден из тюрьмы. Сираиси возглавлял коммунистическую организацию в районе, и нетрудно было себе представить, что эта «встреча друзей» фактически превратится в собрание, на котором будет восстановлена коммунистическая организация района.
Оказаться участником собрания коммунистов? Нет, это не беспокоило Бунъя, его только несколько смущала мысль о старике Сайто. Он, правда, еще не ответил на письмо, но это объяснялось той антипатией, которую он питал к подписавшему письмо Ногами—помещику из соседней деревни Хираяма. Хотя во время войны Ногами не высказывался как активный сторонник милитаристского правительства, однако ловко действовал через свою жену, возглавлявшую местную организацию «Патриотических девушек» — молодежную секцию «Ассоциации помощи трону». Поэтому он не только не подвергался гонениям, как Бунъя, но все годы продолжал оставаться членом управы префектуры. Всё это возмущало Бунъя, который был сверстником Ногами и хорошо знал его. Иное дело — старик Сайто; он не один раз выручал Бунъя в трудную минуту. Сайто пользовался в поселке всеобщим уважением, и если бы он стал уговаривать Бунъя, тому было бы очень трудно отказаться.
Но недаром Бунъя уже девятнадцатилетним юношей пришел к революционерам, недаром за эти годы он о многом передумал, познакомился с различными идеями, был свидетелем многих социальных потрясений. Бунъя рассуждал так: пусть это будет старая, пусть новая партия, но если она может помочь народу, если
она действительно является революционной партией, то для него не имеет значения, как она называется.
— Говорят, завод в Кавадзои скоро снова начнет работать... В вашем поселке есть рабочие с этого за-нода?— спросил Кобаяси, который, наконец, согласился остаться переночевать и уселся поудобнее. — На этом заводе должен, как будто, работать младший брат одного моего покойного друга, Фумио Араки. Если не ошибаюсь, его зовут Тосио. Я бы хотел пригласить его на наше собрание, да не знаю, где он живет.
— Ну, это мы устроим, — отозвался Бунъя, вспомнив о своих ученицах Хацуэ Яманака и Кику. — В поселке есть рабочие с этого завода, я и сам каждый день бываю по делам службы в Симо-Кавадзои. Я наведаюсь на завод и расспрошу там о нем...
Настроение у Бунъя теперь было прекрасное. Он сам принес из дома охапку хвороста, так как невестка Тидзу, взяв ребенка, ушла на праздник.
— Молодежь-то веселится! Еще бы, ведь целых десять лет не видели праздника, — с радостной улыбкой шептал он про себя, складывая хворост у очага...
О, вы всё цветете, вишни холма Кудан... —всхлипывала уже порядком заигранная пластинка. К потемневшему небу над окутанными туманом горами неслась мелодия, приводя в радостное возбуждение жителей поселка, собравшихся перед храмом Каннон.
Молодым парням было скучно слушать, как распорядители зачитывают суммы пожертвований, внесенных на праздник, и фамилии подписавшихся. Звуки джаза опьяняли молодежь, привыкшую только к военным песням да к военному горну, и теперь им хотелось толкаться, обниматься, кричать во всё горло... - Ладно, понятно! Давай скорее!
— Ого, ого-го...
Кривляясь, делая нелепые, смешные движения, парни с вызывающим видом подскакивали к стоявшим перед сценой крестьянкам. Девушки с визгом разбегались, веселое оживление всё усиливалось.
В ярком свете стосвечовой лампы, подвешенной к ветке старой криптомерии, люди казались веселыми и радостно возбужденными. Впереди на циновках разме-
стились старики и дети, за ними до самого каменного забора, на котором тоже устроились зрители, стояли и сидели на корточках жители поселка. Люди заполнили всё пространство перед сценой, так что задние ряды доходили до самой середины тутовой рощи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38