Еще за минуту до того, еще в коридоре, я счел бы это ложью, а как присмотрелся к ней, так, говорю тебе, это стало правдой. Но встреть я тебя в коридоре, думаю, на месте бы прикончил.
— Вот это я и хотел услышать,— сказал Роберт,— для этого я здесь.
— Ладно уж,— ответил Трулезанд,— не очень-то радуйся. По мне, так об этом и вовсе говорить нечего, но ты неисправим. Что не разжуешь, того не поймешь. Будь по-твоему, расскажу тебе, что я тогда, десять лет назад, думал, да и потом тоже, но избавь меня от своих покаяний. Ты приехал ко мне, это, по-моему, хорошо, и вот мы сидим на канале, ловим рыбку и впадаем в старческую болтливость. Ты мне рассказываешь смешные истории, потом я тебе, а теперь я тебе расскажу про то, как я злился на тебя и какой удар ты нанес моему миропониманию. Да, тогда я мыслил только такими масштабами, я и впрямь убить тебя хотел. Хотя это, пожалуй, было уж чересчур. Помнишь, какими мы были друзьями, водой не разольешь. Я, правда, не всегда понимал твои поступки, а главное, твое идиотское отношение к Вере, но все-таки мы были очень привязаны друг к другу и отлично ладили. Ты, конечно, был задавалой, но высшего класса, а это меня всегда убеждает. О своих ошибках я из естественной скромности не упоминаю. Да они, кажется, и не играли никакой особенной роли, не понравится тебе что-нибудь, ты сразу выкладываешь, это твоя хорошая черта. Но ты пока еще не умер, поэтому расхваливать тебя нечего — просто ты был настоящий друг. До этого злосчастного бюро, где мне казалось, будто я вижу кошмарный сон. Ведь как-никак, а мы мечтали с тобой вместе перевернуть Берлин вверх дном, и вдруг ты меня женишь да еще упекаешь в Китай! Хочу тебе сразу сказать, чтобы ты меня правильно понял, и с Розой и с синологией я в самую точку попал, но ведь знать этого я не мог, когда услышал, что ты называешь наши имена. Впрочем, даже знай я об этом наперед, никакой бы разницы не было. В принципе я ничего против Китая не имел, а тем более против Розы Пааль. Будь это не так, я при всей злости на тебя ни за что не согласился бы на эту авантюру. Но злость — это не то слово. Злость — это что-то здоровое, а я был болен. Я был болен, потому что ничего не понимал, а когда наконец начал понимать, мне лучше не стало. Мне бы тебя спросить, но ведь спрашивать стоит, если готов верить ответу. Ни к кому другому я идти не хотел, хотя бы из-за Розы. Представь себе, я бы пошел к Рибенламу и сказал: так и так, товарищ секретарь, меня предали и продали, помоги мне! Он забил бы отбой. Китай, и свадьба, и все прочее — к чертям собачьим, вот и подумай о Розе. Она-то ведь уже сказала, что очень рада, и как она это сказала! И я ведь тоже что-то подобное ляпнул и нисколько при этом не лгал, а тут созывают собрание или опять бюро и Розу приглашают, и Рибенлам объявляет: «Сожалею, товарищи, но произошла серьезная ошибка. Трулезанд сам не знал, что делает, когда согласился на наше предложение. Свадьбы никакой не будет, а в Китай поедут другие студенты». Нет, невозможно. На это я не мог пойти ни из-за вас, ни, главное, из-за Розы. Вот я и прикусил язык и только все про себя думал, а как стал соображать, в чем дело, так еще хуже запсиховал. Я же, конечно, каждое словечко припомнил, каким мы с тобой обменялись за последние дни, и, разумеется, тот вечер на верфи тоже припомнил. Собственно, само собой это вовсе не разумеется, потому что прежде всего я нашу ссору вспомнил, но потом отбросил — не тут собака зарыта. Я, правда, критиковал тебя в тот вечер, но ведь не впервой и всегда считал, что взаимная критика — основа нашей дружбы, и баланс, по-моему, сходился. К тому же ты ведь извинился перед Верой и тем признал, что я прав. Но когда я вспоминал, что перед самой-самой ссорой мы так дружно распевали «Трех гусят» и со смеху умирали, а сразу же после этой ссоры дружба наша кончилась, я решил еще раз этот пункт продумать. Что же произошло? Ты дразнил Веру ее неудачным экзаменом, а она шутки не поняла. И никто из нас, кроме тебя, не понял этой шутки. Даже Якоб взвился, хоть и на свой манер, а с меня было довольно. Я тебя хорошо знал, я знал, что у тебя есть причина дурака валять, и, если б ты со мной связался, я бы тебе под стать ответил — и порядок. Но с Верой так не получилось. Не только потому, что она из-за тебя полгода тянула двойную лямку и к экзаменам окончательно выдохлась — это еще не самое худшее, и ты это прекрасно знал и своими дурацкими остротами прикрывал собственное смущение,— не только потому пытался я тебя удержать и привести в чувство. Было еще нечто гораздо более существенное. Попросту говоря, она тебя любила. В те времена я бы, пожалуй, побоялся употребить это слово, я бы, наверно, сказал, да и подумал, конечно же, так: она без памяти втюрилась, до умопомрачения втрескалась в этого мерзавца; но теперь, когда мы стали на десять лет старше и не боимся больше слов, я могу тебе сказать: я видел, что она тебя любит. Все это видели, все это знали — все, кроме тебя. Ты опьянел от своих пятерок и бесился вовсю. А объектом — надо же! — выбрал именно Веру. Может, это и смешно было: хитрющий Исваль пробился сквозь дебри экзаменов, а теперь ходит гоголем и слишком глуп, чтобы понять девчонку. Только по-настоящему смешного в этом мало. Девушку я жалел, а на тебя глядеть было тошно. Вот ужас-то обнаружить, что тебе тошно смотреть на друга, за которого ты все три года готов был жизнь отдать. Ты, видно, сам кое-что заметил, иначе как объяснить, что ты вдруг согласился извиниться? Я, правда, думал, что мы еще вернемся к этому вопросу, но, когда ты извинился* перед Верой, я счел его, так сказать, принципиально
решенным! А потом уж все это на бюро завертелось. Стало быть, вспоминал я позже, ломая голову над этим, стало быть, причина лежит где-то между извинением и началом бюро. Но тогда мы почти и не разговаривали. Не из враждебных чувств — я, во всяком случае,— мы просто не одни были на верфи, ведь там же вечер был и все танцевали до упаду. Короче, прошла вечность, прежде чем я сообразил, что произошло в твоей взбалмошной башке. И над этим, пожалуй, можно бы вволю посмеяться, да не получалось. У меня от разочарования временами голова кругом шла и от злости тоже. Ведь ты уже успел на том бюро бросить свою знаменитую фразу. И я думал: вот ты каков, значит, уважаемый товарищ! Вбил себе блажь в голову и превратился в неандертальца, три года держался грим, а теперь румяна стерлись; стоит таким решить, что им идут наперекор, и они ножи вытаскивают. Все это теперь звучит чуть ли не бредом, но учебу в Китае я воспринял как изгнание. А ведь уверен: узнай мы за несколько дней до того вечера на верфи и до того бюро о предложении ехать в Китай, мы бы ночи напролет проговорили, все бы перебрали, только бы найти способ попасть туда. И если бы, к примеру, выяснилось, что лишь один из нас отвечает поставленным условиям, голову даю на отсечение, другой бы ему сказал: действуй, старина, такой шанс выпадает раз в жизни. Отлично было бы нам вместе учиться в Берлине, но я могу себе и другое представить: один из нас в Берлине, другой — в Пекине, и время от времени мы обмениваемся новостями, разве плохо? Конечно, мы именно так говорили бы. Говорили бы, но не поговорили. И это мучило меня не знаю уж до каких пор.
— До сегодняшнего дня,— сказал Роберт.
— Возможно,— согласился Трулезанд,— хотя и не настолько, чтобы посыпать главу пеплом. Но изредка все же царапает что-то внутри.
— Ну, насчет неандертальца и ножа — это ты, пожалуй, чересчур загнул.
— Так я и знал. Ты неисправим, Исваль. А теперь я жду следующего вопроса.
Роберт рассмеялся:
— Ладно, давай: насколько я был близок к истине?
— С полным правом мог бы тебе ответить: бесконечно далек, но это была бы полуправда. Скажем так, не ближе, чем я сейчас к рыбам.
— Но ты же удишь.
— Да, но ведь рыбы-то здесь нет.
— И не было?
— Что значит не было? Неужели ты думаешь, что я ходил бы
сюда, если бы ее не было?
— Извини, но ты все-таки заговорил по-китайски.
— Ну, так вот тебе по-немецки: между мной и Верой до вечера на верфи было ровно столько же, сколько между Розой и мной до твоего великолепного предложения, чтобы я на ней женился, а точнее — ничего. Но когда ты меня женил на одной, ты вбил мне в голову мысль о другой. Одно благодаря другому. Диалектика, с твоего разрешения. Безумие, если хочешь. Но все было именно так. Как только я додумался, в чем ты меня подозреваешь, я решил, что в этом есть соль. И если до тех пор я был невиновен, то теперь мысли мои вполне соответствовали сущности обвинения. А у тебя появились все основания для ревности — что касается меня. Иное дело Вера, она вовсе и не замечала беднягу Трулезанда. Она была ему благодарна, потому что он защитил ее от гада Исваля, но прежде всего потому, что гад Исваль вдруг превратился в нежнейшего влюбленного, и она сочла это попыткой самокритично исправить положение. И еще одно нельзя забывать: ее лучшая подруга выходила замуж, а Вера ведь швея — забот не оберешься!
— Знаешь что? — предложил Роберт.— Сматывай-ка свои дурацкие удочки... А то еще рыба начнет вдруг клевать — большей неприятности у меня сейчас быть не может.
Они молча пошли вдоль канала к машине, и, только когда Роберт дал газ, Трулезанд сказал:
— Ты мало изменился.
— А ты совсем не изменился,— ответил Роберт и потом с запинкой добавил: — Или все-таки немножко?
Роза взяла из рук Герда пустое ведро.
— Много же ты наловил. Зато на ужин копченая селедка. Что ты будешь пить, Роберт, пиво или чай?
— На этот раз лучше чай, мне ведь еще ехать.
Они уверяли его, что глупо и даже опасно выезжать на ночь глядя, у них, мол, есть удобная тахта, и кто знает, когда еще удастся увидеться, но Роберт стоял на своем. Дома его ждут жена и ребенок, сказал он, и, кроме того, много дел, между прочим, надо поработать над небезызвестной речью, теперь, после этой поездки, он знает, как к ней подступиться.
— Кстати,— вспомнила Роза,— господин доктор Трулезанд, тебе письмо от Мейбаума... Скажи, Роберт, у вас тоже Вера не смеет вскрывать твои письма? Господин доктор Трулезанд очень принципиален в этом вопросе!
— Я тоже,— ответил Роберт.
— То-то я смотрю, меня вдруг «господином доктором» величают,— сказал Трулезанд, возвращаясь из соседней комнаты с письмом в руке,— но на этот раз Мейбаум действительно написал «господин», что на него не похоже.
Он похлопал по письму, глянул на Роберта и спросил:
— Спорим?
— Зачем? Дважды он вас приглашать не будет. Но может, тебя просят дополнительно прочесть доклад о некоторых вопросах развития международного рабочего движения?.. Хотя обычно он это просит только по телеграфу.
— Так спорим? — повторил Трулезанд и вскрыл письмо.— Читаю: «Уважаемые выпускники, как Вам известно из недавно полученного Вами приглашения, которое Вы уже успели принять, мы предполагаем организовать встречу всех бывших студентов нашего факультета с нынешними выпускниками. Основываясь на многочисленных мнениях, мы пришли к выводу, что запланированная нами программа была чересчур обращена в прошлое. Мы считаем более целесообразным ориентироваться на все новое, на задачи, стоящие перед нами, и потому вместо предполагаемого торжественного вечера в актовом зале университета предлагаем следующие мероприятия: первое — собрание всех выпускников и нынешних студентов нашего рабоче-крестьянского факультета с докладом на тему «Задачи выпускников в деле социалистического преобразования университетов». Второе — заключительное собрание ССНМ с докладом на тему «Программа Союза свободной немецкой молодежи по работе в университетах и задачи выпускников рабоче-крестьянского факультета на специальных факультетах». Поскольку вряд ли можно предположить, что за оставшееся время кто-либо подготовит хотя бы один из названных докладов, их сделает товарищ Мейбаум.
P. S. Разумеется, новая программа также предполагает товарищеский ужин и небольшой концерт, для чего мы и пригласили ансамбль гитаристов «Турбо». Заказы на столики (например: группа СМ 1/1956 — 6 мест) принимаются до четверга, до 14.00, в оргбюро. С социалистическим приветом Мейбаум, директор».
— Какой ансамбль пригласили? — переспросил Роберт. Трулезанд протянул ему письмо и сказал:
— Ансамбль «Турбо». Наверно, от турбины. Небольшой концерт с завыванием... Ну-с, что ты на это скажешь?
— Чего же ты удивляешься, ты ведь сам спорить хотел.
— Хотел,— подтвердил Трулезанд,— но такой наглости даже я не ожидал. А вообще-то этого милого Мейбаума нетрудно загнать в угол. Надо только спросить его, как он расценивает нынешнее положение дел в университете, ежели социалистическое его преобразование считает задачей будущего. Нет, правда, надо бы его спросить, что же мы, по его мнению, все эти десять лет делали.
— Не надейся,— буркнул Роберт.— Такого в угол не загонишь, он тебе живо объяснит, что есть социализм. Он расскажет тебе, что в нашем обществе следует считать новым, типичным и перспективным, он объяснит тебе характер рабоче-крестьянского факультета и будет весьма удивлен, если у тебя будут недоуменные вопросы по Китаю, а если выскажешься против небольшого концерта с воющими парнями, он заявит, что ты сектант, а если осторожно напомнишь ему его же собственные слова из прошлого письма, он возмущенно обзовет тебя отсталым элементом.
— Ну, не ругайся,— сказала Роза,— лучше поешь, если и правда решил ехать, и радуйся: тебе по крайней мере не придется держать речь.
— Я радуюсь,— ответил Роберт,— но совсем по другому поводу.
Конечно, они не отпустили его, пока не вспомнили еще с десяток занятных случаев тех времен, и Роберт невольно вызвал у обоих горестные слова относительно Китая. Тут у него мелькнула мысль, что возможные разногласия между странами и партиями они принимают особенно близко к сердцу еще и потому, что без дружбы этих стран и партий им, вероятно, никогда не быть бы мужем и женой, и тогда ему тотчас пришла на ум другая пара, о которой он не знал, были бы сегодня они мужем и женой, если бы не призыв из Пекина. Тогда он понял, что должен незамедлительно кое-что уточнить и с Верой, иначе не имело смысла ставить точку. Когда все это промелькнуло в голове Роберта, он встал и сказал, что ему окончательно пора, что скоро они опять увидятся, но теперь ему надо ехать, а до Берлина ни мало ни много добрых двести километров, и на пути еще громоздится этот Флеминг, хребет ледникового происхождения, а на дворе уже ночь.
До Дессау он чувствовал себя еще совсем бодрым, но тут вдруг его одолела сонливость. Он пытался отогнать ее испытанными способами: курил одну сигарету за другой, включил радио, напевал песенки, опустил стекло, осыпал себя проклятьями. Он, правда, знал, что эффекта от этих мер ждать не приходится, и потому стал себя убеждать: ехать теперь уже совсем недалеко, каких-нибудь сто километров по автостраде, это пустяки, с закрытыми глазами можно катить — и тут же почувствовал
неодолимое желание закрыть глаза и доказать себе, что так отлично можно ехать. Лучше, пожалуй, не надо, подумал он, впереди, кажется, трейлер, еще врежешься в него, ладно, если он пустой, а что, если груженый, они ведь обычно груженые, в такой дальний путь они порожняком не выедут, это только мы себе можем позволить, а те — нет, у тех конкуренция, а мы их обгоняем, да, лучше обогнать, но при этом не врезаться в него, он, может, гружен маргарином, тьфу, черт, влипнешь вот так в кучу маргарина, не очень-то будет приятно, хотя маргарин этот, как утверждает девчушка по телевизору, очень приятен на вкус, но трейлер гружен не маргарином, он везет сигареты, этот провокатор везет сто двадцать кубических метров первосортного табака по Германской Демократической Республике, не иначе как его нанял Леммер, и вот, возбуждая всеобщую зависть, он едет по нашей республике, это же черт знает что, но, стоп, приятель, не завидуй, достань-ка сигарету «Варнов», тоже с фильтром, и держись лучше правой стороны, за тобой, гляди, мчит кто-то, тоже, может, человек Леммера. Ах, нет, теперь там не Леммер, а другой министр, как его, этот, с аккуратным пробором, всегда кажется, будто его вычистили скребницей. Да не все ли равно, кто у них там сидит! А вот меня обогнал «мерседес» — какие там сто километров, уважаемые господа, не меньше ста сорока, нет, никак не меньше. Надо же так напугать человека, ведь хотелось-то ему всего-навсего вздремнуть чуток, а тут эта штуковина обгоняет, лучше уж на стоянку свернуть и там подремать или придумать что-нибудь эдакое, что и впрямь прогонит сон. Вот сыграть бы, например, партию в шахматы с самим собой — в уме, как тот человек в новелле Стефана Цвейга, это вернуло бы тебе, конечно, бодрость, но такая игра тоже таит в себе опасность: проиграть-то ты никак не можешь, но, значит, и выиграть и с досады еще не увидишь поворота, покатишь по прямой и кувыркнешься с моста, которого, собственно, еще нет, потому что всего четыре года как его строят.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
— Вот это я и хотел услышать,— сказал Роберт,— для этого я здесь.
— Ладно уж,— ответил Трулезанд,— не очень-то радуйся. По мне, так об этом и вовсе говорить нечего, но ты неисправим. Что не разжуешь, того не поймешь. Будь по-твоему, расскажу тебе, что я тогда, десять лет назад, думал, да и потом тоже, но избавь меня от своих покаяний. Ты приехал ко мне, это, по-моему, хорошо, и вот мы сидим на канале, ловим рыбку и впадаем в старческую болтливость. Ты мне рассказываешь смешные истории, потом я тебе, а теперь я тебе расскажу про то, как я злился на тебя и какой удар ты нанес моему миропониманию. Да, тогда я мыслил только такими масштабами, я и впрямь убить тебя хотел. Хотя это, пожалуй, было уж чересчур. Помнишь, какими мы были друзьями, водой не разольешь. Я, правда, не всегда понимал твои поступки, а главное, твое идиотское отношение к Вере, но все-таки мы были очень привязаны друг к другу и отлично ладили. Ты, конечно, был задавалой, но высшего класса, а это меня всегда убеждает. О своих ошибках я из естественной скромности не упоминаю. Да они, кажется, и не играли никакой особенной роли, не понравится тебе что-нибудь, ты сразу выкладываешь, это твоя хорошая черта. Но ты пока еще не умер, поэтому расхваливать тебя нечего — просто ты был настоящий друг. До этого злосчастного бюро, где мне казалось, будто я вижу кошмарный сон. Ведь как-никак, а мы мечтали с тобой вместе перевернуть Берлин вверх дном, и вдруг ты меня женишь да еще упекаешь в Китай! Хочу тебе сразу сказать, чтобы ты меня правильно понял, и с Розой и с синологией я в самую точку попал, но ведь знать этого я не мог, когда услышал, что ты называешь наши имена. Впрочем, даже знай я об этом наперед, никакой бы разницы не было. В принципе я ничего против Китая не имел, а тем более против Розы Пааль. Будь это не так, я при всей злости на тебя ни за что не согласился бы на эту авантюру. Но злость — это не то слово. Злость — это что-то здоровое, а я был болен. Я был болен, потому что ничего не понимал, а когда наконец начал понимать, мне лучше не стало. Мне бы тебя спросить, но ведь спрашивать стоит, если готов верить ответу. Ни к кому другому я идти не хотел, хотя бы из-за Розы. Представь себе, я бы пошел к Рибенламу и сказал: так и так, товарищ секретарь, меня предали и продали, помоги мне! Он забил бы отбой. Китай, и свадьба, и все прочее — к чертям собачьим, вот и подумай о Розе. Она-то ведь уже сказала, что очень рада, и как она это сказала! И я ведь тоже что-то подобное ляпнул и нисколько при этом не лгал, а тут созывают собрание или опять бюро и Розу приглашают, и Рибенлам объявляет: «Сожалею, товарищи, но произошла серьезная ошибка. Трулезанд сам не знал, что делает, когда согласился на наше предложение. Свадьбы никакой не будет, а в Китай поедут другие студенты». Нет, невозможно. На это я не мог пойти ни из-за вас, ни, главное, из-за Розы. Вот я и прикусил язык и только все про себя думал, а как стал соображать, в чем дело, так еще хуже запсиховал. Я же, конечно, каждое словечко припомнил, каким мы с тобой обменялись за последние дни, и, разумеется, тот вечер на верфи тоже припомнил. Собственно, само собой это вовсе не разумеется, потому что прежде всего я нашу ссору вспомнил, но потом отбросил — не тут собака зарыта. Я, правда, критиковал тебя в тот вечер, но ведь не впервой и всегда считал, что взаимная критика — основа нашей дружбы, и баланс, по-моему, сходился. К тому же ты ведь извинился перед Верой и тем признал, что я прав. Но когда я вспоминал, что перед самой-самой ссорой мы так дружно распевали «Трех гусят» и со смеху умирали, а сразу же после этой ссоры дружба наша кончилась, я решил еще раз этот пункт продумать. Что же произошло? Ты дразнил Веру ее неудачным экзаменом, а она шутки не поняла. И никто из нас, кроме тебя, не понял этой шутки. Даже Якоб взвился, хоть и на свой манер, а с меня было довольно. Я тебя хорошо знал, я знал, что у тебя есть причина дурака валять, и, если б ты со мной связался, я бы тебе под стать ответил — и порядок. Но с Верой так не получилось. Не только потому, что она из-за тебя полгода тянула двойную лямку и к экзаменам окончательно выдохлась — это еще не самое худшее, и ты это прекрасно знал и своими дурацкими остротами прикрывал собственное смущение,— не только потому пытался я тебя удержать и привести в чувство. Было еще нечто гораздо более существенное. Попросту говоря, она тебя любила. В те времена я бы, пожалуй, побоялся употребить это слово, я бы, наверно, сказал, да и подумал, конечно же, так: она без памяти втюрилась, до умопомрачения втрескалась в этого мерзавца; но теперь, когда мы стали на десять лет старше и не боимся больше слов, я могу тебе сказать: я видел, что она тебя любит. Все это видели, все это знали — все, кроме тебя. Ты опьянел от своих пятерок и бесился вовсю. А объектом — надо же! — выбрал именно Веру. Может, это и смешно было: хитрющий Исваль пробился сквозь дебри экзаменов, а теперь ходит гоголем и слишком глуп, чтобы понять девчонку. Только по-настоящему смешного в этом мало. Девушку я жалел, а на тебя глядеть было тошно. Вот ужас-то обнаружить, что тебе тошно смотреть на друга, за которого ты все три года готов был жизнь отдать. Ты, видно, сам кое-что заметил, иначе как объяснить, что ты вдруг согласился извиниться? Я, правда, думал, что мы еще вернемся к этому вопросу, но, когда ты извинился* перед Верой, я счел его, так сказать, принципиально
решенным! А потом уж все это на бюро завертелось. Стало быть, вспоминал я позже, ломая голову над этим, стало быть, причина лежит где-то между извинением и началом бюро. Но тогда мы почти и не разговаривали. Не из враждебных чувств — я, во всяком случае,— мы просто не одни были на верфи, ведь там же вечер был и все танцевали до упаду. Короче, прошла вечность, прежде чем я сообразил, что произошло в твоей взбалмошной башке. И над этим, пожалуй, можно бы вволю посмеяться, да не получалось. У меня от разочарования временами голова кругом шла и от злости тоже. Ведь ты уже успел на том бюро бросить свою знаменитую фразу. И я думал: вот ты каков, значит, уважаемый товарищ! Вбил себе блажь в голову и превратился в неандертальца, три года держался грим, а теперь румяна стерлись; стоит таким решить, что им идут наперекор, и они ножи вытаскивают. Все это теперь звучит чуть ли не бредом, но учебу в Китае я воспринял как изгнание. А ведь уверен: узнай мы за несколько дней до того вечера на верфи и до того бюро о предложении ехать в Китай, мы бы ночи напролет проговорили, все бы перебрали, только бы найти способ попасть туда. И если бы, к примеру, выяснилось, что лишь один из нас отвечает поставленным условиям, голову даю на отсечение, другой бы ему сказал: действуй, старина, такой шанс выпадает раз в жизни. Отлично было бы нам вместе учиться в Берлине, но я могу себе и другое представить: один из нас в Берлине, другой — в Пекине, и время от времени мы обмениваемся новостями, разве плохо? Конечно, мы именно так говорили бы. Говорили бы, но не поговорили. И это мучило меня не знаю уж до каких пор.
— До сегодняшнего дня,— сказал Роберт.
— Возможно,— согласился Трулезанд,— хотя и не настолько, чтобы посыпать главу пеплом. Но изредка все же царапает что-то внутри.
— Ну, насчет неандертальца и ножа — это ты, пожалуй, чересчур загнул.
— Так я и знал. Ты неисправим, Исваль. А теперь я жду следующего вопроса.
Роберт рассмеялся:
— Ладно, давай: насколько я был близок к истине?
— С полным правом мог бы тебе ответить: бесконечно далек, но это была бы полуправда. Скажем так, не ближе, чем я сейчас к рыбам.
— Но ты же удишь.
— Да, но ведь рыбы-то здесь нет.
— И не было?
— Что значит не было? Неужели ты думаешь, что я ходил бы
сюда, если бы ее не было?
— Извини, но ты все-таки заговорил по-китайски.
— Ну, так вот тебе по-немецки: между мной и Верой до вечера на верфи было ровно столько же, сколько между Розой и мной до твоего великолепного предложения, чтобы я на ней женился, а точнее — ничего. Но когда ты меня женил на одной, ты вбил мне в голову мысль о другой. Одно благодаря другому. Диалектика, с твоего разрешения. Безумие, если хочешь. Но все было именно так. Как только я додумался, в чем ты меня подозреваешь, я решил, что в этом есть соль. И если до тех пор я был невиновен, то теперь мысли мои вполне соответствовали сущности обвинения. А у тебя появились все основания для ревности — что касается меня. Иное дело Вера, она вовсе и не замечала беднягу Трулезанда. Она была ему благодарна, потому что он защитил ее от гада Исваля, но прежде всего потому, что гад Исваль вдруг превратился в нежнейшего влюбленного, и она сочла это попыткой самокритично исправить положение. И еще одно нельзя забывать: ее лучшая подруга выходила замуж, а Вера ведь швея — забот не оберешься!
— Знаешь что? — предложил Роберт.— Сматывай-ка свои дурацкие удочки... А то еще рыба начнет вдруг клевать — большей неприятности у меня сейчас быть не может.
Они молча пошли вдоль канала к машине, и, только когда Роберт дал газ, Трулезанд сказал:
— Ты мало изменился.
— А ты совсем не изменился,— ответил Роберт и потом с запинкой добавил: — Или все-таки немножко?
Роза взяла из рук Герда пустое ведро.
— Много же ты наловил. Зато на ужин копченая селедка. Что ты будешь пить, Роберт, пиво или чай?
— На этот раз лучше чай, мне ведь еще ехать.
Они уверяли его, что глупо и даже опасно выезжать на ночь глядя, у них, мол, есть удобная тахта, и кто знает, когда еще удастся увидеться, но Роберт стоял на своем. Дома его ждут жена и ребенок, сказал он, и, кроме того, много дел, между прочим, надо поработать над небезызвестной речью, теперь, после этой поездки, он знает, как к ней подступиться.
— Кстати,— вспомнила Роза,— господин доктор Трулезанд, тебе письмо от Мейбаума... Скажи, Роберт, у вас тоже Вера не смеет вскрывать твои письма? Господин доктор Трулезанд очень принципиален в этом вопросе!
— Я тоже,— ответил Роберт.
— То-то я смотрю, меня вдруг «господином доктором» величают,— сказал Трулезанд, возвращаясь из соседней комнаты с письмом в руке,— но на этот раз Мейбаум действительно написал «господин», что на него не похоже.
Он похлопал по письму, глянул на Роберта и спросил:
— Спорим?
— Зачем? Дважды он вас приглашать не будет. Но может, тебя просят дополнительно прочесть доклад о некоторых вопросах развития международного рабочего движения?.. Хотя обычно он это просит только по телеграфу.
— Так спорим? — повторил Трулезанд и вскрыл письмо.— Читаю: «Уважаемые выпускники, как Вам известно из недавно полученного Вами приглашения, которое Вы уже успели принять, мы предполагаем организовать встречу всех бывших студентов нашего факультета с нынешними выпускниками. Основываясь на многочисленных мнениях, мы пришли к выводу, что запланированная нами программа была чересчур обращена в прошлое. Мы считаем более целесообразным ориентироваться на все новое, на задачи, стоящие перед нами, и потому вместо предполагаемого торжественного вечера в актовом зале университета предлагаем следующие мероприятия: первое — собрание всех выпускников и нынешних студентов нашего рабоче-крестьянского факультета с докладом на тему «Задачи выпускников в деле социалистического преобразования университетов». Второе — заключительное собрание ССНМ с докладом на тему «Программа Союза свободной немецкой молодежи по работе в университетах и задачи выпускников рабоче-крестьянского факультета на специальных факультетах». Поскольку вряд ли можно предположить, что за оставшееся время кто-либо подготовит хотя бы один из названных докладов, их сделает товарищ Мейбаум.
P. S. Разумеется, новая программа также предполагает товарищеский ужин и небольшой концерт, для чего мы и пригласили ансамбль гитаристов «Турбо». Заказы на столики (например: группа СМ 1/1956 — 6 мест) принимаются до четверга, до 14.00, в оргбюро. С социалистическим приветом Мейбаум, директор».
— Какой ансамбль пригласили? — переспросил Роберт. Трулезанд протянул ему письмо и сказал:
— Ансамбль «Турбо». Наверно, от турбины. Небольшой концерт с завыванием... Ну-с, что ты на это скажешь?
— Чего же ты удивляешься, ты ведь сам спорить хотел.
— Хотел,— подтвердил Трулезанд,— но такой наглости даже я не ожидал. А вообще-то этого милого Мейбаума нетрудно загнать в угол. Надо только спросить его, как он расценивает нынешнее положение дел в университете, ежели социалистическое его преобразование считает задачей будущего. Нет, правда, надо бы его спросить, что же мы, по его мнению, все эти десять лет делали.
— Не надейся,— буркнул Роберт.— Такого в угол не загонишь, он тебе живо объяснит, что есть социализм. Он расскажет тебе, что в нашем обществе следует считать новым, типичным и перспективным, он объяснит тебе характер рабоче-крестьянского факультета и будет весьма удивлен, если у тебя будут недоуменные вопросы по Китаю, а если выскажешься против небольшого концерта с воющими парнями, он заявит, что ты сектант, а если осторожно напомнишь ему его же собственные слова из прошлого письма, он возмущенно обзовет тебя отсталым элементом.
— Ну, не ругайся,— сказала Роза,— лучше поешь, если и правда решил ехать, и радуйся: тебе по крайней мере не придется держать речь.
— Я радуюсь,— ответил Роберт,— но совсем по другому поводу.
Конечно, они не отпустили его, пока не вспомнили еще с десяток занятных случаев тех времен, и Роберт невольно вызвал у обоих горестные слова относительно Китая. Тут у него мелькнула мысль, что возможные разногласия между странами и партиями они принимают особенно близко к сердцу еще и потому, что без дружбы этих стран и партий им, вероятно, никогда не быть бы мужем и женой, и тогда ему тотчас пришла на ум другая пара, о которой он не знал, были бы сегодня они мужем и женой, если бы не призыв из Пекина. Тогда он понял, что должен незамедлительно кое-что уточнить и с Верой, иначе не имело смысла ставить точку. Когда все это промелькнуло в голове Роберта, он встал и сказал, что ему окончательно пора, что скоро они опять увидятся, но теперь ему надо ехать, а до Берлина ни мало ни много добрых двести километров, и на пути еще громоздится этот Флеминг, хребет ледникового происхождения, а на дворе уже ночь.
До Дессау он чувствовал себя еще совсем бодрым, но тут вдруг его одолела сонливость. Он пытался отогнать ее испытанными способами: курил одну сигарету за другой, включил радио, напевал песенки, опустил стекло, осыпал себя проклятьями. Он, правда, знал, что эффекта от этих мер ждать не приходится, и потому стал себя убеждать: ехать теперь уже совсем недалеко, каких-нибудь сто километров по автостраде, это пустяки, с закрытыми глазами можно катить — и тут же почувствовал
неодолимое желание закрыть глаза и доказать себе, что так отлично можно ехать. Лучше, пожалуй, не надо, подумал он, впереди, кажется, трейлер, еще врежешься в него, ладно, если он пустой, а что, если груженый, они ведь обычно груженые, в такой дальний путь они порожняком не выедут, это только мы себе можем позволить, а те — нет, у тех конкуренция, а мы их обгоняем, да, лучше обогнать, но при этом не врезаться в него, он, может, гружен маргарином, тьфу, черт, влипнешь вот так в кучу маргарина, не очень-то будет приятно, хотя маргарин этот, как утверждает девчушка по телевизору, очень приятен на вкус, но трейлер гружен не маргарином, он везет сигареты, этот провокатор везет сто двадцать кубических метров первосортного табака по Германской Демократической Республике, не иначе как его нанял Леммер, и вот, возбуждая всеобщую зависть, он едет по нашей республике, это же черт знает что, но, стоп, приятель, не завидуй, достань-ка сигарету «Варнов», тоже с фильтром, и держись лучше правой стороны, за тобой, гляди, мчит кто-то, тоже, может, человек Леммера. Ах, нет, теперь там не Леммер, а другой министр, как его, этот, с аккуратным пробором, всегда кажется, будто его вычистили скребницей. Да не все ли равно, кто у них там сидит! А вот меня обогнал «мерседес» — какие там сто километров, уважаемые господа, не меньше ста сорока, нет, никак не меньше. Надо же так напугать человека, ведь хотелось-то ему всего-навсего вздремнуть чуток, а тут эта штуковина обгоняет, лучше уж на стоянку свернуть и там подремать или придумать что-нибудь эдакое, что и впрямь прогонит сон. Вот сыграть бы, например, партию в шахматы с самим собой — в уме, как тот человек в новелле Стефана Цвейга, это вернуло бы тебе, конечно, бодрость, но такая игра тоже таит в себе опасность: проиграть-то ты никак не можешь, но, значит, и выиграть и с досады еще не увидишь поворота, покатишь по прямой и кувыркнешься с моста, которого, собственно, еще нет, потому что всего четыре года как его строят.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47