Роберт перебрал в уме все темные пятна своей биографии, но не нашел ни одного, о котором бы не упомянул в автобиографии или в анкете. Разве что из партшколы сообщили про выговор, который он получил там за то, что поцеловал одну девчонку во время семинара по политэкономии? А может, стало известно про его споры с мужем матери, заслуженным антифашистом? Или про Ингу, пасторскую дочку? А может, он здесь, на факультете, сделал что-нибудь не так? Например, у Шики на уроке математики?
— Я хотел бы сначала узнать, о чем идет речь.
— Судя по ответу,— сухо заметил Ангельхоф,— речь могла бы идти о многом.
Роберт молчал. Наконец Вёльшов спросил:
— Как давно ты знаешь свою сестру?
— Что?.. Какую именно?
— Ту самую, о которой идет речь,— сказал Ангельхоф. Роберт обернулся и стал говорить, чувствуя, как постепенно
теряет самообладание:
— Я не понимаю, о какой из них и о чем вообще идет речь. У меня две сестры. Одну зовут Лида, она моложе меня на год, другую — Гертруда, она на год меня старше. Если можно кого-нибудь знать с первого дня существования, то я знаю Гертруду двадцать три года, а Лиду — двадцать два. Ей как раз исполнилось двадцать два.
Старый Фриц хлопнул по бумажке, которую снова вытащил из-под стекла, и разразился:
— Не вижу причин для иронии. Так о какой из двоих, по-твоему, идет речь?
Прежде чем Роберт успел ответить, вмешался Ангельхоф:
— Да ведь он уже себя выдал. Он назвал Лиду первой, хотя она младшая. А ну-ка, Исваль, выкладывай, какую роль ты играешь в этом деле.
— Пусть сюда придут товарищи Рибенлам и Трулезанд,— сказал Роберт.— Товарищ Рибенлам — руководитель моей рабочей группы, а Трулезанд — мой друг. Без них я больше ничего не скажу.
— Интересно, интересно,— сказал Ангельхоф, но Вёльшов приоткрыл дверь в соседнюю комнату и дал какие-то указания секретарше.
Пока те двое не вошли в кабинет, никто не проронил ни слова; Ангельхоф тихонько насвистывал.
— Что случилось? — спросил Рибенлам, и Вёльшов потряс своей бумажкой:
— Его сестра убежала на Запад, а он не считает нужным высказаться по этому поводу.
Роберт не обратил внимания на подлую подтасовку, он только подумал: «Лида, господи, да что же это? Что с тобой, что ты делаешь?»
— Когда? — спросил он.
— В тот же день, вслед за тобой,— сказал Вёльшов.— Через несколько часов после твоего отъезда. Не станешь же ты утверждать, что это случайное совпадение.
— Ты знал об этом? — спросил Трулезанд.
— Ты спятил?
Ангельхоф отошел наконец от окна и стал ходить взад и вперед по комнате.
— Случайное совпадение! — произнес он.— Случайность — это точка пересечения двух необходимостей. Ни одна черепица не упадет с крыши, если она до того не расшаталась и если не подует ветер. А для вас с сестрой откуда ветер дует, Ис-валь?
— Даю честное слово,— сказал Роберт,— что я об этом ничего не знал и не знаю.
Ангельхоф перебил его:
— Честь — это вообще из другой оперы!
— Гм, Исваль,— заметил Рибенлам,— ты ведь взрослый человек и должен понимать — такие вещи не случаются ни с того ни с сего. Что же с ней стряслось?
— Стряслось с ней много чего,— сказал Роберт,— у нее несчастная любовь. Нечего смеяться, товарищ Ангельхоф, такое в самом деле бывает на свете. И ты наверняка перестанешь смеяться, если я тебе скажу, в чем дело. У нас жил советский капитан, гарнизонный врач...
— Русская...— сказал Ангельхоф и тут же смолк. Но Роберт договорил за него:
— «Русская любка», совершенно верно, так у нас говорили — и булочник по соседству, и солдатская вдова под нами. Скажу откровенно, мне тоже было несладко, когда я про это узнал. Потом-то я подружился с Сашей, и мне их было здорово жалко — и сестру и его. Под конец они только и делали, что пили и ревели. Слух о них дошел до комендатуры, и они знали, чем это пахнет. Я спал в комнате над ними и каждый вечер слышал их голоса, а однажды слышу — плачет только Лида: Саша не пришел и никогда уже больше не приходил. Тут соседи осмелели и стали высказывать вслух то, о чем раньше только шептались. Но если она отправилась на Запад, черт бы ее взял...
Черт ее не взял. Она стала женой Германа Грипера. До этого она много чего перепробовала — работала и в тире, и подавальщицей, чуть не вышла замуж за ювелира с острова Зильта, свадьба эта расстроилась, потому что мать ювелира разнюхала о ее прошлом.
Писем она не писала, и Роберт ей не писал, они встретились на каком-то семейном празднике в Гамбурге, и с тех пор он иногда к ней заходил. И всякий раз она спрашивала его с проблеском бессмысленной надежды в голосе: «Ну как, был ты в Парене?»
Но Роберт давно уже не бывал в Парене. Да, пожалуй, теперь там и не осталось никого из тех, кого он близко знал. Сначала уехала Лида, потом мать. Инга теперь тоже не жила в Парене. Инга знала, как все будет. Когда Роберт уезжал учиться, она проводила его на вокзал и долго-долго смотрела на него, словно стараясь отыскать что-то в его лице.
— Здесь? — спросил он и вытер лоб рукой. Но она все смотрела и смотрела и, только когда подошел поезд, сказала:
— Да нет, ничего, так.
Она стояла, опустив руки, рядом с тронувшимся поездом и плакала, а Роберт не понимал почему. «Из-за каких-то несчастных трехсот километров нечего реветь,— беспомощно думал он,— ведь по воскресеньям я буду приезжать домой, она же это знает!»
Сначала он и правда почти каждую субботу приезжал в Парен, но это было долгое и дорогое путешествие, и на пребывание в Парене оставался всего один день, а когда случались неполадки с расписанием, то и вовсе полдня.
В первый раз Ангельхоф не хотел его отпускать.
— У нас митинг,— заявил он,— а ты намерен увильнуть? Хорош, нечего сказать! Ты, видно, плохо представляешь себе историческое значение этого дня! Мы празднуем рождение Германской Демократической Республики! Это историческое событие такой же важности, как канонада под Вальми, а ты лезешь со своими семейными делами.
— Про эту канонаду я не слыхал, но газеты читаю, и надо уж быть совсем чокнутым, чтобы не понимать постановлений.
— Вот и понимай,— сказал Ангельхоф.
— Я хочу выяснить, что там с моей сестрой,— сказал Роберт,— она всегда была молодцом, ей, видно, туго пришлось, уж поверь.
Ангельхоф ответил, что ждет в понедельник подробного отчета, и отпустил Роберта. Но в Парене все знали только одно — Лида исчезла, оставив в своей комнате записку, что уезжает в Гамбург и никогда не вернется.
Мать Роберта тоже не смогла рассказать ему ничего другого, а Нусбанк, ее муж, был глубоко уязвлен. Разве не доказывал он постоянно, вопрошал он, что готов на все ради семьи, ради детей, разве не проявил себя как настоящий отец, разве уклонялся от каких-либо обязанностей и давал им понять, что он отчим? Но эта девчонка всегда была слишком упряма и не прислушивалась к его предупреждениям, что надо мыслить политически и знать границы братанью. И какова логика: раз Ьна не может уехать со своим Сашей на Восток, она бежит на Запад и бросается в объятия преступников. Именно теперь, когда основана республика! Ведь это дело политическое, ведь это значит лить воду на мельницу тех, кто только и ждет случая подставить ножку товарищу Нусбанку.
— Нет, на меня вы больше не рассчитывайте, у меня и без неприятностей хватает, и вообще я теперь буду разъезжать по деревням, растолковывать крестьянам значение текущего момента. Ну, мне пора, надо еще обеспечить хор и гитаристов для сегодняшнего митинга. Лизхен, ты почистила мои ботинки?
Мать Роберта подала мужу ботинки и сказала:
— Тебе нельзя так волноваться, Эрнст! Гитаристы — это хорошо, но с Лидой наверняка дело не политическое. Если подумать, то понятно, почему Лида убежала именно туда. Не юлько из-за того, что там родственники. А потому, что там она не будет встречать никого из русских.
Эрнст Нусбанк перестал шнуровать ботинки и посмотрел на жену с тяжелым недоумением.
— Не гляди на меня так,— продолжала она,— ведь это вполне обьяснимо. В последнее время с ней просто по городу ходить нельзя было — как завидит русскую военную форму, так и рванется вперед, а подойдет поближе и сникнет: не Саша. Этак долго не выдержишь. А в Гамбурге русских нет.
— К сожалению,— вставил Нусбанк.
— Пусть к сожалению, тем не менее это так,— возразила ему жена,— и, значит, то, что случилось с Лидой, с политикой не связано.
Нусбанк начал было ей объяснять, что все связано с политикой, но Роберт напомнил ему про гитаристов, и тот спохватился, Mm времени у него в обрез.
Когда Нусбанк ушел, мать Роберта сказала:
— Я даже не спросила, как тебе нравится в университете. Не < лишком утомительно? А кормят вас прилично? Я приготовила еще смену постельного белья, возьмешь с собой. А учителя у вас симпатичные? Они уже заметили, как хорошо ты пишешь сочинения? Если бы твой отец дожил до того, что его мальчик с ил студентом, он бы, наверно, заплакал от радости. Ах, твой
Тут она расплакалась, и Роберту еле удалось ее успокоить. А по юм он взял ее велосипед и поехал в Бардеков к Инге.
Под открытым окном чердачной комнаты, где жила Инга с матерью, он свистнул и стал ждать.
Инга вышла из дому и пошла по деревне в сторону пруда.
Сначала Роберт пробовал убедить ее не делать из их дружбы такой уж тайны, но у него ничего не получилось.
Она была в черном костюме. Роберт спросил:
— Собираешься в церковь?
— Я уже оттуда.
— А целоваться после этого можно?
— Попробуй.
— Гм, отлично. Надо тебе почаще ходить в церковь.
— Пастор говорит, что вы хотите стереть с лица земли Германию.
Роберт расстелил свой френч на пне и сел.
— Ну, пойди сюда,— сказал он,— и признайся: веришь ты этому? Веришь, что я хочу стереть с лица земли Германию?
Она села рядом и сказала:
— Ты — нет,— но смотрела она не на него, а куда-то в сторону.
Роберт повернул ее лицо к себе.
— Только не увиливай. Ты сама сказала «вы», а теперь хочешь сделать для меня исключение. Но ведь ты понимаешь, что исключить меня нельзя. «Вы» — это верно, а вот «стереть Германию» — это чушь. Ваш пастор болван или опасный человек.
— Теперь ты тоже сказал «ваш»,— заметила Инга.— Я говорю «вы» и ты—«вы», а для «ты» и «ты» у нас, кажется, не остается места. Что же будет дальше?
— Сядь поближе.
Но Инга не шевельнулась, и Роберт сказал:
— Когда пастор расправляется с библейской историей, тут я ничего не могу возразить — он при сем не присутствовал. Но ведь здесь-то он присутствует, здесь-то он может глядеть во все глаза, и если он так говорит, значит, просто лицемерит. Ты что же, не видишь этого?
— Давай больше об этом не говорить,— сказала Инга.
Они пошли обратно к шоссе, а потом брели без дороги, и Инга подобрала картофелину, забытую в поле, и тогда они стали искать еще и рассказывать друг другу про костры, которые жгли в детстве на полях под Кенигсбергом и в саду в предместье Гамбурга, и расписывать, какие огромные были те печеные картофелины и на вкус как марципаны, а у нас — как шоколад, их можно было есть не с фасолью, а даже с ванильным соусом; ну, это еще что, вот у нас были такие, что подложишь их наседке, и цыпленок вылупится — правда, высиживать его надо немного подольше, ведь все-таки картошка, да и цыплята-то не простые, а фазанчики... Но на поле за деревней Инги они не нашли больше ничего, да и было бы чудом что-нибудь там найти.
Роберт вывел свой велосипед из кустов у пруда и уже перекинул ногу через седло, когда Инга сказала:
— Нам раздали анкеты для экзамена на аттестат зрелости в будущем году. Там спрашивается, есть ли родственники за границей. Что ж мне теперь писать — да, брат в Гёттингене и две тетки в Баварии? С седьмого октября тысяча девятьсот сорок девятого года, так, что ли?
Роберт прислонил велосипед к тополю.
— Что за чушь, это ведь только переход...
— От чего к чему? От Германии к России и Америке?
— Нет, от... ах, черт, ты на все смотришь не знаю чьими глазами. Да посмотри ты своими... много ли ты видела за свои двадцать лет от той самой Германии, о которой сейчас так причитаешь? Что ты видела, кроме пушек, свастик и военных сводок да городов, где горели крыши, а не фонари? Я лично ничего больше не видел. А вот хочу посмотреть и на что-нибудь другое. Я прошел всю Польшу и часть России и видел не пейзажи, а только поля сражений. Я не бродил, а маршировал, и каска на голове заслоняла мне небо. Ничего себе была когда-то рекомендация: приходишь куда-нибудь, и все знают, что ты немец. А я хочу, чтобы это и вправду было рекомендацией, и не хочу больше зарываться в землю ни как солдат, ни как пленный, ни в чужой стране, ни у себя дома. Почему ты никак не поймешь, что теперь все может пойти по-другому? Теперь мы не Германская империя и не Великая германская империя, а Германская Демократическая Республика. Ты, может, не так чувствуешь разницу: съездила на прошлой неделе из деревни в город, в школу, и завтра опять поедешь из деревни в школу... А вот я... вчера, когда было объявлено, что мы теперь Республика, Германская и Демократическая, так вот, вчера я уже четвертые сутки жил в доме, который называется «Общежитие рабоче-крестьянского факультета». Может, такое название с непривычки кому и покажется неблагозвучным, как и название «ГДР», но ничего, это пройдет! Главное, все здесь соответствует действительности, это так и есть, и тебе я могу сознаться: я горжусь этим, чуть не лопаюсь от гордости.
— Оно и заметно,— сказала Инга,— вот-вот лопнешь. Но это ещё не причина говорить такие длинные речи. Я в растерянности, а ты произносишь речи. Да что речь! Проповедь читаешь. Уж в этом-то я кое-что понимаю. А еще неверующий. У человека нет времени, поезд уходит, причем не по расписанию германского рейха, а по расписанию Германской Демократической Республики, а он становится под мокрый тополь у пруда и читает проповедь о том, что отныне нельзя быть грешником, пора стать ангелом — германским демократическим. Садись-ка на свой велосипед, проповедник, тебя ждут на небе, а меня — моя мать.
Она помахала ему вслед рукой, и на этот раз у него гора с плеч свалилась, когда поезд тронулся. Сообщение, которое он сделает Ангельхофу, наверняка покажется тому довольно скудным, но разузнать что-либо о Аиде оказалось просто невозможным. Теперь Роберту было все-таки досадно, что он не принял участия в митинге по случаю образования республики, и еще ему было почему-то досадно, что он ничего не знает о канонаде под Вальми. Впрочем, к его утешению, никто из соседей по комнахе тоже ничего о ней не знал.
Было уже далеко за полночь, когда Роберх появился в общежитии, но и здесь шла оживленная дискуссия. Квази Рик разведал, что ребята на верхнем этаже начали давать названия своим комнатам. Жаль, конечно, чго идея эта родилась не в комнате № 32, но лучше поздно, чем никогда. Квази предлагал назвать комнату «Германская Демократическая Республика», Трулезанд и слышать об этом не хотел.
— Да ты представляешь, что это значи/,— кипятился он,— только и делай, что подметай да убирай. В тридцать второй грязь по колено — еще кое-как сойдет, а примерь-ка к твоему названию... А что, если «Седьмое октября»?
— «Седьмое октября», конечно, здорово,— сказал Квази,— только об этом и без нас догадались, одну комнагу так уже назвали.
— Тогда, может быгь, просто «Окгябрь»,— предложил Якоб, но его предложение было единодушно отвергнуто.
— Еще скажут,— возразил Трулезанд,— что мы только о яблоках и думаем. Тут должна быть политическая ясность, а потому вношу предложение: назовем комнагу «Красный Октябрь».
Принято единогласно.
Роберт оторвал обложку от блокнота для рисования. Трулезанд толстым карандашом написал на ней название, а Якоб сделал из проволоки четыре гвоздика. Но когда они начали прикреплять вывеску к двери, Квази Рик заявил, чго получается слишком уж сухо.
— Надо бы сюда еще чего-нибудь добавить,— сказал он,— например, звезда была бы квази в самый раз.
Трулезанд нарисовал пятиконечную звезду, красный флажок и пулемет с ярким пламенем на конце дула, а в уголке еще книгу по настоянию Якоба. Когда все легли и погасили свет, Трулезанд сказал:
— Попадет нам за такую вывеску.
Все ждали разъяснения, и Трулезанд продолжил:
— Роберт этого не знает, он не был на митинге, но вы-то все ведь знаете, какое сейчас положение. Слышишь, Роберт? Шагаем мы сегодня по городу и сперва, ясное дело, поем «Восстанавливай, строй!», потом «Небо Испании», дальше поем «Вперед, рабочий народ!» и, наконец, естественно, «Интернационал». Каждый, конечно, заметил, что «Интернационал» лучше всего, и потому мы тут же затянули его во второй раз, а когда пришли на Марктплац, то опять давай его петь. Здорово звучало! Но потом Старый Фриц взял нас за бока — говорит, что это было вовсе не уместно; мол, Германская Демократическая Республика стоит на страже антифашистско-демократического порядка, а мы «Интернационалом» отпугиваем людей, так сказать, неподготовленное население.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
— Я хотел бы сначала узнать, о чем идет речь.
— Судя по ответу,— сухо заметил Ангельхоф,— речь могла бы идти о многом.
Роберт молчал. Наконец Вёльшов спросил:
— Как давно ты знаешь свою сестру?
— Что?.. Какую именно?
— Ту самую, о которой идет речь,— сказал Ангельхоф. Роберт обернулся и стал говорить, чувствуя, как постепенно
теряет самообладание:
— Я не понимаю, о какой из них и о чем вообще идет речь. У меня две сестры. Одну зовут Лида, она моложе меня на год, другую — Гертруда, она на год меня старше. Если можно кого-нибудь знать с первого дня существования, то я знаю Гертруду двадцать три года, а Лиду — двадцать два. Ей как раз исполнилось двадцать два.
Старый Фриц хлопнул по бумажке, которую снова вытащил из-под стекла, и разразился:
— Не вижу причин для иронии. Так о какой из двоих, по-твоему, идет речь?
Прежде чем Роберт успел ответить, вмешался Ангельхоф:
— Да ведь он уже себя выдал. Он назвал Лиду первой, хотя она младшая. А ну-ка, Исваль, выкладывай, какую роль ты играешь в этом деле.
— Пусть сюда придут товарищи Рибенлам и Трулезанд,— сказал Роберт.— Товарищ Рибенлам — руководитель моей рабочей группы, а Трулезанд — мой друг. Без них я больше ничего не скажу.
— Интересно, интересно,— сказал Ангельхоф, но Вёльшов приоткрыл дверь в соседнюю комнату и дал какие-то указания секретарше.
Пока те двое не вошли в кабинет, никто не проронил ни слова; Ангельхоф тихонько насвистывал.
— Что случилось? — спросил Рибенлам, и Вёльшов потряс своей бумажкой:
— Его сестра убежала на Запад, а он не считает нужным высказаться по этому поводу.
Роберт не обратил внимания на подлую подтасовку, он только подумал: «Лида, господи, да что же это? Что с тобой, что ты делаешь?»
— Когда? — спросил он.
— В тот же день, вслед за тобой,— сказал Вёльшов.— Через несколько часов после твоего отъезда. Не станешь же ты утверждать, что это случайное совпадение.
— Ты знал об этом? — спросил Трулезанд.
— Ты спятил?
Ангельхоф отошел наконец от окна и стал ходить взад и вперед по комнате.
— Случайное совпадение! — произнес он.— Случайность — это точка пересечения двух необходимостей. Ни одна черепица не упадет с крыши, если она до того не расшаталась и если не подует ветер. А для вас с сестрой откуда ветер дует, Ис-валь?
— Даю честное слово,— сказал Роберт,— что я об этом ничего не знал и не знаю.
Ангельхоф перебил его:
— Честь — это вообще из другой оперы!
— Гм, Исваль,— заметил Рибенлам,— ты ведь взрослый человек и должен понимать — такие вещи не случаются ни с того ни с сего. Что же с ней стряслось?
— Стряслось с ней много чего,— сказал Роберт,— у нее несчастная любовь. Нечего смеяться, товарищ Ангельхоф, такое в самом деле бывает на свете. И ты наверняка перестанешь смеяться, если я тебе скажу, в чем дело. У нас жил советский капитан, гарнизонный врач...
— Русская...— сказал Ангельхоф и тут же смолк. Но Роберт договорил за него:
— «Русская любка», совершенно верно, так у нас говорили — и булочник по соседству, и солдатская вдова под нами. Скажу откровенно, мне тоже было несладко, когда я про это узнал. Потом-то я подружился с Сашей, и мне их было здорово жалко — и сестру и его. Под конец они только и делали, что пили и ревели. Слух о них дошел до комендатуры, и они знали, чем это пахнет. Я спал в комнате над ними и каждый вечер слышал их голоса, а однажды слышу — плачет только Лида: Саша не пришел и никогда уже больше не приходил. Тут соседи осмелели и стали высказывать вслух то, о чем раньше только шептались. Но если она отправилась на Запад, черт бы ее взял...
Черт ее не взял. Она стала женой Германа Грипера. До этого она много чего перепробовала — работала и в тире, и подавальщицей, чуть не вышла замуж за ювелира с острова Зильта, свадьба эта расстроилась, потому что мать ювелира разнюхала о ее прошлом.
Писем она не писала, и Роберт ей не писал, они встретились на каком-то семейном празднике в Гамбурге, и с тех пор он иногда к ней заходил. И всякий раз она спрашивала его с проблеском бессмысленной надежды в голосе: «Ну как, был ты в Парене?»
Но Роберт давно уже не бывал в Парене. Да, пожалуй, теперь там и не осталось никого из тех, кого он близко знал. Сначала уехала Лида, потом мать. Инга теперь тоже не жила в Парене. Инга знала, как все будет. Когда Роберт уезжал учиться, она проводила его на вокзал и долго-долго смотрела на него, словно стараясь отыскать что-то в его лице.
— Здесь? — спросил он и вытер лоб рукой. Но она все смотрела и смотрела и, только когда подошел поезд, сказала:
— Да нет, ничего, так.
Она стояла, опустив руки, рядом с тронувшимся поездом и плакала, а Роберт не понимал почему. «Из-за каких-то несчастных трехсот километров нечего реветь,— беспомощно думал он,— ведь по воскресеньям я буду приезжать домой, она же это знает!»
Сначала он и правда почти каждую субботу приезжал в Парен, но это было долгое и дорогое путешествие, и на пребывание в Парене оставался всего один день, а когда случались неполадки с расписанием, то и вовсе полдня.
В первый раз Ангельхоф не хотел его отпускать.
— У нас митинг,— заявил он,— а ты намерен увильнуть? Хорош, нечего сказать! Ты, видно, плохо представляешь себе историческое значение этого дня! Мы празднуем рождение Германской Демократической Республики! Это историческое событие такой же важности, как канонада под Вальми, а ты лезешь со своими семейными делами.
— Про эту канонаду я не слыхал, но газеты читаю, и надо уж быть совсем чокнутым, чтобы не понимать постановлений.
— Вот и понимай,— сказал Ангельхоф.
— Я хочу выяснить, что там с моей сестрой,— сказал Роберт,— она всегда была молодцом, ей, видно, туго пришлось, уж поверь.
Ангельхоф ответил, что ждет в понедельник подробного отчета, и отпустил Роберта. Но в Парене все знали только одно — Лида исчезла, оставив в своей комнате записку, что уезжает в Гамбург и никогда не вернется.
Мать Роберта тоже не смогла рассказать ему ничего другого, а Нусбанк, ее муж, был глубоко уязвлен. Разве не доказывал он постоянно, вопрошал он, что готов на все ради семьи, ради детей, разве не проявил себя как настоящий отец, разве уклонялся от каких-либо обязанностей и давал им понять, что он отчим? Но эта девчонка всегда была слишком упряма и не прислушивалась к его предупреждениям, что надо мыслить политически и знать границы братанью. И какова логика: раз Ьна не может уехать со своим Сашей на Восток, она бежит на Запад и бросается в объятия преступников. Именно теперь, когда основана республика! Ведь это дело политическое, ведь это значит лить воду на мельницу тех, кто только и ждет случая подставить ножку товарищу Нусбанку.
— Нет, на меня вы больше не рассчитывайте, у меня и без неприятностей хватает, и вообще я теперь буду разъезжать по деревням, растолковывать крестьянам значение текущего момента. Ну, мне пора, надо еще обеспечить хор и гитаристов для сегодняшнего митинга. Лизхен, ты почистила мои ботинки?
Мать Роберта подала мужу ботинки и сказала:
— Тебе нельзя так волноваться, Эрнст! Гитаристы — это хорошо, но с Лидой наверняка дело не политическое. Если подумать, то понятно, почему Лида убежала именно туда. Не юлько из-за того, что там родственники. А потому, что там она не будет встречать никого из русских.
Эрнст Нусбанк перестал шнуровать ботинки и посмотрел на жену с тяжелым недоумением.
— Не гляди на меня так,— продолжала она,— ведь это вполне обьяснимо. В последнее время с ней просто по городу ходить нельзя было — как завидит русскую военную форму, так и рванется вперед, а подойдет поближе и сникнет: не Саша. Этак долго не выдержишь. А в Гамбурге русских нет.
— К сожалению,— вставил Нусбанк.
— Пусть к сожалению, тем не менее это так,— возразила ему жена,— и, значит, то, что случилось с Лидой, с политикой не связано.
Нусбанк начал было ей объяснять, что все связано с политикой, но Роберт напомнил ему про гитаристов, и тот спохватился, Mm времени у него в обрез.
Когда Нусбанк ушел, мать Роберта сказала:
— Я даже не спросила, как тебе нравится в университете. Не < лишком утомительно? А кормят вас прилично? Я приготовила еще смену постельного белья, возьмешь с собой. А учителя у вас симпатичные? Они уже заметили, как хорошо ты пишешь сочинения? Если бы твой отец дожил до того, что его мальчик с ил студентом, он бы, наверно, заплакал от радости. Ах, твой
Тут она расплакалась, и Роберту еле удалось ее успокоить. А по юм он взял ее велосипед и поехал в Бардеков к Инге.
Под открытым окном чердачной комнаты, где жила Инга с матерью, он свистнул и стал ждать.
Инга вышла из дому и пошла по деревне в сторону пруда.
Сначала Роберт пробовал убедить ее не делать из их дружбы такой уж тайны, но у него ничего не получилось.
Она была в черном костюме. Роберт спросил:
— Собираешься в церковь?
— Я уже оттуда.
— А целоваться после этого можно?
— Попробуй.
— Гм, отлично. Надо тебе почаще ходить в церковь.
— Пастор говорит, что вы хотите стереть с лица земли Германию.
Роберт расстелил свой френч на пне и сел.
— Ну, пойди сюда,— сказал он,— и признайся: веришь ты этому? Веришь, что я хочу стереть с лица земли Германию?
Она села рядом и сказала:
— Ты — нет,— но смотрела она не на него, а куда-то в сторону.
Роберт повернул ее лицо к себе.
— Только не увиливай. Ты сама сказала «вы», а теперь хочешь сделать для меня исключение. Но ведь ты понимаешь, что исключить меня нельзя. «Вы» — это верно, а вот «стереть Германию» — это чушь. Ваш пастор болван или опасный человек.
— Теперь ты тоже сказал «ваш»,— заметила Инга.— Я говорю «вы» и ты—«вы», а для «ты» и «ты» у нас, кажется, не остается места. Что же будет дальше?
— Сядь поближе.
Но Инга не шевельнулась, и Роберт сказал:
— Когда пастор расправляется с библейской историей, тут я ничего не могу возразить — он при сем не присутствовал. Но ведь здесь-то он присутствует, здесь-то он может глядеть во все глаза, и если он так говорит, значит, просто лицемерит. Ты что же, не видишь этого?
— Давай больше об этом не говорить,— сказала Инга.
Они пошли обратно к шоссе, а потом брели без дороги, и Инга подобрала картофелину, забытую в поле, и тогда они стали искать еще и рассказывать друг другу про костры, которые жгли в детстве на полях под Кенигсбергом и в саду в предместье Гамбурга, и расписывать, какие огромные были те печеные картофелины и на вкус как марципаны, а у нас — как шоколад, их можно было есть не с фасолью, а даже с ванильным соусом; ну, это еще что, вот у нас были такие, что подложишь их наседке, и цыпленок вылупится — правда, высиживать его надо немного подольше, ведь все-таки картошка, да и цыплята-то не простые, а фазанчики... Но на поле за деревней Инги они не нашли больше ничего, да и было бы чудом что-нибудь там найти.
Роберт вывел свой велосипед из кустов у пруда и уже перекинул ногу через седло, когда Инга сказала:
— Нам раздали анкеты для экзамена на аттестат зрелости в будущем году. Там спрашивается, есть ли родственники за границей. Что ж мне теперь писать — да, брат в Гёттингене и две тетки в Баварии? С седьмого октября тысяча девятьсот сорок девятого года, так, что ли?
Роберт прислонил велосипед к тополю.
— Что за чушь, это ведь только переход...
— От чего к чему? От Германии к России и Америке?
— Нет, от... ах, черт, ты на все смотришь не знаю чьими глазами. Да посмотри ты своими... много ли ты видела за свои двадцать лет от той самой Германии, о которой сейчас так причитаешь? Что ты видела, кроме пушек, свастик и военных сводок да городов, где горели крыши, а не фонари? Я лично ничего больше не видел. А вот хочу посмотреть и на что-нибудь другое. Я прошел всю Польшу и часть России и видел не пейзажи, а только поля сражений. Я не бродил, а маршировал, и каска на голове заслоняла мне небо. Ничего себе была когда-то рекомендация: приходишь куда-нибудь, и все знают, что ты немец. А я хочу, чтобы это и вправду было рекомендацией, и не хочу больше зарываться в землю ни как солдат, ни как пленный, ни в чужой стране, ни у себя дома. Почему ты никак не поймешь, что теперь все может пойти по-другому? Теперь мы не Германская империя и не Великая германская империя, а Германская Демократическая Республика. Ты, может, не так чувствуешь разницу: съездила на прошлой неделе из деревни в город, в школу, и завтра опять поедешь из деревни в школу... А вот я... вчера, когда было объявлено, что мы теперь Республика, Германская и Демократическая, так вот, вчера я уже четвертые сутки жил в доме, который называется «Общежитие рабоче-крестьянского факультета». Может, такое название с непривычки кому и покажется неблагозвучным, как и название «ГДР», но ничего, это пройдет! Главное, все здесь соответствует действительности, это так и есть, и тебе я могу сознаться: я горжусь этим, чуть не лопаюсь от гордости.
— Оно и заметно,— сказала Инга,— вот-вот лопнешь. Но это ещё не причина говорить такие длинные речи. Я в растерянности, а ты произносишь речи. Да что речь! Проповедь читаешь. Уж в этом-то я кое-что понимаю. А еще неверующий. У человека нет времени, поезд уходит, причем не по расписанию германского рейха, а по расписанию Германской Демократической Республики, а он становится под мокрый тополь у пруда и читает проповедь о том, что отныне нельзя быть грешником, пора стать ангелом — германским демократическим. Садись-ка на свой велосипед, проповедник, тебя ждут на небе, а меня — моя мать.
Она помахала ему вслед рукой, и на этот раз у него гора с плеч свалилась, когда поезд тронулся. Сообщение, которое он сделает Ангельхофу, наверняка покажется тому довольно скудным, но разузнать что-либо о Аиде оказалось просто невозможным. Теперь Роберту было все-таки досадно, что он не принял участия в митинге по случаю образования республики, и еще ему было почему-то досадно, что он ничего не знает о канонаде под Вальми. Впрочем, к его утешению, никто из соседей по комнахе тоже ничего о ней не знал.
Было уже далеко за полночь, когда Роберх появился в общежитии, но и здесь шла оживленная дискуссия. Квази Рик разведал, что ребята на верхнем этаже начали давать названия своим комнатам. Жаль, конечно, чго идея эта родилась не в комнате № 32, но лучше поздно, чем никогда. Квази предлагал назвать комнату «Германская Демократическая Республика», Трулезанд и слышать об этом не хотел.
— Да ты представляешь, что это значи/,— кипятился он,— только и делай, что подметай да убирай. В тридцать второй грязь по колено — еще кое-как сойдет, а примерь-ка к твоему названию... А что, если «Седьмое октября»?
— «Седьмое октября», конечно, здорово,— сказал Квази,— только об этом и без нас догадались, одну комнагу так уже назвали.
— Тогда, может быгь, просто «Окгябрь»,— предложил Якоб, но его предложение было единодушно отвергнуто.
— Еще скажут,— возразил Трулезанд,— что мы только о яблоках и думаем. Тут должна быть политическая ясность, а потому вношу предложение: назовем комнагу «Красный Октябрь».
Принято единогласно.
Роберт оторвал обложку от блокнота для рисования. Трулезанд толстым карандашом написал на ней название, а Якоб сделал из проволоки четыре гвоздика. Но когда они начали прикреплять вывеску к двери, Квази Рик заявил, чго получается слишком уж сухо.
— Надо бы сюда еще чего-нибудь добавить,— сказал он,— например, звезда была бы квази в самый раз.
Трулезанд нарисовал пятиконечную звезду, красный флажок и пулемет с ярким пламенем на конце дула, а в уголке еще книгу по настоянию Якоба. Когда все легли и погасили свет, Трулезанд сказал:
— Попадет нам за такую вывеску.
Все ждали разъяснения, и Трулезанд продолжил:
— Роберт этого не знает, он не был на митинге, но вы-то все ведь знаете, какое сейчас положение. Слышишь, Роберт? Шагаем мы сегодня по городу и сперва, ясное дело, поем «Восстанавливай, строй!», потом «Небо Испании», дальше поем «Вперед, рабочий народ!» и, наконец, естественно, «Интернационал». Каждый, конечно, заметил, что «Интернационал» лучше всего, и потому мы тут же затянули его во второй раз, а когда пришли на Марктплац, то опять давай его петь. Здорово звучало! Но потом Старый Фриц взял нас за бока — говорит, что это было вовсе не уместно; мол, Германская Демократическая Республика стоит на страже антифашистско-демократического порядка, а мы «Интернационалом» отпугиваем людей, так сказать, неподготовленное население.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47