А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Нет, это всего лишь наваждение, друг, прошлое в свете бенгальских огней, история в блеске разноцветных ракет, история в сиянии фейерверка — даже теней настоящих нет. Какие уж там чудеса — один магний.
Днем поглядишь — и чудеса тускнеют. А все-таки они были, и они есть, и почти безмолвное взаимопонимание между ним, Робертом, и Трулезандом — одно из этих чудес. Стоило плотнику заговорить, и слова его звучали заклинаниями. Скажет он, к примеру, смертельно уставшему Роберту Исвалю, у которого нет ни сил, ни охоты не только пойти выпить кружку пива, но даже просто встать с кровати, Роберту Исвалю, наповал сраженному таблицей логарифмов, злодейски замученному коварным творительным, пронзенному копьем в войне Алой и Белой розы, в Крестовом походе против альбигойцев, в Тевтобургском лесу и на Березине, умирающему от жажды в Сахаре, Гоби, Калахари и соленой пустыне штата Нью-Мексико, раздавленному столь тяжелыми предметами, как философия и политэкономия, изъеденному едким натром — NaOH, разъеденному соляной кислотой — НС1, задыхающемуся под грудой папоротников, всевозможных трав и мхов, ослепленному сиянием солнц, имена которых Гомер и Софокл, Данте и Сервантес, Шекспир и Вольтер, Ибсен и Чехов, и Гёте, Гёте, Гёте, оглушенному гласными и согласными, звонкими и глухими звуками, такими, при которых зев прикрыт, сужен или закрыт, и такими, которые зовутся сонорными, или фрикативными, или лабиальными, дентальными или палатальными, парализованному многочисленными попытками произнести правильно «Гоголь», не «Го-о-го-оль, господин Исваль, и не Гокель, неужели это в-самом-деле-так-трудно?» — так вот, этому Роберту Исвалю скажет Герд Трулезанд: «Пошли, старина, выпьем по кружечке, кто-нибудь анекдот расскажет, посмеемся. Ну как?» И Роберт Исваль, сын Пауля Исваля, вскакивает, а Квази Рик испускает боевой клич: «Комната «Красный Октябрь» экономит электроэнергию!»
Они экономили и на пиве, чем не очень-то радовали официантов, они строго следили за правильной мерой и точно считали деньги, ведь в словах «сдачи не надо» звучит скрытая коррупция, а с ней необходимо бороться. И в кинотеатре, как в одном, так и в другом, их недолюбливали, потому что они повадились во время душераздирающих любовных сцен вовсю хрустеть морковками, а как начиналась пальба — срочно звать врача. В политических дискуссиях они принимали самое горячее участие — громогласно и по всем правилам диалектики. Ариела, девушка-змея, отчаянно ругаясь, покинула во время представления сцену, потому что Тримборн выразил ей свое глубокое восхищение, выкрикнув: «Как гнется, черт, в ее-то возрасте!» А однажды они с трудом избежали партийного взыскания за пронзительный свист во время спектакля «Гавайский цветок», все пошло в ход-—и пальцы и ключи, а ведь в этой оперетте показано горе порабощенного народа, и уж если пробовать свои силы в борьбе с декадентщинои, то, пожалуйста, на «Лукулле» или тому подобных спектаклях.
И профессор психиатрии сложил с себя, правда на два часа всего, обязанности председателя Комитета Национального фронта, потому что Трулезанд оказался не кочегаром, хоть и утверждал, что кочегар; он лгал с самыми гнусными намерениями, а главное — кому? — дочери вышеназванного профессора.
Девица пришла в кафе «Рикки» с папашей, мамашей и многочисленными тетушками передохнуть, как она сообщила Трулезанду, выделывавшему с ней изящные па медленного вальса, от сумасшедшей спешки нашей жизни.
— Ясно, я спросил, от какой это сумасшедшей спешки она страдает. Оказалось, говорит вообще — профессии у нее никакой нет, помогает матери по дому, а разве это работа в профессорской семье? «Пардон,— говорю я и испуганно убираю руки,— я не ослышался? Вы, кажется, сказали, что ваш папаша — профессор?» Профессор, подтверждает она, но просит продолжать танец, от этого медленного вальса, мол, так сладко щемит сердце. У меня голова кругом пошла, ее папаша — настоящий профессор, я танцую с дочерью настоящего профессора, я... Но она успокоила меня, ничего, мол, особенного, «а чем вы занимаетесь, позвольте спросить?» Вот я и придумал этого кочегара, поглядели бы вы, как она обрадовалась. Ради такого впечатления я, пожалуй, готов и в матросы идти. А посудина моя, кстати сказать водоизмещением восемьдесят тысяч тонн, топится брикетами и совершает регулярные рейсы между Мурманском и Гонолулу, штурман у нас — мулат с деревянной ногой, первоклассный моряк, эдакий суровый морской волк! Очередной танец я пропущу, зато следующий опять мой — пропущу, чтобы не обращать на себя внимания, а то тетушки еще невесть что подумают.
Роберт, внимательно следивший за профессорским столиком, предупредил:
— Не оборачивайся, Герд, там явно рассказывается твоя история, тетушки на нас глаза вылупили, а увидят твою физионо-
мию, и правда черт знает что подумают. Ну вот, теперь показывай свой моряцкий профиль, хорошо, только профессор почему-то подозвал официанта.
Как только профессор узнал в «кочегаре» студента, члена возглавляемого им университетского Комитета Национального фронта, он расплатился и ушел; а на следующий день Трулезанду пришлось явиться сперва к Старому Фрицу, а потом в институт психиатрии, чтобы принести извинения за свое безобразное поведение и за срыв политической работы в рядах Национального фронта.
Трулезанд все утро прождал в приемной, битком набитой душевнобольными, а когда его наконец впустили и благосклонно выслушали, он чувствовал себя совершенно измочаленным и готов был профессору руку целовать. Но тот, «оказывается, парень что надо, как раз читает «Анти-Дюринг», ну, я ему еще кое-что посоветовал, а он все твердит: «Занятный малый этот Энгельс, весельчак, видно!» Я ему сказал: пусть, мол, прочтет переписку Энгельса с Марксом, вот уж до упаду нахохочется, он записал себе, потом еще прочел мне вслух кусок из «Анти-Дюринга» и все повторял: «Чертовски забавный малый этот Энгельс!» Не совсем, конечно, классический путь к марксизму, но что поделаешь, он ведь психиатр».
Трулезанд отлично справился и с епископом, хотя тот не читал Энгельса, даже чтобы посмеяться, не читал. Этот служитель церкви без страха переступил порог комнаты, называвшейся «Красный Октябрь», и для начала признал, что картина, где Сталин набивает трубку, исполнена истинной человечности. Он опустил все свои титулы, скромно сказал, что зовут его Фангель-торн, что он из местной консистории и зашел к ним по совершенно определенному поводу. Накануне обитатели этой комнаты — все четверо, стало быть и Якоб,— побывав в районном загсе, сделали некий решительный шаг.
— Быстро сработало,— удивился Роберт, и Фангельторн понял его тотчас.
— Мы всегда сотрудничаем с городскими властями,— объяснил он,— так было и с советской комендатурой, и даже с господином Хайду ком мы наладили прекрасные отношения. Тем более я буду вам признателен, если вы объясните мне ваш шаг.
— Это шаг принципиальный,— заявил Квази и, казалось, хотел пуститься в разъяснения, но Роберт удержал его.
— Разрешите задать вам вопрос, господин пастор, или вы не пастор?
— Я епископ.
— О, сам епископ! Тогда разрешите два вопроса, господин епископ. Считаете ли вы, что мы должны вам отвечать, то есть считаете ли вы, что это наш долг? И второй вопрос: вы всегда лично посещаете тех, кто совершает подобный шаг?
— Ни в коем случае. На сей раз его совершили одновременно четверо, и по долгу своего сана я должен лично заняться явлением, которое приняло такой размах. На другой ваш вопрос ответить труднее. Вы не обязаны мне отвечать, я хочу сказать, нет такого закона, который принуждал бы вас к этому, но я считаю, что, ответив, вы поступили бы как порядочные люди.
— Порядочность. Да, словечко это прочно вошло в обиход,— сказал Роберт,— все, кто от нас чего-нибудь хочет, знают его.
— Ваше замечание звучит резко, но у вас, наверно, есть свои причины так говорить. Именно поэтому я и пришел.
— Господин епископ, ваше посещение для нас большая честь,— сказал Трулезанд.— Но дело в следующем: через час у нас собрание, а до того нам надо обязательно съесть картофельный салат, который дала мне с собой моя тетя, до завтра он испортится, а салат этот — единственный повод выпить томатное винцо, которое привез Исваль. Поэтому разрешите нам закусить и не откушаете ли с нами?
— Конечно, кушайте, и благодарю за приглашение, но я сыт. А вот вы упомянули томатное вино? Это нечто необычное.
— Оно и по вкусу необычное,— ответил Трулезанд,— но гнали его из пшеницы, а потому — подпольно. Томатное же вино никто не запрещал, и это как-то легче выговаривается.
— Кажется, вино изобрел кто-то из ваших людей? — спросил Роберт.
— Не успели вы сделать свой шаг, как уже говорите о нас как о чем-то далеком и чужом.
— Я никогда и не был близок к вам, господин епископ. Квази разделил вино и салат, не забыв епископа Фангельтор-
на. А потом поднялся и произнес:
— Щебечут пташечки в лесу, сейчас съедим мы всю еду. Ваше здоровье!—Он зажал нос и осушил стакан.
Якоб, Роберт и Трулезанд поспешили последовать его примеру, и епископ не отстал от них. А потом все начали уплетать салат, и епископ тоже^—такое уж это было вино.
— Что верно, то верно,— сказал Фангельторн,— напиток весьма своеобразный.
— Какие же напитки употребляете теперь вы,— спросил Трулезанд,— при конфирмации и прочей чеп... прочих торжественных случаях?
— У нас всегда кое-что в запасе найдется. Церковь умеет вести хозяйство. Позволю себе пошутить: теперь, когда вы
четверо сделали этот шаг, запасы вина иссякнут чуть-чуть позже. Правда, грустная шутка получается, но я здесь не для грустных или веселых шуток, я пришел из-за вашего шага. Вы хорошо все взвесили?
Они ответили, что «хорошо», и Квази поднял полный стакан:
— Пищит мышонок в норке, съедайте все до корки. Ваше здоровье!
Они снова зажали носы и, с трудом проглотив томатное вино, быстро заели его салатом.
— А вы каждый вечер наслаждаетесь сей жгучей жидкостью?— спросил Фангельторн и взглянул на уровень вина в бутылке.
— О нет,— ответил Трулезанд,— только когда Исваль побывает дома. А Якоб вообще впервые в жизни хлебнул винца, при конфирмации ему пришлось удовольствоваться водой с сиропом, его всегда трясет, когда на уроках литературы речь заходит о вине, этом благороднейшем из напитков.
Епископ посмотрел на Якоба.
— У вас прекрасное старинное имя. Оно никак не подходит к сделанному вами шагу. Иаков, служивший ради Рахили. Пример верности. И вдруг такой шаг.
Квази задумчиво поднял стакан и громоподобным голосом изрек:
— Кричат в траве перепела, подайте нам еще вина. Ваше здоровье!
— Будь что будет,— сказал епископ, зажал нос, выпил и стал есть. А когда его тарелка опустела и Трулезанд подложил ему еще, Фангельторн, не жеманясь, съел вторую порцию, но, заметив, что хозяева на него поглядывают, сказал:
— Не знаю, в чем дело, но у меня такое ощущение, будто жидкость сия, столь хитроумно названная вами томатным вином, растворила содержимое моего желудка и теперь в нем образовалась пустота, которую необходимо заполнить. К тому же салат ваш успокаивающе действует на обожженную глотку. И тем не менее я был бы вам премного благодарен, если бы вы кратко объяснили мне мотивы вашего шага. Просить вас об этом — мой долг, даже в этом доме и за вашим столом.
Квази хотел было еще раз наполнить стаканы, но Трулезанд отрицательно покачал головой.
— Господин епископ,— сказал он,— шаг наш объясняется следующим. Мы сочли невозможным называться христианами и не быть таковыми. Это честнее. У нас не хватает образования, чтобы одновременно состоять в партии и в церкви. Мы рады хоть с одним текстом справиться.
— Удивительнейший ответ,— произнес епископ,— я ожидал услышать ссылку на несовершеннолетие при крещении, или утверждение, что господь, по-вашему, недостаточно оберег мир от страдания, или даже эту ужасную мысль, что религия есть опиум.
— Зачем? Это вы и так знаете.
— Вы, стало быть, все обдумали? Вы сделали этот шаг не без сомнений?
— Увы, без всяких сомнений, но не без оснований. А основания эти преподают нам на факультете.
— Весьма примечательное учебное заведение, столь глубоко затронувшее сознание своих воспитанников. Что ж, теперь я пойду. Я не высказал всего того, что предполагал, но у вас здесь все не так, как обычно. Даже вино. Если вам когда-нибудь покажется, что я могу вам хоть чем-нибудь помочь, рад буду видеть вас. Всего хорошего!
Когда епископ ушел, Квази объявил:
— Легко отделались. Я ждал, что сейчас начнется эдакое иезуитское джиу-джитсу, а поп возник и исчез, точно огонек в ночи.— Потом подумал и добавил: — Но может, мы были недостаточно принципиальными?
— Ты отличнейшим образом принципиально молчал,— заметил Роберт,— или, может, считаешь свои изречения по Брему очень уж принципиальными?
— Счастье еще,— сказал Трулезанд,— что он ограничился ими. Имей в виду, Квази: спорить с епископом по вопросам религии тебе не по зубам. Ни тебе, ни мне. Шике, может быть, но и он его вряд ли скрутит. Скажешь попу, что не веришь в бога, так он тебя спросит о боге, а в этой области он, безусловно, знает больше... Нет, друг жестянщик, пожалуйста, не думай, что мы его победили. Мы только не поддались ему, и я полагаю, что помогло нам томатное винцо. Что и говорить, страшное оружие.
Когда же в один прекрасный летний день 1952 года Герд Трулезанд улетел в Китай, Роберту показалось, что все эти истории Герд забрал с собой, что, кивая в последний раз с трапа, он втянул их за собой, смотал, словно лестницу, словно канат, и не успел за ним захлопнуться люк, как всех этих историй не стало.
А для Роберта Исваля началась новая жизнь в совсем другом месте, с совсем другими задачами и другими трудностями; начались занятия, при которых можно было забыть математику, физику, химию, биологию и географию, и нужно было освободить в голове место для новых дат и новых понятий; начались годы учения, и он постепенно стал понимать, что до сих пор видел
лишь надводную часть айсберга, и то всего лишь одно мгновение, как бы в тумане. Не было больше ни комнаты «Красный Октябрь», ни директора общежития Мейбаума, приходилось сражаться с хозяйками за киловатт-часы и даже сбегать от них; от одной — потому, что она без умолку болтала о своей юности, мешая ему писать реферат о романе Гёте «Родственные натуры», а для молодого человека в этих воспоминаниях было слишком много «вечной женственности» и «игры на свирели»; от другой — потому, что ее «пунктиком» был кайзер Вильгельм и цены на яйца в его время; и попадал к третьей, которая, собственно говоря, вообще не сдавала супружеским парам и не скрывала, что считает студенческое супружество почти столь же сомнительным, как и морганатическое. Новый город оказался колоссальным государством, его надо было изучить. На городской электричке по кольцу за двадцать пфеннигов, если удавалось словчить, и за пять марок, если проходил контролер; пешком в район Альт-Кёльн и через Тиргартен, по Моабиту и Веддингу, через Александерплац и по Шёнхаузераллее в Панков; трамваем в Иоганнисталь и — в те времена еще — в Лихтерфельде поглазеть на ами, а в Тегеле — на французов, на шотландцев в юбочках — в Шпандау-Вест и на англичан — в Кройцберге; на велосипеде съездить в Мюггельские горы и в район Далем и Фронау. Роберт читал Грифиуса и Сталина, «Гамбургскую драматургию» и «Краткий курс истории ВКП(б)», «Гипериона», «Зеленого Генриха» и «Золотой горшок», и речи Жданова, и «Святое семейство», и «Эмпириокритицизм». Он посещал семинар по «Западно-восточному дивану» и агитировал владельца молочной лавки в Шарлоттенбурге голосовать за СЕПГ, копал на полях картофель и факультативно слушал курс фонетики, до полицейского часа спорил со студентами Технического, так называемого «свободного», университета из-за одного-единственного слова, из-за слова «свобода», например, и шесть раз смотрел «Кавказский меловой круг» и еще чаще — Елену Вейгель в роли мамаши Кураж. Сдавал два раза в год экзамены, а в конце — госэкзамены, писал семинарские работы и листовки и однажды написал свою первую статью, получал стипендию, а потом и зарплату, стал парторгом и отцом, был в Западной Германии на встрече с молодежью и на процессе компартии, до глубины души испугался, когда умер Сталин, и еще больше — когда прочитал известную речь Хрущева, в двадцать девять лет позволил себе купить первую пластинку, а в тридцать пять получил орден. И постепенно в дыму клингенбергской тепловой электростанции забывался вой морского ветра, на лекциях корифеев — Старый Фриц, в гостинице «Нева»—.студенческая столовая, на Карл-Маркс-аллее забыва-
лась Роберт-Блюм-штрассе, в новой квартире — комната «Красный Октябрь», а глазной врач Вера Исваль вытеснила из памяти плотника Гер да Трулезанда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47