» или хотя бы просто «Здоров», а плюет в море—«Тьфу!» — прямо рядом со мной и уплывает на своей роскошной яхте в сторону заходящего солнца. И я еще вижу издали, за минуту до того, как пойти ко дну, что делает Фриц Клюндер на борту своей яхты: он похлопывает по сытым бокам своих верховых лошадей, шесть штук, которых всегда возит с собой, и кормит их луковицами — каждая величиной с кулак...
— А лошади вообще-то едят лук?
— Уж если ты возьмешь кого на прицел, то ни перед чем не остановишься — накормишь его лошадей и чем-нибудь похуже лука,— сказала Вера.
Теперь она подошла вплотную к своей излюбленной теме: об отсутствии чувства меры у Роберта, о безмерном отсутствии чувства меры...
Наш милый городок, думал Роберт, пересекая площадь Освобождения, уж никак нельзя обвинить в отсутствии чувства меры; он мужественно держится за добродетель, свойственную ему последние семь веков,— растет черепашьими темпами. Правда, кроме университета и пивоваренного завода, здесь появились теперь еще мебельная и швейная фабрики, а на площади Освобождения нельзя уже больше играть в футбол из-за машин, но в остальном — во всяком случае, судя по внешнему виду — он оказывает решительное сопротивление всем соблазнам нового. И если бы тут решили, например, снимать фильм про РКФ в первые годы его создания, то не так уж много пришлось бы и заслонять декорациями.
Несколько вывесок надо бы, конечно, снять; вон там, например, где сейчас написано «Фрукты и овощи», пришлось бы снова написать «Колониальные товары», а у дверей поставить толстого спекулянта растительным маслом в заляпанном фартуке. Неоновую надпись «Дом пионеров-тельманцев» тоже, конечно, пришлось бы убрать и повесить обратно вывеску «Банк», а на ресторан водрузить старую вывеску «Дом Нетельбека», да и площадь Освобождения снова переименовать в Помернплац.
Тут можно было бы дать такую сцену: рабоче-крестьянский факультет, выражая протест против названия площади, весь день марширует по ней с гигантским плакатом, на котором начертано:
ПОМЕРАНИЯ СОЖЖЕНА, ОБНОВИЛАСЬ ВСЯ СТРАНА, ТАК КОГДА ЖЕ БУДЕТ ПЛОЩАДЬ ПО-ДРУГОМУ НАЗВАНА?
Доктор Фукс, правда, покривился при виде этих неуклюжих стихов и настоял на том, чтобы по крайней мере вторая запятая была заменена точкой с запятой, но тем не менее браво маршировал вместе со всеми, а ведь для него это было, пожалуй, труднее всего, потому что среди жителей, стоящих на тротуаре по сторонам площади, были и его коллеги по старой гимназии и друзья из Общества любителей хорового пения.
Даже Шика маршировал вместе со всеми, но в знак своей духовной отчужденности от всего происходящего нес в руке счетную линейку, на которую то и дело смотрел, а потом снова подымал взгляд к облакам, плывущим по небу; таким образом, каждый мог видеть: только ноги его участвовали в политике, шагая по булыжнику. Дух же его проник в более глубокие сферы, в сферы корней квадратных.
Старый Фриц и Ангельхоф шагали впереди под транспарантом, который несли два самых сильных и самых высоких студента факультета — передовик труда Бланк и футболист Тримборн.
Время от времени Старый Фриц целиком передавал руководство Ангельхофу, а сам выходил из колонны и пропускал мимо себя торжественное шествие, но вовсе не для того, чтобы принимать парад, а чтобы объяснить всем, что он сейчас заглянет к «Нетельбеку» — не прохлаждаться там, пока другие маршируют, а возобновить переговоры с бургомистром и проверить, не готова ли крепость к капитуляции.
Бургомистр, как можно было понять из сообщения Вёлынова о результатах переговоров, был совершенно обескуражен этим чрезвычайным происшествием: демонстрация в его мирном городке, демонстрация своих людей, беспорядки, да еще из-за чего? Из-за подозрения, что он, бургомистр, способен поддержать реваншизм! А какое основание для таких подозрений? Он хотел действовать постепенно, убрать сначала самые зловредные фашистские названия улиц, затем названия, знаменующие военные победы и напоминающие о феодализме и пруссачестве, а уж под конец те, которые по своей природе, собственно говоря, невинны, но могли бы вызвать некоторые недоразумения. Постепенно и демократически — главное, демократически, а это значит, что решение выносит городской совет, ведь бургомистр в конце концов не самовластный правитель, он уполномоченный представитель демократического управления городом и государственной власти. И это должен понимать товарищ Вёлыпов, понимать и уважать, а следовательно, призвать к порядку своих необузданных учеников.
— Разумеется,— сказал Старый Фриц в своем сообщении студентам, которые, сгрудившись вокруг него под транспарантом, проходили очередной круг по площади и, слушая, одновременно следили за тем, чтобы Вёлыпов не упал, поскольку он, делая сообщение, шагал задом,— разумеется, я указал товарищу бургомистру на то, что вы не ученики, а студенты рабоче-крестьянского факультета и не необузданны, а полны пролетарского нетерпения и уж ни в коем случае не неучи какие-то, которых можно «призвать к порядку», а замечательные представители нового, благодаря энтузиазму которых свет разума и сила знаний станут всенародным достоянием. Но в вопросе о демократии мне, разумеется, пришлось согласиться с товарищем бургомистром. Все вы, конечно, помните не хуже меня, какой урок мы извлекли в прошлом году из статьи центрального органа о самокритичном отношении к одной редакционной ошибке. Этот урок поистине незабываем.
Конечно, они все прекрасно помнили. Три дня подряд прорабатывали фраза за фразой редакционную статью «Нойес Дойчланд», и если бы все зависело от Ангельхофа, то выучили бы ее наизусть. Статья называлась «Самокритичное отношение к одной редакционной ошибке» и послужила поводом к тому, что весь факультет в течение трех дней подробно обсуждал вопрос о сущности демократии.
— Эти редакторы,— сказал тогда Ангельхоф,— наши редакторы, и ошибки их — это наши ошибки, а значит, мы должны занять с ними единую самокритичную позицию.
Казалось, каждый студент РКФ и каждый преподаватель РКФ сам лично пропустил слово «демократическая» в газетном сообщении, хотя на самом деле эту ошибку допустили даже не редакторы газеты — их проступок состоял в том, что они не заметили отсутствия этого слова, когда принимали сообщение телеграфного агентства.
Разумеется, можно было бы, пожалуй, сослаться в свое оправдание на то, что слово это — хотя оно и выпало из напечатанного текста сталинской телеграммы — осталось в многочисленных комментариях по поводу этой самой телеграммы, опубликованных в том же самом номере газеты. Но тогда этот пропуск был серьезным упущением.
Среди последствий этого упущения была и статья «Самокритичное отношение к одной редакционной ошибке», и трехдневная дискуссия на факультете о сущности демократии, о происхождении слова «демократия», о его первоначальном значении и об изменении этого значения, о демагогическом использовании его буржуазией и монополистами — с обязательной оговоркой о той первоначально безусловно прогрессивной роли, какую сыграло это понятие примерно в середине девятнадцатого столетия,— об искажении его значения рейнскими сепаратистами и, наконец, о воплощении его в жизнь в новом государстве рабочих и крестьян. Ведь в телеграмме Сталина что было сказано? Не просто: да здравствует единая независимая миролюбивая Германия,— а совсем другое: единая независимая демократическая миролюбивая Германия. Тут есть разница. Но об этой разнице и речи не было ни в комментариях, ни в выступлениях, опубликованных в газете, так как их авторы имели перед глазами полный текст телеграммы. И вдруг слово это выпало, да еще в центральном органе; последствия было трудно предвидеть, и все это послужило нам наукой.
Роберту казалось, что даже теперь, двенадцать с половиной лет спустя, он может в любой момент сделать доклад об истории слова «демократия». И ему вполне хватит материала, почерпнутого в той трехдневной дискуссии.
Однако с таким же успехом он мог бы, использовав тот же самый материал, да еще, правда, упомянув о некоторых обстоятельствах дискуссии и демонстрации на Помернплац, дать описание одного из самых характерных проявлений догматизма.
Он наверняка не преувеличивал, предполагая, что случайный пропуск в телеграмме Сталина — эта небольшая оплошность переутомленного редактора — дал толчок к интенсивнейшим обсуждениям и уточнениям сущности демократии не только на их факультете, но и на всех других факультетах страны, и не только во всех университетах, но и во всех школах, на большинстве предприятий, во всех парторганизациях и, уж конечно, на собраниях каждой группы Союза свободной немецкой молодежи, как и на многих других собраниях. Общий уровень понимания сущности демократии во всей стране значительно повысился после опубликования статьи «Самокритичное отношение к одной редакционной ошибке».
Этот результат наверняка не терял своего значения даже перед лицом того факта, что во всех этих самобичеваниях, как и в повышении общего уровня сознательности, был, в сущности, повинен один-единственный разиня. Но столь же достоверно было и то, что не у одного только студента Када от всего этого голова пошла кругом.
Даже на факультете Кад был далеко не единственным, кто заметил отсутствие слова «демократическая» в телеграмме Сталина, опубликованной в газете, и его присутствие в комментариях, и не он один спрашивал, не исправлено ли уже, собственно, то, что искажено в документе, подробными разъяснениями, помещенными в том же номере.
О, Ангельхоф объяснил ему, что к чему! Уж не воображает ли господин студент, что 'он умнее, чем товарищи из центрального органа? Может быть, он считает, что редакторы не знали, что делают, когда заявляли о своем самокритичном отношении? А задумывался ли он когда-либо вообще над ролью Советского Союза? Или ему вовсе нет дела до создания единой независимой демократической — да, демократической! — миролюбивой Германии?
Кад попробовал было объяснить, что он имел в виду, задавая свой вопрос, но это ему не удалось. И тогда он замолчал и стал изучать вместе со всеми сущность демократии.
Однако полгода спустя, во время демонстрации на площади, когда Старый Фриц напомнил о ноябрьской дискуссии, выяснилось, что Кад и до сих пор далеко не все еще понял. Он много думал, заявил он шагающему перед колонной спиной вперед Старому Фрицу, целые полгода думал об этом, и все-таки он должен сказать, что тогда явно перегнули палку. Так много шуму, а из-за чего?
Тут уж и Ангельхоф повернулся лицом к колонне и зашагал спиной вперед.
— Ах, так, значит, вот оно что,— зашипел он,— выходит, твое тогдашнее заявление о согласии было лицемерным. Ты сделал вид, что все понял и со всем согласился, Кад, только для того, чтобы прекратить дальнейшее выяснение. Тебе, Кад, захотелось мелкобуржуазного спокойствия, захотелось, чтобы тебе не мешали в твоих планах, не так ли? Каковы же они, твои истинные планы, Кад? И почему ты ставишь этот уже исчерпанный вопрос именно сейчас, в этой революционной ситуации? А ну-ка выскажись, Кад! Тебе не нравится, что мы хотим изменить название этой площади? А может быть, у тебя такое задание — я не спрашиваю, от кого ты получил это задание, пока еще не спрашиваю! — чинить препятствия уничтожению в нашем городе опорных пунктов реваншистского мировоззрения, одним из которых является название этой площади? Теперь не время разбирать это неслыханное дело — мы не позволим остановить нас в нашем революционном начинании подобными провокациями. Но мы еще поговорим обо всем этом, Кад!
Они так и не поговорили об этом — ни об этом, ни о чем-либо другом.
Кад, фамилия которого с того времени звучала на всех собраниях почему-то как Гад, на следующее утро исчез, и никто больше никогда ничего о нем не слыхал.
Помернплац в то же воскресенье, уже во второй половине дня, была переименована в площадь Освобождения; бургомистр— разумеется, после того, как его уполномочил на то городской совет, нарушивший ради этого свой послеобеденный покой,— собственноручно повесил картонную табличку с новым названием, прикрыв ею старое, реваншистское. На фоне такого успеха потеря механика Када была не так уже заметна.
Сейчас, шагая по этой площади, Роберт расценивал все несколько иначе. Он, правда, не считал, что название «Помернплац» могло оставаться и до сих пор — ничего особенно хорошего в нем не было,— но вот механик Кад действительно должен был бы остаться. Теперь Роберт понимал гнев секретаря райкома Хайдука, увы, запоздалый.
Хайдук узнал обо всем только в понедельник, вернувшись с совещания в областном комитете. Он был вне себя от ярости.
— Да вы что, все там с ума посходили? Какого черта вы разыгрываете ультрареволюционеров, ваше дело — учить дроби, стихи й русский язык, а по возможности еще и испанский! Вы что, черт побери, не нашли себе важнее забот, чем эта дурацкая Помернплац? Да, конечно, название надо сменить, разумеется! Но сперва смените-ка себе головы. Себе да еще нескольким миллионам своих дорогих земляков! Но эта задача вам кажется недостаточно великой — так, что ли? Пустяки, маленький переворот в головах, уж с этим-то мы справимся! И отправляетесь топтаться на площади. День там проторчали — и реваншизма как не бывало! А что при этом один-два человека убегут — не в счет. Вы ведь совершили революцию! И кому только взбрела в голову эта идиотская идея!
— Мне,— сказал Роберт и поспешно добавил:—Я был в плену в Польше, там над воротами лагеря висел плакат: «Пленный, когда вернешься домой, борись против войны!» Вот что!
— Исваль, ты задавала, вот что! Борись против войны, но не устраивай цирка. Изучай физику или хоть польский язык, пока башка варит, а потом делай котлету из реваншистов! Только не размахивай красной тряпкой, не дразни быков — их все равно тут нет! И Када тоже — или как там его зовут, этого парня!
— Да ведь не я же его стращал, товарищ Хайдук, это Ангельхоф.
— Да, разумеется, ну а что же ты молчал, ты ведь так здорово умеешь разглагольствовать. Раз вы говорите, что Кад порядочный парень, прилично учился и вся его вина только в том, что он всегда хотел во всем получше разобраться, то почему же вы вчера не остановили Ангельхофа? Может быть, Ангельхоф правильнее судит о Каде, чем вы, но ведь вполне возможно, что и наоборот. А вот теперь все это уже представляет только теоретический интерес: Када и след простыл, а настроение у вас на факультете, разумеется, великолепное, не так ли? Вы ведь выиграли грандиозную классовую битву, перекрестили площадь, подумать только! Да еще стерли о ее булыжник свои кожимито-вые подметки! Теперь у нас есть площадь Освобождения! И одним будущим инженером меньше. Прекрасный расчет, santa madonna! Можете задирать кверху нос, когда будете шагать по своей площади Освобождения. Повторяю, Исваль, ты задавала.
— Согласен,— сказал Трулезанд,— но ведь Исваль не один маршировал по площади. Плакат со словами «Померания сожжена» писал я, доктор Фукс ставил точку с запятой, директор с товарищем Ангельхофом шагали впереди, а мы все следом за ними. Если здесь поднимают вопрос о том, кто является задавалой, то необходимо поднять и другой вопрос: «Кто не является задавалой?» И почему?
— Этот вопрос мы поставим,— сказал Хайдук.— Не беспокойся, amigo, как раз этот-то вопрос мы и поставим. В четверг вечером у меня заседание, которое я могу отменить. Вот тогда-то мы и устроим у вас собрание. Ну все, а теперь выметайтесь, а то мне влетит от Лолы!
В ресторане Роберт нашел свободный столик, сидя за которым можно было обозревать площадь Освобождения. На улицах он не
встретил ни одного знакомого и здесь тоже не видел пока никого, к кому мог бы обратиться по имени.
Для киносъемки было бы, пожалуй, достаточно заменить новые вывески и надписи старыми да выпустить на площадь толпу плохо одетых статистов. Но Роберт не стал бы смотреть этот фильм. Все дело свелось бы к фальшивым усам и наклеенным бородам — к фальшивой старой * одежонке и фальшивому пафосу.
И вот это мы? Бодрячки, которым режиссер долго вдалбливал, что у них должно быть решительное выражение лица, набеленные статисты в сером послевоенном тряпье из костюмерной, неучи с глазами, устремленными в светлое будущее, получающие гонорар за хоровое исполнение «По долинам и по взгорьям»; хористки в модных бюстгальтерах под обтрепанными свитерами; юнцы, во имя искусства несущие плакаты; покорители истории во славу режиссера, Гансы Альберсы и Марики Рокк—«Гоп-ля-ля, совершим переворот в народном образовании! Ах, как интересно учиться!» Так это мы — верные сценарию носители транспарантов и прогресса, шагающие в шеренгах ради страсти сниматься в кино, изображающие для цветного фильма жажду к образованию в первые послевоенные годы?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
— А лошади вообще-то едят лук?
— Уж если ты возьмешь кого на прицел, то ни перед чем не остановишься — накормишь его лошадей и чем-нибудь похуже лука,— сказала Вера.
Теперь она подошла вплотную к своей излюбленной теме: об отсутствии чувства меры у Роберта, о безмерном отсутствии чувства меры...
Наш милый городок, думал Роберт, пересекая площадь Освобождения, уж никак нельзя обвинить в отсутствии чувства меры; он мужественно держится за добродетель, свойственную ему последние семь веков,— растет черепашьими темпами. Правда, кроме университета и пивоваренного завода, здесь появились теперь еще мебельная и швейная фабрики, а на площади Освобождения нельзя уже больше играть в футбол из-за машин, но в остальном — во всяком случае, судя по внешнему виду — он оказывает решительное сопротивление всем соблазнам нового. И если бы тут решили, например, снимать фильм про РКФ в первые годы его создания, то не так уж много пришлось бы и заслонять декорациями.
Несколько вывесок надо бы, конечно, снять; вон там, например, где сейчас написано «Фрукты и овощи», пришлось бы снова написать «Колониальные товары», а у дверей поставить толстого спекулянта растительным маслом в заляпанном фартуке. Неоновую надпись «Дом пионеров-тельманцев» тоже, конечно, пришлось бы убрать и повесить обратно вывеску «Банк», а на ресторан водрузить старую вывеску «Дом Нетельбека», да и площадь Освобождения снова переименовать в Помернплац.
Тут можно было бы дать такую сцену: рабоче-крестьянский факультет, выражая протест против названия площади, весь день марширует по ней с гигантским плакатом, на котором начертано:
ПОМЕРАНИЯ СОЖЖЕНА, ОБНОВИЛАСЬ ВСЯ СТРАНА, ТАК КОГДА ЖЕ БУДЕТ ПЛОЩАДЬ ПО-ДРУГОМУ НАЗВАНА?
Доктор Фукс, правда, покривился при виде этих неуклюжих стихов и настоял на том, чтобы по крайней мере вторая запятая была заменена точкой с запятой, но тем не менее браво маршировал вместе со всеми, а ведь для него это было, пожалуй, труднее всего, потому что среди жителей, стоящих на тротуаре по сторонам площади, были и его коллеги по старой гимназии и друзья из Общества любителей хорового пения.
Даже Шика маршировал вместе со всеми, но в знак своей духовной отчужденности от всего происходящего нес в руке счетную линейку, на которую то и дело смотрел, а потом снова подымал взгляд к облакам, плывущим по небу; таким образом, каждый мог видеть: только ноги его участвовали в политике, шагая по булыжнику. Дух же его проник в более глубокие сферы, в сферы корней квадратных.
Старый Фриц и Ангельхоф шагали впереди под транспарантом, который несли два самых сильных и самых высоких студента факультета — передовик труда Бланк и футболист Тримборн.
Время от времени Старый Фриц целиком передавал руководство Ангельхофу, а сам выходил из колонны и пропускал мимо себя торжественное шествие, но вовсе не для того, чтобы принимать парад, а чтобы объяснить всем, что он сейчас заглянет к «Нетельбеку» — не прохлаждаться там, пока другие маршируют, а возобновить переговоры с бургомистром и проверить, не готова ли крепость к капитуляции.
Бургомистр, как можно было понять из сообщения Вёлынова о результатах переговоров, был совершенно обескуражен этим чрезвычайным происшествием: демонстрация в его мирном городке, демонстрация своих людей, беспорядки, да еще из-за чего? Из-за подозрения, что он, бургомистр, способен поддержать реваншизм! А какое основание для таких подозрений? Он хотел действовать постепенно, убрать сначала самые зловредные фашистские названия улиц, затем названия, знаменующие военные победы и напоминающие о феодализме и пруссачестве, а уж под конец те, которые по своей природе, собственно говоря, невинны, но могли бы вызвать некоторые недоразумения. Постепенно и демократически — главное, демократически, а это значит, что решение выносит городской совет, ведь бургомистр в конце концов не самовластный правитель, он уполномоченный представитель демократического управления городом и государственной власти. И это должен понимать товарищ Вёлыпов, понимать и уважать, а следовательно, призвать к порядку своих необузданных учеников.
— Разумеется,— сказал Старый Фриц в своем сообщении студентам, которые, сгрудившись вокруг него под транспарантом, проходили очередной круг по площади и, слушая, одновременно следили за тем, чтобы Вёлыпов не упал, поскольку он, делая сообщение, шагал задом,— разумеется, я указал товарищу бургомистру на то, что вы не ученики, а студенты рабоче-крестьянского факультета и не необузданны, а полны пролетарского нетерпения и уж ни в коем случае не неучи какие-то, которых можно «призвать к порядку», а замечательные представители нового, благодаря энтузиазму которых свет разума и сила знаний станут всенародным достоянием. Но в вопросе о демократии мне, разумеется, пришлось согласиться с товарищем бургомистром. Все вы, конечно, помните не хуже меня, какой урок мы извлекли в прошлом году из статьи центрального органа о самокритичном отношении к одной редакционной ошибке. Этот урок поистине незабываем.
Конечно, они все прекрасно помнили. Три дня подряд прорабатывали фраза за фразой редакционную статью «Нойес Дойчланд», и если бы все зависело от Ангельхофа, то выучили бы ее наизусть. Статья называлась «Самокритичное отношение к одной редакционной ошибке» и послужила поводом к тому, что весь факультет в течение трех дней подробно обсуждал вопрос о сущности демократии.
— Эти редакторы,— сказал тогда Ангельхоф,— наши редакторы, и ошибки их — это наши ошибки, а значит, мы должны занять с ними единую самокритичную позицию.
Казалось, каждый студент РКФ и каждый преподаватель РКФ сам лично пропустил слово «демократическая» в газетном сообщении, хотя на самом деле эту ошибку допустили даже не редакторы газеты — их проступок состоял в том, что они не заметили отсутствия этого слова, когда принимали сообщение телеграфного агентства.
Разумеется, можно было бы, пожалуй, сослаться в свое оправдание на то, что слово это — хотя оно и выпало из напечатанного текста сталинской телеграммы — осталось в многочисленных комментариях по поводу этой самой телеграммы, опубликованных в том же самом номере газеты. Но тогда этот пропуск был серьезным упущением.
Среди последствий этого упущения была и статья «Самокритичное отношение к одной редакционной ошибке», и трехдневная дискуссия на факультете о сущности демократии, о происхождении слова «демократия», о его первоначальном значении и об изменении этого значения, о демагогическом использовании его буржуазией и монополистами — с обязательной оговоркой о той первоначально безусловно прогрессивной роли, какую сыграло это понятие примерно в середине девятнадцатого столетия,— об искажении его значения рейнскими сепаратистами и, наконец, о воплощении его в жизнь в новом государстве рабочих и крестьян. Ведь в телеграмме Сталина что было сказано? Не просто: да здравствует единая независимая миролюбивая Германия,— а совсем другое: единая независимая демократическая миролюбивая Германия. Тут есть разница. Но об этой разнице и речи не было ни в комментариях, ни в выступлениях, опубликованных в газете, так как их авторы имели перед глазами полный текст телеграммы. И вдруг слово это выпало, да еще в центральном органе; последствия было трудно предвидеть, и все это послужило нам наукой.
Роберту казалось, что даже теперь, двенадцать с половиной лет спустя, он может в любой момент сделать доклад об истории слова «демократия». И ему вполне хватит материала, почерпнутого в той трехдневной дискуссии.
Однако с таким же успехом он мог бы, использовав тот же самый материал, да еще, правда, упомянув о некоторых обстоятельствах дискуссии и демонстрации на Помернплац, дать описание одного из самых характерных проявлений догматизма.
Он наверняка не преувеличивал, предполагая, что случайный пропуск в телеграмме Сталина — эта небольшая оплошность переутомленного редактора — дал толчок к интенсивнейшим обсуждениям и уточнениям сущности демократии не только на их факультете, но и на всех других факультетах страны, и не только во всех университетах, но и во всех школах, на большинстве предприятий, во всех парторганизациях и, уж конечно, на собраниях каждой группы Союза свободной немецкой молодежи, как и на многих других собраниях. Общий уровень понимания сущности демократии во всей стране значительно повысился после опубликования статьи «Самокритичное отношение к одной редакционной ошибке».
Этот результат наверняка не терял своего значения даже перед лицом того факта, что во всех этих самобичеваниях, как и в повышении общего уровня сознательности, был, в сущности, повинен один-единственный разиня. Но столь же достоверно было и то, что не у одного только студента Када от всего этого голова пошла кругом.
Даже на факультете Кад был далеко не единственным, кто заметил отсутствие слова «демократическая» в телеграмме Сталина, опубликованной в газете, и его присутствие в комментариях, и не он один спрашивал, не исправлено ли уже, собственно, то, что искажено в документе, подробными разъяснениями, помещенными в том же номере.
О, Ангельхоф объяснил ему, что к чему! Уж не воображает ли господин студент, что 'он умнее, чем товарищи из центрального органа? Может быть, он считает, что редакторы не знали, что делают, когда заявляли о своем самокритичном отношении? А задумывался ли он когда-либо вообще над ролью Советского Союза? Или ему вовсе нет дела до создания единой независимой демократической — да, демократической! — миролюбивой Германии?
Кад попробовал было объяснить, что он имел в виду, задавая свой вопрос, но это ему не удалось. И тогда он замолчал и стал изучать вместе со всеми сущность демократии.
Однако полгода спустя, во время демонстрации на площади, когда Старый Фриц напомнил о ноябрьской дискуссии, выяснилось, что Кад и до сих пор далеко не все еще понял. Он много думал, заявил он шагающему перед колонной спиной вперед Старому Фрицу, целые полгода думал об этом, и все-таки он должен сказать, что тогда явно перегнули палку. Так много шуму, а из-за чего?
Тут уж и Ангельхоф повернулся лицом к колонне и зашагал спиной вперед.
— Ах, так, значит, вот оно что,— зашипел он,— выходит, твое тогдашнее заявление о согласии было лицемерным. Ты сделал вид, что все понял и со всем согласился, Кад, только для того, чтобы прекратить дальнейшее выяснение. Тебе, Кад, захотелось мелкобуржуазного спокойствия, захотелось, чтобы тебе не мешали в твоих планах, не так ли? Каковы же они, твои истинные планы, Кад? И почему ты ставишь этот уже исчерпанный вопрос именно сейчас, в этой революционной ситуации? А ну-ка выскажись, Кад! Тебе не нравится, что мы хотим изменить название этой площади? А может быть, у тебя такое задание — я не спрашиваю, от кого ты получил это задание, пока еще не спрашиваю! — чинить препятствия уничтожению в нашем городе опорных пунктов реваншистского мировоззрения, одним из которых является название этой площади? Теперь не время разбирать это неслыханное дело — мы не позволим остановить нас в нашем революционном начинании подобными провокациями. Но мы еще поговорим обо всем этом, Кад!
Они так и не поговорили об этом — ни об этом, ни о чем-либо другом.
Кад, фамилия которого с того времени звучала на всех собраниях почему-то как Гад, на следующее утро исчез, и никто больше никогда ничего о нем не слыхал.
Помернплац в то же воскресенье, уже во второй половине дня, была переименована в площадь Освобождения; бургомистр— разумеется, после того, как его уполномочил на то городской совет, нарушивший ради этого свой послеобеденный покой,— собственноручно повесил картонную табличку с новым названием, прикрыв ею старое, реваншистское. На фоне такого успеха потеря механика Када была не так уже заметна.
Сейчас, шагая по этой площади, Роберт расценивал все несколько иначе. Он, правда, не считал, что название «Помернплац» могло оставаться и до сих пор — ничего особенно хорошего в нем не было,— но вот механик Кад действительно должен был бы остаться. Теперь Роберт понимал гнев секретаря райкома Хайдука, увы, запоздалый.
Хайдук узнал обо всем только в понедельник, вернувшись с совещания в областном комитете. Он был вне себя от ярости.
— Да вы что, все там с ума посходили? Какого черта вы разыгрываете ультрареволюционеров, ваше дело — учить дроби, стихи й русский язык, а по возможности еще и испанский! Вы что, черт побери, не нашли себе важнее забот, чем эта дурацкая Помернплац? Да, конечно, название надо сменить, разумеется! Но сперва смените-ка себе головы. Себе да еще нескольким миллионам своих дорогих земляков! Но эта задача вам кажется недостаточно великой — так, что ли? Пустяки, маленький переворот в головах, уж с этим-то мы справимся! И отправляетесь топтаться на площади. День там проторчали — и реваншизма как не бывало! А что при этом один-два человека убегут — не в счет. Вы ведь совершили революцию! И кому только взбрела в голову эта идиотская идея!
— Мне,— сказал Роберт и поспешно добавил:—Я был в плену в Польше, там над воротами лагеря висел плакат: «Пленный, когда вернешься домой, борись против войны!» Вот что!
— Исваль, ты задавала, вот что! Борись против войны, но не устраивай цирка. Изучай физику или хоть польский язык, пока башка варит, а потом делай котлету из реваншистов! Только не размахивай красной тряпкой, не дразни быков — их все равно тут нет! И Када тоже — или как там его зовут, этого парня!
— Да ведь не я же его стращал, товарищ Хайдук, это Ангельхоф.
— Да, разумеется, ну а что же ты молчал, ты ведь так здорово умеешь разглагольствовать. Раз вы говорите, что Кад порядочный парень, прилично учился и вся его вина только в том, что он всегда хотел во всем получше разобраться, то почему же вы вчера не остановили Ангельхофа? Может быть, Ангельхоф правильнее судит о Каде, чем вы, но ведь вполне возможно, что и наоборот. А вот теперь все это уже представляет только теоретический интерес: Када и след простыл, а настроение у вас на факультете, разумеется, великолепное, не так ли? Вы ведь выиграли грандиозную классовую битву, перекрестили площадь, подумать только! Да еще стерли о ее булыжник свои кожимито-вые подметки! Теперь у нас есть площадь Освобождения! И одним будущим инженером меньше. Прекрасный расчет, santa madonna! Можете задирать кверху нос, когда будете шагать по своей площади Освобождения. Повторяю, Исваль, ты задавала.
— Согласен,— сказал Трулезанд,— но ведь Исваль не один маршировал по площади. Плакат со словами «Померания сожжена» писал я, доктор Фукс ставил точку с запятой, директор с товарищем Ангельхофом шагали впереди, а мы все следом за ними. Если здесь поднимают вопрос о том, кто является задавалой, то необходимо поднять и другой вопрос: «Кто не является задавалой?» И почему?
— Этот вопрос мы поставим,— сказал Хайдук.— Не беспокойся, amigo, как раз этот-то вопрос мы и поставим. В четверг вечером у меня заседание, которое я могу отменить. Вот тогда-то мы и устроим у вас собрание. Ну все, а теперь выметайтесь, а то мне влетит от Лолы!
В ресторане Роберт нашел свободный столик, сидя за которым можно было обозревать площадь Освобождения. На улицах он не
встретил ни одного знакомого и здесь тоже не видел пока никого, к кому мог бы обратиться по имени.
Для киносъемки было бы, пожалуй, достаточно заменить новые вывески и надписи старыми да выпустить на площадь толпу плохо одетых статистов. Но Роберт не стал бы смотреть этот фильм. Все дело свелось бы к фальшивым усам и наклеенным бородам — к фальшивой старой * одежонке и фальшивому пафосу.
И вот это мы? Бодрячки, которым режиссер долго вдалбливал, что у них должно быть решительное выражение лица, набеленные статисты в сером послевоенном тряпье из костюмерной, неучи с глазами, устремленными в светлое будущее, получающие гонорар за хоровое исполнение «По долинам и по взгорьям»; хористки в модных бюстгальтерах под обтрепанными свитерами; юнцы, во имя искусства несущие плакаты; покорители истории во славу режиссера, Гансы Альберсы и Марики Рокк—«Гоп-ля-ля, совершим переворот в народном образовании! Ах, как интересно учиться!» Так это мы — верные сценарию носители транспарантов и прогресса, шагающие в шеренгах ради страсти сниматься в кино, изображающие для цветного фильма жажду к образованию в первые послевоенные годы?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47