Хотя смеяться ты можешь уже сегодня — ведь сегодня латынь.
С латынью Квази был явно не в ладах.
— Друзья,— говорил он,— этот так называемый язык просто кто-то выдумал, и причем тот — я лично убежден,— кто был очень далек от народа. Тому типу просто надо было кое-что скрыть. В жилах его текла не кровь, а вода. Сказать вам, что, на мой взгляд, квази представляет собой латынь? Сооружение из детского конструктора.
Разгорелся спор о том, следует отказаться от латыни или нет. Так они обсуждали все предметы, всякий раз вырабатывая общую точку зрения.
— Не понимаю! — удивился Якоб.— Просто не понимаю, как ты мог такое сказать! Если латынь словно из конструктора смастерили, она должна тебе нравиться. Я в сравнениях не силен, но твое до меня дошло. Оно ведь значит, что латынь — хорошо организованный язык, а можно так сказать: организованный язык? Я был бы рад, если бы и немецкий был таким же.
— Немецкий получился скорее из химического набора,— вмешался Трулезанд.— Чуть-чуть одного порошка насыплешь, чуть-чуть другого, польешь кислотой, помешаешь, смесь посинеет, еще раз помешаешь, пожелтеет, и вонь подымется. А вот с латынью все ясно. Кто хочет заниматься наукой, должен знать латынь. Потому Трулезанд и долбит эту самую латынь.
Спор о предмете вскоре перешел в спор о преподавателе.
Ангельхофа недолюбливали, во всяком случае вне класса. Он был не только хвастун, но и наушник. Почти каждое собрание вел он и встречал в штыки половину выступлений. При этом обычно выяснялось, что он всегда в курсе всех событий на факультете, особенно неприятных. Он мастерски создавал впечатление, что лишь против воли взял на себя роль общественной совести. Запинаясь, перечислял чужие грехи, вдруг обрывал свою речь, усаживался с видом мученика, вертелся на стуле, но затем, преодолев, как он говорил, мелкобуржуазную щепетильность, давал каждому событию соответствующую политическую оценку. Ангельхоф хорошо знал первоисточники и всегда находил цитату, с помощью которой не без смущения, но верный своим принципам, возводил упущение в колебания, а ошибку в уклон. После собрания или в перерыве он подходил к очередной жертве и, глядя ей прямо в глаза, протягивал руку. Он надеется,
говорил он, что его правильно поняли, что всем ясно, о чем он печется — о деле, только о деле, об их общем деле...
Многие попадались на эту удочку: они чувствовали себя еще неуверенно, хотели учиться и все понять, и одно уже поняли — ошибка становится злостной, когда ее не называют настоящим именем.
Трулезанд, однако, и слышать не хотел об Ангельхофе.
— Раз как-то был я в театре,— рассказывал он,— еще в Штеттине, ныне Щецине. Там на сцене рыцарь решил с собой покончить. Всадил себе в бок кинжал. Послушали бы вы, что он нес! Чертовски, говорит, тяжко, но отечество — и он еще протянул: оте-е-е-чество — требует, и это его, мол, крова-а-а-вый долг. А сам на вид невзрачный коротышка и вообще ничуть не похож на Ангельхофа, зато Ангельхоф похож на этого рыцаря — смешно, да? — но это, наверно, и есть диалектика.
С той поры и другие стали внимательно приглядываться к латинисту, и скоро в комнате «Красный Октябрь» он получил прозвище Кинжал.
На занятиях, однако, Ангельхоф был совсем другим. Воздух аудитории действовал на него магически, точно влага на одно из тех диковинных китайских растений, которые, стоит только их опустить в воду, превращаются из невзрачных комочков в цветы фантастической красоты. У доски Ангельхоф был остроумным, обаятельным и человечным. Он обладал даром красноречия, умел увлекать слушателей, и учились у него легко, без труда.
Вера Бильферт как-то сказала:
— По-моему, он колдун. Когда он говорит, мне кажется, будто я давно знаю латынь, просто забыла ее немного, и он мне помогает все вспомнить. А я ведь никогда не учила латыни!
Квази Рику все это было подозрительно.
— Друзья, следует проверить, не гипнотизирует ли он нас. На меня, впрочем, его мистическая болтовня не действует, но вас он заворожил. Латынь мертва, вокабулы — всего-навсего куча ( гарых костей, а так называемый педагог собирает из костей скелет и уверяет нас, что перед нами живой человек. Но бдительное око видит, что это скелет. А нужны нам скелеты? Нет, говорю я, нам скелеты квази не нужны.
Он стойко сопротивлялся Ангельхофу, и всякий раз, как только преподаватель покидал класс, Квази выходил вперед и, хлопнув в ладоши, восклицал:
— Рабочая группа А-один, проснись! Наваждение исчезло! И вот бледный, словно похудевший Квази лежит под периной
Трулезанда, и каждый видит, с какой охотой пошел бы он на занятия, даже к Ангельхофу, к этому Кинжалу.
Когда они вернулись, он лежал все в той же позе, и на следующее утро им показалось, что он за все время даже не шевельнулся.
Квази не слушал их рассказов, не смеялся их остротам, он с трудом съел завтрак и не заметил, что зимнее пальто Роберта, которое на него надели, ему длинно.
Очутившись в клинике, они притихли.
Рентгенолог доктор Гропюн это тотчас подметил.
— Я выражаю энергичнейший протест: четыре постные физиономии, да еще натощак, это уж слишком! Похоже, вы не верите в мое искусство врачевания, да и в искусство врачевания вообще. Фрейлейн Хелла, проверьте-ка у них документы. Этих людей я не знаю, это не вчерашние ребята, вчера приходили бравые молодцы, а сегодня — жалкие сопляки.
— Господин доктор,— сказал Трулезанд,— подумайте сами, нас точно обухом по голове кто ударил. Удар из-за угла!
Но рентгенолог, приложив палец к губам, шепнул:
— Т-с-с, помолчите... слышите хихиканье? Слышите, как болезнь потирает от радости свои костлявые руки — какая удача,— прямое попадание! Целилась в одного, а свалила четверых! Как говорилось в недоброй памяти времена моей солдатчины: колоссальный моральный эффект! Простаки! Как же нам одолеть болезнь, если вас так легко запугать? А вашему Рику мы сейчас вот что пропишем: дополнительные талоны на сливочное масло, а растительного — не меньше бочонка, и пошлем его домой. Там он месяц полежит, подышит свежим воздухом и к рождеству снова вернется к вам... Кстати, господин Рик, большое спасибо за ваш график, прием прошел блестяще. Поскорее возвращайтесь, без вас на вашем чудном факультете все полетит вверх тормашками.
Квази спокойно выслушал врача и даже не вздрогнул, когда ассистентка всадила ему в руку иглу, только выражение «чудной факультет», кажется, задело его. Но прежде, чем он успел открыть рот, ответил Роберт:
— Здесь есть одна загвоздка: мы четверо — вроде как сиротский приют. Вот у него нет родителей, и у Карла Гейнца Рика тоже нет. У Трулезанда есть, правда, какие-то завалящие тетки с перинами, а у Рика и этого даже нет. Можно ему с нами остаться? А?
Врач размышлял долго.
— Пожалуй, можно и остаться,— сказал он наконец,— все зависит от того, как будет протекать процесс в легком. Месяц лежать, не вставая, при открытом окне, больше ему, наверно, и не надо. Мы вовремя захватили... А кто будет за ним ухаживать?
— Мы,— ответили они.
Врач написал необходимые рекомендации и, передав их Роберту, обратился к ассистентке:
— Фрейлейн Хелла, отправляйтесь с этими самаритянами, поглядите на их обитель. Вы знаете, на что надо обратить внимание. А вы, господин Рик, досконально изучите все пятна на потолке. Колоссальный терапевтический эффект! И запаситесь терпением, все будет в порядке.
Квази подал ему руку.
— Большое спасибо, господин доктор,— поблагодарил он,— большое спасибо. Если это помогает, я буду лежать, не вставая. Но разрешите вам сказать: мы вовсе не «чудной факультет»!
— Похоже, что я это уже понял.
Ассистентка оказалась весьма общительной девушкой. Собственно, она не была настоящей ассистенткой, она еще училась и теперь проходила практику.
Поначалу она молча шла рядом с молодыми людьми, но вскоре уже смеялась их остротам. А при покупке льняного масла так даже выручила их.
Бакалейщик был не слишком сговорчив. Он сразу понял, что они нестоящие клиенты, а на масло у него уже явно были другие виды.
— Пять литров сразу? — удивился он.— Что за вздор! Да оно же у вас прогоркнет. Зачем вам сразу все пять литров?
— Боимся, что остаток у вас прогоркнет,— ответил Труле-занд,— или вдруг его вылакает кошка. Может, ваша кошка любит лакомиться творогом с маслом?
— У меня нет кошки,— вспылил торговец,— и я категорически протестую против ваших намеков. Думаете, я не понимаю, на кого вы намекаете?
Роберт удивленно взглянул на Трулезанда.
— На кого это ты намекаешь? Человек говорит, что у него нет кошки, а ты все про кошку да про кошку! Нет, скажи, на кого это ты намекаешь?
— Но нам все-таки хотелось бы получить пять литров масла,— повторил Трулезанд.
Однако бакалейщик нашелся:
— Пожалуйста, пожалуйста, как вам будет угодно. Желаете, чтоб драгоценное масло прогоркло — как угодно, будьте добры, вашу посуду.
Посуды у них не нашлось.
— Посуды у нас нет,— признался Трулезанд,— нам, понима-
129
ете, не каждый день приходится покупать по пять литров масла. Торговец искренне посочувствовал:
— Очень жаль, господа, что у вас нет посуды. Вы же знаете, как теперь все трудно достать.
Роберт упрекнул Трулезанда:
— Разве ты не знаешь, как теперь все трудно достать? Правда, масла теперь можно достать сколько душе угодно, но только если у тебя есть посуда. А если посуды нет, так и масла для тебя нет. Ты просто несправедлив к этому уважаемому господину: кошки у него нет и посуды у него тоже нет. Теперь нет. Прежде — да, прежде у этого господина всегда было и масло, и кошки, и посуда. Но вот теперь...
Тут Хелла отстранила их и, улыбнувшись лавочнику, сказала:
— Поищите, пожалуйста, может быть, у вас все-таки найдется чистая канистра или двухлитровая бутылка. Двух литров нам пока хватит. Бутылку вы нам дадите взаймы, конечно, под залог. Видите ли, нам нужно масло для медицинских целей, все эти молодые люди больны — да вы, верно, это уже сами заметили,— они находятся под моим наблюдением. Моя фамилия Шмёде, я ассистентка в клинике.
Когда они вышли на улицу, она спросила:
— Зачем вы себя так вели?
— Как это так? — воскликнул Роберт.— Вы же видите, у него все есть. И пятилитровая бутыль наверняка тоже... Меня зло берет, когда вижу таких типов!
— И меня тоже,— подхватил Трулезанд,— спекулянт как пить дать. Вывеску на дверях лавчонки видели? «Колониальные товары». Ясно, хочет получить назад свои колонии. Все эти лавочники — эксплуататоры.
— Очень мило,— сказала Хелла Шмёде,— мой отец т<3же лавочник.
Они заверили ее, что их это ничуть не смущает, а если у нее еще есть вопросы, так пусть, не стесняясь, выкладывает. Но потом они все-таки долго молчали. И только у входа в общежитие Трулезанд спросил:
— А вы читали Островского «Как закалялась сталь«? Нет? Прочтите, тогда вам многое станет ясно!
— Большое спасибо за совет,— холодно ответила фрейлейн Шмёде.— Может быть, мне удастся взять реванш другим литературным примером. Есть еще один Островский, который написал пьесу «На всякого мудреца довольно простоты». Так где же ваша комната?
Герман Грипер ни разу в жизни не был в театре и никогда о том не жалел.
— Ты человек пишущий,— сказал он Роберту,— тебе туда ходить положено, а мне чего ради? Сам кого хочешь одурачу, так чему я там научусь? Напиши-ка мои мемуары, и тебе тоже театр будет ни к чему. Тридцать лет только и нарушаю законы, а за решетку ни разу не угодил. Когда за спиной такой опыт, ни один актеришка тебя не удивит. Цирк — дело другое, в цирк я хожу. С цирком меня связывают дорогие воспоминания. Собственно, дорогими они были для других. Вот на Хейлигенгейстфельд был когда-то цирк... Постой-ка, когда же это было? Сдается мне, в начале двадцатых годов. Работал там фокусник, высший класс. Такие фокусы с картами делал — просто чудеса. Ну, я в чудеса не верю и никогда не верил. Кончилось представление, я этого фокусника пригласил на серьезный разговор. Он пил вино, а я называл его «маэстро». После трех бутылок серьезность с него слетела, он оказался простецким парнем. Я-то не прост, но при случае могу прикинуться.
Утром я приволок его в цирк, потом поспал два часика и тут же начал разучивать оба его фокуса, секрет которых я у него вечером выманил.
Знаешь, как долго я тренировался? Тебе и в голову не придет, ты же писака. Две недели, целых две недели! По восемь часов в день! И целых две недели ни гроша не зарабатывал, чистое разорение. Конечно, можно было устроиться иначе. Шулеров в то время околачивалось повсюду тьма тьмущая. Впрочем, чаще всего они не околачивались, а сидели там, где карты запрещены. Почему, думаешь, они сидели? Да потому, что обучились своим фокусам у типов, что тоже околачиваются повсюду с двумя колодами, но чаще всего и те не околачивались, а тоже сидели, потому что своим фокусам... ясно?
Образно это можно выразить так: хочешь стать придворным сапожником, не учись у холодного сапожника. Я не тщеславен, но, выражаясь образно, стал придворным сапожником.
Только пойми меня правильно и не подумай, что я стал эдаким светским авантюристом, снимал с веселых вдовушек бриллиантовые колье. Я никогда не крал, к воровству я испытываю отвращение. Опасное занятие.
Мои фокусы изобрел король иллюзионистов. А я их усовершенствовал, приобрел сноровку.
ДЛЯ первого публичного выступления я забинтовал правую руку, и она у меня висела на черной повязке. День был базарный, а в базарные дни здесь творилось нечто невообразимое. В городе было полно зевак.
Крестьяне, распродав зелень и кур, сидели по трактирам и играли в карты. Дурачье, не могли подождать, добраться до своей деревни, нет, им надо было именно здесь играть! Меня злила их глупость.
Хорошо одетый, аккуратно причесанный на пробор, с рукой на перевязи, я только следил за игрой. И вздыхал. Вздыхал до тех пор, пока один крестьянин не спросил, чего это я все вздыхаю. Я осторожно приподнял забинтованную руку и перестал вздыхать. Потом из моей груди снова вырвался вздох. Тут уж они из меня вытянули, в чем дело: обидно мне, что играть не могу, несчастный случай на работе, вот и стою здесь, карманы набиты деньгами — за увечье получил,— а играть не могу. Крестьяне-то показали себя сущими соблазнителями. В конце концов я не устоял против соблазна, согласился все же попробовать.
Но если игрок сам карты стасовать не может, то какой же это игрок. Из чувства собственного достоинства я прежде всего попытался тасовать карты одной рукой, левой.
Крестьяне тем временем продолжали играть, пока я не сказал, что теперь, пожалуй, можно попробовать.
Заказал новую колоду, запечатанную — так принято, когда играешь в незнакомой компании.
Официант принес карты на подносе; я взял колоду, проверил печать, потом показал остальным и бросил карты на стол. Но это были уже не те карты, что принес официант.
Играть одной левой, да еще новой колодой,— слишком рискованно. У меня были собственные карты. Они-то и очутились на столе.
У тебя у самого котелок варит, поэтому я тебе вот что скажу: я уважаю всех, у кого котелок варит.
Я работал левой что надо, но главное — я работал головой. К примеру, умел из тридцати двух колод составить две и знал их как свои пять пальцев, узнавал по рубашкам. Узор рубашек обязательно должен быть очень сложный, будто тканый. Для профана все такие рубашки одинаковые, но профессионал видит больше. Профессионал из тридцати двух колод составляет две и знает в них каждую карту.
Вот такая колода и лежала на столе, когда мы начали.
Когда же мы кончили, оказалось, что я выиграл изрядную сумму, но у каждого понемногу, чтобы никто не был в обиде.
Крестьяне пожелали мне поскорее выздороветь, и это, верно, помогло. Вечером боль как рукой сняло, только к следующему базарному дню она вновь меня скрутила. Но однажды я прослышал, что на рынке меня прозвали Герман Больная Лапа. Мне это было не по душе, слава мне ни к чему.
Я переключился на другую технику и потом все менял и менял приемы, поэтому много лет мне все сходило с рук. Но не только поэтому, главное, потому, что я человек прилежный.
Ты тоже прилежный, и я это уважаю. Не будь я прилежным, не выдержать бы мне при такой конкуренции восемь лет. Все восемь лет я начинал свой трудовой день в девять. Жил я в гостиницах не слишком дорогих, но и не слишком дешевых — в средних. В девять мне приносили завтрак. Я съедал его в постели, а кончив, переворачивал поднос и начинал тренировку. Все известные приемы я отрабатывал так тщательно, будто проделывал их впервые. Восемь лет подряд ежедневно по шесть часов. Нет, никто не может сказать, что я свои деньги на улице подобрал. И ты это подчеркни, когда мои мемуары писать будешь. Народ теперь — особенно молодые — ничего в таких делах не смыслит. Думают, все легко дается, как в ковбойских фильмах. Смотрел я эти фильмы ради интереса, так вот послушай: карточный король есть чуть не в каждом, и он выигрывает, пока его не прирежут или не пристрелят, потому что чужое добро впрок не идет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
С латынью Квази был явно не в ладах.
— Друзья,— говорил он,— этот так называемый язык просто кто-то выдумал, и причем тот — я лично убежден,— кто был очень далек от народа. Тому типу просто надо было кое-что скрыть. В жилах его текла не кровь, а вода. Сказать вам, что, на мой взгляд, квази представляет собой латынь? Сооружение из детского конструктора.
Разгорелся спор о том, следует отказаться от латыни или нет. Так они обсуждали все предметы, всякий раз вырабатывая общую точку зрения.
— Не понимаю! — удивился Якоб.— Просто не понимаю, как ты мог такое сказать! Если латынь словно из конструктора смастерили, она должна тебе нравиться. Я в сравнениях не силен, но твое до меня дошло. Оно ведь значит, что латынь — хорошо организованный язык, а можно так сказать: организованный язык? Я был бы рад, если бы и немецкий был таким же.
— Немецкий получился скорее из химического набора,— вмешался Трулезанд.— Чуть-чуть одного порошка насыплешь, чуть-чуть другого, польешь кислотой, помешаешь, смесь посинеет, еще раз помешаешь, пожелтеет, и вонь подымется. А вот с латынью все ясно. Кто хочет заниматься наукой, должен знать латынь. Потому Трулезанд и долбит эту самую латынь.
Спор о предмете вскоре перешел в спор о преподавателе.
Ангельхофа недолюбливали, во всяком случае вне класса. Он был не только хвастун, но и наушник. Почти каждое собрание вел он и встречал в штыки половину выступлений. При этом обычно выяснялось, что он всегда в курсе всех событий на факультете, особенно неприятных. Он мастерски создавал впечатление, что лишь против воли взял на себя роль общественной совести. Запинаясь, перечислял чужие грехи, вдруг обрывал свою речь, усаживался с видом мученика, вертелся на стуле, но затем, преодолев, как он говорил, мелкобуржуазную щепетильность, давал каждому событию соответствующую политическую оценку. Ангельхоф хорошо знал первоисточники и всегда находил цитату, с помощью которой не без смущения, но верный своим принципам, возводил упущение в колебания, а ошибку в уклон. После собрания или в перерыве он подходил к очередной жертве и, глядя ей прямо в глаза, протягивал руку. Он надеется,
говорил он, что его правильно поняли, что всем ясно, о чем он печется — о деле, только о деле, об их общем деле...
Многие попадались на эту удочку: они чувствовали себя еще неуверенно, хотели учиться и все понять, и одно уже поняли — ошибка становится злостной, когда ее не называют настоящим именем.
Трулезанд, однако, и слышать не хотел об Ангельхофе.
— Раз как-то был я в театре,— рассказывал он,— еще в Штеттине, ныне Щецине. Там на сцене рыцарь решил с собой покончить. Всадил себе в бок кинжал. Послушали бы вы, что он нес! Чертовски, говорит, тяжко, но отечество — и он еще протянул: оте-е-е-чество — требует, и это его, мол, крова-а-а-вый долг. А сам на вид невзрачный коротышка и вообще ничуть не похож на Ангельхофа, зато Ангельхоф похож на этого рыцаря — смешно, да? — но это, наверно, и есть диалектика.
С той поры и другие стали внимательно приглядываться к латинисту, и скоро в комнате «Красный Октябрь» он получил прозвище Кинжал.
На занятиях, однако, Ангельхоф был совсем другим. Воздух аудитории действовал на него магически, точно влага на одно из тех диковинных китайских растений, которые, стоит только их опустить в воду, превращаются из невзрачных комочков в цветы фантастической красоты. У доски Ангельхоф был остроумным, обаятельным и человечным. Он обладал даром красноречия, умел увлекать слушателей, и учились у него легко, без труда.
Вера Бильферт как-то сказала:
— По-моему, он колдун. Когда он говорит, мне кажется, будто я давно знаю латынь, просто забыла ее немного, и он мне помогает все вспомнить. А я ведь никогда не учила латыни!
Квази Рику все это было подозрительно.
— Друзья, следует проверить, не гипнотизирует ли он нас. На меня, впрочем, его мистическая болтовня не действует, но вас он заворожил. Латынь мертва, вокабулы — всего-навсего куча ( гарых костей, а так называемый педагог собирает из костей скелет и уверяет нас, что перед нами живой человек. Но бдительное око видит, что это скелет. А нужны нам скелеты? Нет, говорю я, нам скелеты квази не нужны.
Он стойко сопротивлялся Ангельхофу, и всякий раз, как только преподаватель покидал класс, Квази выходил вперед и, хлопнув в ладоши, восклицал:
— Рабочая группа А-один, проснись! Наваждение исчезло! И вот бледный, словно похудевший Квази лежит под периной
Трулезанда, и каждый видит, с какой охотой пошел бы он на занятия, даже к Ангельхофу, к этому Кинжалу.
Когда они вернулись, он лежал все в той же позе, и на следующее утро им показалось, что он за все время даже не шевельнулся.
Квази не слушал их рассказов, не смеялся их остротам, он с трудом съел завтрак и не заметил, что зимнее пальто Роберта, которое на него надели, ему длинно.
Очутившись в клинике, они притихли.
Рентгенолог доктор Гропюн это тотчас подметил.
— Я выражаю энергичнейший протест: четыре постные физиономии, да еще натощак, это уж слишком! Похоже, вы не верите в мое искусство врачевания, да и в искусство врачевания вообще. Фрейлейн Хелла, проверьте-ка у них документы. Этих людей я не знаю, это не вчерашние ребята, вчера приходили бравые молодцы, а сегодня — жалкие сопляки.
— Господин доктор,— сказал Трулезанд,— подумайте сами, нас точно обухом по голове кто ударил. Удар из-за угла!
Но рентгенолог, приложив палец к губам, шепнул:
— Т-с-с, помолчите... слышите хихиканье? Слышите, как болезнь потирает от радости свои костлявые руки — какая удача,— прямое попадание! Целилась в одного, а свалила четверых! Как говорилось в недоброй памяти времена моей солдатчины: колоссальный моральный эффект! Простаки! Как же нам одолеть болезнь, если вас так легко запугать? А вашему Рику мы сейчас вот что пропишем: дополнительные талоны на сливочное масло, а растительного — не меньше бочонка, и пошлем его домой. Там он месяц полежит, подышит свежим воздухом и к рождеству снова вернется к вам... Кстати, господин Рик, большое спасибо за ваш график, прием прошел блестяще. Поскорее возвращайтесь, без вас на вашем чудном факультете все полетит вверх тормашками.
Квази спокойно выслушал врача и даже не вздрогнул, когда ассистентка всадила ему в руку иглу, только выражение «чудной факультет», кажется, задело его. Но прежде, чем он успел открыть рот, ответил Роберт:
— Здесь есть одна загвоздка: мы четверо — вроде как сиротский приют. Вот у него нет родителей, и у Карла Гейнца Рика тоже нет. У Трулезанда есть, правда, какие-то завалящие тетки с перинами, а у Рика и этого даже нет. Можно ему с нами остаться? А?
Врач размышлял долго.
— Пожалуй, можно и остаться,— сказал он наконец,— все зависит от того, как будет протекать процесс в легком. Месяц лежать, не вставая, при открытом окне, больше ему, наверно, и не надо. Мы вовремя захватили... А кто будет за ним ухаживать?
— Мы,— ответили они.
Врач написал необходимые рекомендации и, передав их Роберту, обратился к ассистентке:
— Фрейлейн Хелла, отправляйтесь с этими самаритянами, поглядите на их обитель. Вы знаете, на что надо обратить внимание. А вы, господин Рик, досконально изучите все пятна на потолке. Колоссальный терапевтический эффект! И запаситесь терпением, все будет в порядке.
Квази подал ему руку.
— Большое спасибо, господин доктор,— поблагодарил он,— большое спасибо. Если это помогает, я буду лежать, не вставая. Но разрешите вам сказать: мы вовсе не «чудной факультет»!
— Похоже, что я это уже понял.
Ассистентка оказалась весьма общительной девушкой. Собственно, она не была настоящей ассистенткой, она еще училась и теперь проходила практику.
Поначалу она молча шла рядом с молодыми людьми, но вскоре уже смеялась их остротам. А при покупке льняного масла так даже выручила их.
Бакалейщик был не слишком сговорчив. Он сразу понял, что они нестоящие клиенты, а на масло у него уже явно были другие виды.
— Пять литров сразу? — удивился он.— Что за вздор! Да оно же у вас прогоркнет. Зачем вам сразу все пять литров?
— Боимся, что остаток у вас прогоркнет,— ответил Труле-занд,— или вдруг его вылакает кошка. Может, ваша кошка любит лакомиться творогом с маслом?
— У меня нет кошки,— вспылил торговец,— и я категорически протестую против ваших намеков. Думаете, я не понимаю, на кого вы намекаете?
Роберт удивленно взглянул на Трулезанда.
— На кого это ты намекаешь? Человек говорит, что у него нет кошки, а ты все про кошку да про кошку! Нет, скажи, на кого это ты намекаешь?
— Но нам все-таки хотелось бы получить пять литров масла,— повторил Трулезанд.
Однако бакалейщик нашелся:
— Пожалуйста, пожалуйста, как вам будет угодно. Желаете, чтоб драгоценное масло прогоркло — как угодно, будьте добры, вашу посуду.
Посуды у них не нашлось.
— Посуды у нас нет,— признался Трулезанд,— нам, понима-
129
ете, не каждый день приходится покупать по пять литров масла. Торговец искренне посочувствовал:
— Очень жаль, господа, что у вас нет посуды. Вы же знаете, как теперь все трудно достать.
Роберт упрекнул Трулезанда:
— Разве ты не знаешь, как теперь все трудно достать? Правда, масла теперь можно достать сколько душе угодно, но только если у тебя есть посуда. А если посуды нет, так и масла для тебя нет. Ты просто несправедлив к этому уважаемому господину: кошки у него нет и посуды у него тоже нет. Теперь нет. Прежде — да, прежде у этого господина всегда было и масло, и кошки, и посуда. Но вот теперь...
Тут Хелла отстранила их и, улыбнувшись лавочнику, сказала:
— Поищите, пожалуйста, может быть, у вас все-таки найдется чистая канистра или двухлитровая бутылка. Двух литров нам пока хватит. Бутылку вы нам дадите взаймы, конечно, под залог. Видите ли, нам нужно масло для медицинских целей, все эти молодые люди больны — да вы, верно, это уже сами заметили,— они находятся под моим наблюдением. Моя фамилия Шмёде, я ассистентка в клинике.
Когда они вышли на улицу, она спросила:
— Зачем вы себя так вели?
— Как это так? — воскликнул Роберт.— Вы же видите, у него все есть. И пятилитровая бутыль наверняка тоже... Меня зло берет, когда вижу таких типов!
— И меня тоже,— подхватил Трулезанд,— спекулянт как пить дать. Вывеску на дверях лавчонки видели? «Колониальные товары». Ясно, хочет получить назад свои колонии. Все эти лавочники — эксплуататоры.
— Очень мило,— сказала Хелла Шмёде,— мой отец т<3же лавочник.
Они заверили ее, что их это ничуть не смущает, а если у нее еще есть вопросы, так пусть, не стесняясь, выкладывает. Но потом они все-таки долго молчали. И только у входа в общежитие Трулезанд спросил:
— А вы читали Островского «Как закалялась сталь«? Нет? Прочтите, тогда вам многое станет ясно!
— Большое спасибо за совет,— холодно ответила фрейлейн Шмёде.— Может быть, мне удастся взять реванш другим литературным примером. Есть еще один Островский, который написал пьесу «На всякого мудреца довольно простоты». Так где же ваша комната?
Герман Грипер ни разу в жизни не был в театре и никогда о том не жалел.
— Ты человек пишущий,— сказал он Роберту,— тебе туда ходить положено, а мне чего ради? Сам кого хочешь одурачу, так чему я там научусь? Напиши-ка мои мемуары, и тебе тоже театр будет ни к чему. Тридцать лет только и нарушаю законы, а за решетку ни разу не угодил. Когда за спиной такой опыт, ни один актеришка тебя не удивит. Цирк — дело другое, в цирк я хожу. С цирком меня связывают дорогие воспоминания. Собственно, дорогими они были для других. Вот на Хейлигенгейстфельд был когда-то цирк... Постой-ка, когда же это было? Сдается мне, в начале двадцатых годов. Работал там фокусник, высший класс. Такие фокусы с картами делал — просто чудеса. Ну, я в чудеса не верю и никогда не верил. Кончилось представление, я этого фокусника пригласил на серьезный разговор. Он пил вино, а я называл его «маэстро». После трех бутылок серьезность с него слетела, он оказался простецким парнем. Я-то не прост, но при случае могу прикинуться.
Утром я приволок его в цирк, потом поспал два часика и тут же начал разучивать оба его фокуса, секрет которых я у него вечером выманил.
Знаешь, как долго я тренировался? Тебе и в голову не придет, ты же писака. Две недели, целых две недели! По восемь часов в день! И целых две недели ни гроша не зарабатывал, чистое разорение. Конечно, можно было устроиться иначе. Шулеров в то время околачивалось повсюду тьма тьмущая. Впрочем, чаще всего они не околачивались, а сидели там, где карты запрещены. Почему, думаешь, они сидели? Да потому, что обучились своим фокусам у типов, что тоже околачиваются повсюду с двумя колодами, но чаще всего и те не околачивались, а тоже сидели, потому что своим фокусам... ясно?
Образно это можно выразить так: хочешь стать придворным сапожником, не учись у холодного сапожника. Я не тщеславен, но, выражаясь образно, стал придворным сапожником.
Только пойми меня правильно и не подумай, что я стал эдаким светским авантюристом, снимал с веселых вдовушек бриллиантовые колье. Я никогда не крал, к воровству я испытываю отвращение. Опасное занятие.
Мои фокусы изобрел король иллюзионистов. А я их усовершенствовал, приобрел сноровку.
ДЛЯ первого публичного выступления я забинтовал правую руку, и она у меня висела на черной повязке. День был базарный, а в базарные дни здесь творилось нечто невообразимое. В городе было полно зевак.
Крестьяне, распродав зелень и кур, сидели по трактирам и играли в карты. Дурачье, не могли подождать, добраться до своей деревни, нет, им надо было именно здесь играть! Меня злила их глупость.
Хорошо одетый, аккуратно причесанный на пробор, с рукой на перевязи, я только следил за игрой. И вздыхал. Вздыхал до тех пор, пока один крестьянин не спросил, чего это я все вздыхаю. Я осторожно приподнял забинтованную руку и перестал вздыхать. Потом из моей груди снова вырвался вздох. Тут уж они из меня вытянули, в чем дело: обидно мне, что играть не могу, несчастный случай на работе, вот и стою здесь, карманы набиты деньгами — за увечье получил,— а играть не могу. Крестьяне-то показали себя сущими соблазнителями. В конце концов я не устоял против соблазна, согласился все же попробовать.
Но если игрок сам карты стасовать не может, то какой же это игрок. Из чувства собственного достоинства я прежде всего попытался тасовать карты одной рукой, левой.
Крестьяне тем временем продолжали играть, пока я не сказал, что теперь, пожалуй, можно попробовать.
Заказал новую колоду, запечатанную — так принято, когда играешь в незнакомой компании.
Официант принес карты на подносе; я взял колоду, проверил печать, потом показал остальным и бросил карты на стол. Но это были уже не те карты, что принес официант.
Играть одной левой, да еще новой колодой,— слишком рискованно. У меня были собственные карты. Они-то и очутились на столе.
У тебя у самого котелок варит, поэтому я тебе вот что скажу: я уважаю всех, у кого котелок варит.
Я работал левой что надо, но главное — я работал головой. К примеру, умел из тридцати двух колод составить две и знал их как свои пять пальцев, узнавал по рубашкам. Узор рубашек обязательно должен быть очень сложный, будто тканый. Для профана все такие рубашки одинаковые, но профессионал видит больше. Профессионал из тридцати двух колод составляет две и знает в них каждую карту.
Вот такая колода и лежала на столе, когда мы начали.
Когда же мы кончили, оказалось, что я выиграл изрядную сумму, но у каждого понемногу, чтобы никто не был в обиде.
Крестьяне пожелали мне поскорее выздороветь, и это, верно, помогло. Вечером боль как рукой сняло, только к следующему базарному дню она вновь меня скрутила. Но однажды я прослышал, что на рынке меня прозвали Герман Больная Лапа. Мне это было не по душе, слава мне ни к чему.
Я переключился на другую технику и потом все менял и менял приемы, поэтому много лет мне все сходило с рук. Но не только поэтому, главное, потому, что я человек прилежный.
Ты тоже прилежный, и я это уважаю. Не будь я прилежным, не выдержать бы мне при такой конкуренции восемь лет. Все восемь лет я начинал свой трудовой день в девять. Жил я в гостиницах не слишком дорогих, но и не слишком дешевых — в средних. В девять мне приносили завтрак. Я съедал его в постели, а кончив, переворачивал поднос и начинал тренировку. Все известные приемы я отрабатывал так тщательно, будто проделывал их впервые. Восемь лет подряд ежедневно по шесть часов. Нет, никто не может сказать, что я свои деньги на улице подобрал. И ты это подчеркни, когда мои мемуары писать будешь. Народ теперь — особенно молодые — ничего в таких делах не смыслит. Думают, все легко дается, как в ковбойских фильмах. Смотрел я эти фильмы ради интереса, так вот послушай: карточный король есть чуть не в каждом, и он выигрывает, пока его не прирежут или не пристрелят, потому что чужое добро впрок не идет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47