«Я точно помню, куда их положил!» Но конечно, они лежа совсем в другом месте, и виноваты всегда дети, да и я тоже.
— А разве здесь есть где удить? Неужто в Плейсе?
— Нет, он ходит на канал, но с таким же успехом мог бы ходить на Плейсе. Какая разница — что в канале рыбы нет, что в Плейсе. Он еще ни разу ничего не принес домой, но я не сержусь. Ты видел когда-нибудь воду в здешних каналах?
— Нет, но хочу, не теряя времени, поглядеть на нее. Я его найду?
— Да, если только он на старом месте. Местечко, где наверняка клюет, утверждает он вот уже год. Я покажу тебе по карте.
Пообещав вернуться к ужину с Трулезандом, Роберт отправился на канал.
Герд Трулезанд оказался единственным рыболовом на всю округу. В выцветшем красном тренировочном костюме он сидел на полуобгоревшей покрышке, а рядом стояло пустое ведро. Подняв глаза, он сказал без всякого удивления:
— Ну-с, что слышно, Исваль? — потом сунул конец удочки под покрышку, встал и протянул Роберту руку.— Здравствуй, Роберт, вон еще одна покрышка. Можешь смело говорить погромче. Рыбы тебя не услышат. Они здесь не водятся.
— Им, видно, слишком скучно... Ну, старик, и местечко же ты выбрал!
— Да, мне всегда кажется, что этот город высосал всю жизнь вокруг себя. У вас, берлинцев, дело обстоит куда лучше.
— Увы, теперь нам не хватает атмосферы большого города,— ответил Роберт.— С каких пор ты балуешься удочкой? Это что, китайская привычка?
— Так я и знал. Если у меня развязался шнурок от ботинка, все спрашивают, не китайская ли это привычка.
— Мы мучаемся разными загадками, а ответ, быть может, в развязавшемся шнурке.
— Подобные вопросы вызывают у меня аллергию, ведь не пифия же я в конце концов.
— Вот она, разница между нами. Уж я бы, старик, насладился ролью оракула и отвечал бы только так: «Удить рыбу — для китайцев излюбленное занятие. Это национальное пристрастие нашло свое отражение в поговорке «рыбак видит много лун», относящейся к периоду Минь».
— Все вы начитались китайских романов. А что касается наслаждения, то даже ты плюнул бы на него, если бы тысячу раз глышал, как тысячи председателей на собраниях говорят: «Этот Товарищ семь лет прожил в Китае, он ответит на все ваши вопросы».
— Лучше, чем наоборот.
— Как это — наоборот?
— Ну, лучше, чем если б вовсе не спрашивали, как еще недавно было.
— Конечно, лучше, но ведь спрашивают всегда меня! И Розу тоже, но она хоть иногда может отговориться — дети, мол.
— Хорошо, рта больше не раскрою. Как это говорят в китайском народе со времен Чунской династии: «Мудрецу отвечает тишина».
— Чунской династии не существует. Это тоже одна из немецких дыдумок. Всегда, когда немцы хотят показать, что
знают Китай, они говорят «чинг» или «чунг». Говорите уж лучше: Мао или Нанкин-род, компрадоры или Великий поход, Конфуций, Сунь Ятсен, гоминьдан, Шанхай, Чан Кайши, Хуанхэ, опиум, рис, союз, Яньань и шестьсот миллионов — это, правда, тоже общие места, но за ними по крайней мере угадывается часть Китая. А от вашего вечного «чинг-чанг» просто тошнит.
— Как по-китайски «так точно»? — спросил Роберт и попытался, сидя на своей покрышке, принять позу «смирно».
— Но ведь правда,— сказал Трулезанд,— теперь все вдруг заволновались, дошли какие-то слухи, а раньше просто принимали к сведению, что в Китае, кроме фарфора и голода, есть еще революция. «Ага, эти, стало быть, тоже»,— сонно бормотали обыватели и поворачивались на другой бок, а теперь, как пошли разговорчики, что не все там гладко, сразу же глаза протерли.
— Но не всем же изучать синологию, кстати, разве ты сам не протираешь время от времени глаза?
— Бывает.
— Вдобавок ты несправедлив. Мы вовсе не клевали носом. У Рибенлама, как ты помнишь, мы зубрили китайскую историю, ну, конечно, не в должном объеме, но ведь мы сдавали на аттестат, а не защищали докторскую по синологии. И книг о новом Китае тоже много вышло — все пишут, начиная от Кубы и кончая Хермлином. Думаю, что не одни вы с Розой там были и не все немцы ездили в Китай только учиться.
— Ну, не злись. Я ведь тоже знаю, как мы им помогали, и немало. Надеюсь, однако, что имею право считать это само собой разумеющимся, если твердо стою на принципах пролетарского интернационализма?
— Я с тобой вполне согласен, только они, кажется, по-другому заговорили. Это правда насчет специалистов?
— Правда. Они отсылают домой всех, кто не верит в бумажного тигра. Идиотизм. Давай поговорим лучше о чем-нибудь веселом. Ты все еще любишь веселые истории?
— Конечно.
— Так я расскажу тебе историю о пекинских балах для иностранных специалистов.
— О пекинских балах?
— Так вот тебе история. В наше время в Пекине раз в месяц устраивали бал для специалистов. Поначалу мы все туда ходили, потом нам уже некогда было, да и балов больше не устраивали, верно, не желали собирать в одном помещении такое количество ревизионистов. Но вначале все приходили на эти балы: венгры, поляки, наши монтажники, гидротехники, химики и много-много русских. В первое время идешь, бывало, по улице, а мимо
семенит детский сад, и ребятишки что-то щебечут хором, оказывается, вот что: «Здравствуйте, дядя из России!» Так было в первое время, но не думаю, чтобы теперь еще такое случалось. Ах да, я ведь хотел веселую историю рассказать. Так вот, бал. В первый раз мы с Розой пришли, а тут и китаяночки приехали. Было их сто или двести, не знаю, во всяком случае уйма, и одна красивее другой. «Хорошо, что я с Розой»,— подумал я, когда они выпорхнули из автобусов, венгерских, кстати сказать, а потом еще раз подумал: «Хорошо, что я с Розой». Поймешь дальше почему. Ровно в восемь раздвинулся занавес, оркестр заиграл, прислушаешься— и понимаешь: Глен Миллер. Они играли «Лунную серенаду». Но они могли играть и в стиле Бена Гудмена и Дюка Эллингтона. А мы пошли танцевать. Роза со специалистами— китайцев-то на балу почти не было,— а я по очереди со всеми изящными девчушками. Поначалу я решил, что нам прислали школьниц — у многих торчали косички. Но все разъяснилось, когда я танцевал со стриженой Китая ночкой. Сперва, правда, я попробовал танцевать с другой, у той была коса. Ну и прелесть девчонка! Только вот я по-китайски ни бум-бум, а она еще русский не одолела. И к тому же — коса! Шаг шагну, она мне по руке легонько скользит, щекотно. А я щекотки терпеть не могу. Попытался рукой прижать косу к спине, но тогда она защекотала ладонь, вот я и стал после этого выбирать стриженых. У моей китаяночки была иссиня-черная гривка и красная кофточка, и смахивала она на старшеклассницу. Но хоть говорила по-русски, поэтому я знаю, что танцевал не со школьницей, а с двадцативосьмилетним врачом, главврачом целого комбината. И как ты думаешь, о чем болтал Трулезанд со своей партнершей? Да-да, ты уже догадался: о том самом зубном враче и о кариесе, помнишь? Она сказала, что такие есть еще и у них, меня это, по правде говоря, сильно удивило, в наших-то книгах о Китае об этом ни слова не писали... Так вот, все веселились ровно до двенадцати, а в двенадцать оркестр последний раз сыграл «Лунную серенаду», и занавес закрылся. Что же касается луны и всего такого прочего, так мальчикам нашим ничего, кроме музыки, не досталось. Тут же начинается прощание, девушки выпархивают с той же скоростью, с какой впорхнули, ж-ж-ж — подъезжают автобусы, прыг-прыг — косички и кофточки уже внутри; ж-ж-ж — следующий «Икарус», «прощайте, выпускницы», ж-ж-ж — следующий, «до свидания, дядя из России», еще раз ж-ж-ж — и конец всем «здравствуйте» и «до свидания», только вонь от дизелей остается. Рядом со мной среди машущих специалистов стоял электрик из Пирны, он не махал. Скрестил руки на груди, слов-
но сам себя хотел удержать. Парень молодой, не больше двадцати пяти. Я никогда еще не видел, чтобы на лице было написано одновременно столько злости, разочарования и полной безнадежности, и сказал он всего одну фразу, но это был целый роман. Скрестив руки, он процедил сквозь зубы: «И так каждый раз!»
Роберт улыбнулся, представил себе лицо того парня, ему это удалось, он еще раз улыбнулся и обрадовался, что Трулезанд все так же шутит, несмотря на свою ученость, и что в речи его, несмотря на Пекин и Лейпциг, все так же слышатся штеттинские словечки и... дружеское расположение, несмотря ни на что. Роберт не сомневался, что, согласись он только слушать, Герд Трулезанд выложит ему кучу забавных китайских историй, таких, которым, конечно, не место в докладе об этапах развития международного рабочего движения, но которые зато вполне уместно излагать на берегу мрачного канала, сидя на старых покрышках. Приятно обнаружить, что все обернулось совсем иначе, а ты боялся, ты ведь — чего отрицать? — этой встречи боялся. Приятно, что все обернулось иначе, но ведь этого мало. Это еще далеко не все. Они могут сидеть возле вонючего канала и рассказывать друг другу истории, перебрасывая их, точно доски, через пропасть, которая их разделяет, но пропасть все-таки останется, и вонять из нее будет, как из этого канала, где не водится рыба. А потом они отправятся ужинать, выпьют пива и по рюмочке водки, может, постепенно спадет их взаимная настороженность, и водка вытянет из них вопросы, хотя такие вопросы лучше и ставить и отвечать на них с трезвой головой. Из-за этих вопросов и этих ответов Роберт приехал сюда. И если вдруг покажется, что не может быть пропасти между людьми, рассказывающими друг другу веселые истории, то все же надеяться на это нельзя — это было бы слишком удобно.
Роберт поднял голову и спросил:
— А ты не удивился?
Трулезанд вытянул удочку из воды и с досадой поглядел на целехонькую приманку:
— Самый аппетитный червяк, какого я мог найти... А почему я должен удивляться? Только потому, что после десяти лет разлуки принято встречать друг друга удивленными возгласами, обходить со всех сторон и, тыча друг друга в ребра, выражать восторг и изумление по поводу того, что другой еще жив-здоров? Но ведь войны не было.
— А между нами?
— Между нами? Да, была как будто, но, на мой взгляд, тихо угасла от старческой немощи. Тридцатилетняя война не для меня.
— Весьма сожалею, если нарушу твой покой, но я ведь упрямый осел. Я способен и своей профессией, и своей предстоящей речью спекульнуть. Вот суну тебе под нос журналистское удостоверение и скажу: «Товарищ Трулезанд, в связи с торжественным закрытием вашего бывшего факультета разрешите задать вам несколько вопросов».
Трулезанд подтянул молнию на куртке, словно это был узел галстука, и с достоинством отвечал:
— Что ж, если вы так настаиваете. Однако прежде всего позвольте, мой друг, задать вам один вопрос: вы, кажется, сказали «торжественное закрытие»? До меня дошли сведения лишь о закрытии, у нас тут, во всяком случае, и речи нет о торжественности, у нас закрывают тихо и скромно, и я даже слышал весьма убедительный довод в пользу этого. Закрытие, как таковое, не является типическим для нашей жизни, а посему нет повода для грома литавр и пушечных залпов. Кроме того, я припоминаю высказывание известного эксперта по вопросам культуры и образования Рюдигера Клабунде из министерства «по всяким и разным делам», который не так давно осчастливил нас своим присутствием на заседании ученого совета. Он процитировал в своем выступлении в связи с затронутой вами темой слова одного крупного военного деятеля: «Старые солдаты не умирают— они уходят». Вот, стало быть, мой ответ.
— Кончай трепаться,— буркнул Роберт.
— Только не волнуйся,— продолжал Трулезанд,— возможно, что речь идет о местных нюансах, возможно, очень возможно, что у них там, у Мейбаума, повсюду вывесят флаги, зазвучит Девятая симфония, а с трибун будут произносить торжественные речи...
— Н-да, но хорошо бы знать наверняка,— сказал Роберт. Он встал и швырнул в маслянистую воду ржавый велосипедный руль.
— С ума сошел? — заорал Трулезанд.— Рыбы!
— А я думал, их здесь нет.
— Кто знает,— уже спокойно сказал Трулезанд. Он потянулся и подмигнул Роберту: — А ты правда так любишь речи?
— Ну, не это сейчас главное, хотя в данном случае я спокойно мог бы сказать «да». Возможно, я вообще охотно говорю, вероятно, это так, даже наверняка, если тема интересная и люди, которым я хочу что-то сказать, собрались и тоже хотят меня слушать. Тогда я говорю охотно, сознаюсь, сознаюсь также и в том, что мысль об эдакой речуге в актовом зале меня приободрила, взбодрила, разбудила, возбудила и еще не знаю там что...
— Но ведь ничего еще не решено.
— Ну, не знаю. «Закрытие — явление не типическое и не дает основания» — звучит, насколько я разбираюсь в наших порядках, чертовски убедительно.
— Если ты действительно разбираешься в наших порядках, то не забросишь черновик речи. А ты уже и в самом деле что-нибудь написал?
— Да нет, только в уме прикинул, что можно сказать. Собственно, оставалось всего два неясных пункта: ты и Квази.
— Компания не очень лестная.
— Да, извини. Но общее между вами, я имею в виду в моей речи, в моей предполагаемой речи, только одно — в связи с вашими именами возникают вопросы, на которые я не могу ответить.
— Лучше вычеркни наши имена. Они не годятся для актового зала. И речь — это ведь не изложение биографий.
— Но без биографий такая речь никуда не годится.
— Согласен, если сумеешь обобщить судьбы. Но ни Квази, ни я для этого не подходим.
— Исключительные случаи, ты так считаешь?
— Один исключительный, другой просто скучный.
— А что уж такого исключительного в поступке Квази? Знаешь, сколько за эти годы ушло за Иордан?
— Если это так просто, то зачем ставить вопросительный знак за его именем?
— Потому что других, кто так поступил, я лично почти не знаю, а тех немногих, кого знаю, толкнули обстоятельства, я это понимаю, вот мою мать, например, или сестру, Када и кое-кого еще. А в истории Квази одни вопросительные знаки.
Трулезанд поднялся и сложил удочки на траву.
— Рыбка все равно не ловится, кругом — ни души, подходящее место рассказывать истории. Так вот: у нас в институте есть один аспирант, историк, работает над проблемой китайско-японских отношений. Тоже кончил РКФ, только не наш. Был у него друг, он до сих пор говорит о нем взахлеб, отчаянный, видно, был парень. С виду как будто ничем не примечательный, но на редкость упорный, в учебе — первый, да и в партии активнее всех. А потом, скажи на милость, не успел паренек аттестат получить, как тут же исчез. Очень странно это было, никто ничего не понимал. Наш историк до сих пор ничего не понимает. Говорят, друг его из тех был, кто американцам даже тлю виноградную простить не мог. И все без грана наигрыша, без всяких вывертов. Парень горячий, но вывертов никаких. Короче говоря, этот горячий и ничем с виду не примечательный человек нынче обретается в Руре... Да ладно, расскажи лучше о себе. Ну, как в газете? Занятно?
— Всяко бывает, бывает занятно, а бывает и тошно. Самое скверное, что ничего не успевает созреть. Только напишешь, сразу в номер. В отделе культуры это, конечно, не буквально так, не то что в информации, но разница невелика. Правда, теперь я вольный художник, ушел из штата, стало полегче. Можно больше самому выбирать... Слушай, Герд, обо всем этом поговорим вволю в другой раз, для нашей встречи на берегу мерзкого канала я припас другую тему.
— Мне что, дурачком прикинуться?
— Нет... Скажи прямо, не хочешь об этом говорить, так я не буду настаивать.
— Эх, да что тут хочешь не хочешь, просто не знаю, что сегодня обо всем этом сказать. Мы, видно, тогда оплошали, но ведь с тех пор и повзрослели на десять лет. Будь я тогда чуть разумнее, так заметил бы, что у тебя в голове полная каша. А я разыграл обиженного. В жизни со мной больше этого не случится — разве можно вынести такое душевное напряжение? Кажется, придется кое-что тебе рассказать. К счастью, Роза оказалась не только хорошей девчонкой, но и умницей. Я дурак дураком стоял перед ней, когда мы первый раз встретились после вашего с ней разговора на бюро. Старый Фриц передал мне, так сказать, ее согласие, видел бы ты, какой он был при этом красный, а меня мучила мысль: теперь придется и мне с ней поговорить. Вот я и пошел к ней, в голове пустота. Ведь подумать только, сшуация не очень-то обычная. Хоть я и знал Розу, а все-таки побаивался, не ляпнет ли она какой глупости — «любимый мой» или еще что,— и твердо знал, если она такое скажет, я за тридевять земель убегу, плюну на всякую историческую необходимость. Но она была на высоте. Вошел я к ним в комнату, а она и говорит: «Заходи, садись, только глупостей не болтай». Я сел и на всякий случай молчу. Зато она говорит, и то, что она говорит, не совсем обычно: «Ужасно будет, если мы сделаем вид, будто все это нормально, и разговаривать станем, будто все нормально. Так ты уж лучше молчи. Но я буду не совсем нормальной, если я хоть одного не скажу: я очень рада!» Эти слова она и от меня услышать может, ответил я, а для начала большего от нас не требуется.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
— А разве здесь есть где удить? Неужто в Плейсе?
— Нет, он ходит на канал, но с таким же успехом мог бы ходить на Плейсе. Какая разница — что в канале рыбы нет, что в Плейсе. Он еще ни разу ничего не принес домой, но я не сержусь. Ты видел когда-нибудь воду в здешних каналах?
— Нет, но хочу, не теряя времени, поглядеть на нее. Я его найду?
— Да, если только он на старом месте. Местечко, где наверняка клюет, утверждает он вот уже год. Я покажу тебе по карте.
Пообещав вернуться к ужину с Трулезандом, Роберт отправился на канал.
Герд Трулезанд оказался единственным рыболовом на всю округу. В выцветшем красном тренировочном костюме он сидел на полуобгоревшей покрышке, а рядом стояло пустое ведро. Подняв глаза, он сказал без всякого удивления:
— Ну-с, что слышно, Исваль? — потом сунул конец удочки под покрышку, встал и протянул Роберту руку.— Здравствуй, Роберт, вон еще одна покрышка. Можешь смело говорить погромче. Рыбы тебя не услышат. Они здесь не водятся.
— Им, видно, слишком скучно... Ну, старик, и местечко же ты выбрал!
— Да, мне всегда кажется, что этот город высосал всю жизнь вокруг себя. У вас, берлинцев, дело обстоит куда лучше.
— Увы, теперь нам не хватает атмосферы большого города,— ответил Роберт.— С каких пор ты балуешься удочкой? Это что, китайская привычка?
— Так я и знал. Если у меня развязался шнурок от ботинка, все спрашивают, не китайская ли это привычка.
— Мы мучаемся разными загадками, а ответ, быть может, в развязавшемся шнурке.
— Подобные вопросы вызывают у меня аллергию, ведь не пифия же я в конце концов.
— Вот она, разница между нами. Уж я бы, старик, насладился ролью оракула и отвечал бы только так: «Удить рыбу — для китайцев излюбленное занятие. Это национальное пристрастие нашло свое отражение в поговорке «рыбак видит много лун», относящейся к периоду Минь».
— Все вы начитались китайских романов. А что касается наслаждения, то даже ты плюнул бы на него, если бы тысячу раз глышал, как тысячи председателей на собраниях говорят: «Этот Товарищ семь лет прожил в Китае, он ответит на все ваши вопросы».
— Лучше, чем наоборот.
— Как это — наоборот?
— Ну, лучше, чем если б вовсе не спрашивали, как еще недавно было.
— Конечно, лучше, но ведь спрашивают всегда меня! И Розу тоже, но она хоть иногда может отговориться — дети, мол.
— Хорошо, рта больше не раскрою. Как это говорят в китайском народе со времен Чунской династии: «Мудрецу отвечает тишина».
— Чунской династии не существует. Это тоже одна из немецких дыдумок. Всегда, когда немцы хотят показать, что
знают Китай, они говорят «чинг» или «чунг». Говорите уж лучше: Мао или Нанкин-род, компрадоры или Великий поход, Конфуций, Сунь Ятсен, гоминьдан, Шанхай, Чан Кайши, Хуанхэ, опиум, рис, союз, Яньань и шестьсот миллионов — это, правда, тоже общие места, но за ними по крайней мере угадывается часть Китая. А от вашего вечного «чинг-чанг» просто тошнит.
— Как по-китайски «так точно»? — спросил Роберт и попытался, сидя на своей покрышке, принять позу «смирно».
— Но ведь правда,— сказал Трулезанд,— теперь все вдруг заволновались, дошли какие-то слухи, а раньше просто принимали к сведению, что в Китае, кроме фарфора и голода, есть еще революция. «Ага, эти, стало быть, тоже»,— сонно бормотали обыватели и поворачивались на другой бок, а теперь, как пошли разговорчики, что не все там гладко, сразу же глаза протерли.
— Но не всем же изучать синологию, кстати, разве ты сам не протираешь время от времени глаза?
— Бывает.
— Вдобавок ты несправедлив. Мы вовсе не клевали носом. У Рибенлама, как ты помнишь, мы зубрили китайскую историю, ну, конечно, не в должном объеме, но ведь мы сдавали на аттестат, а не защищали докторскую по синологии. И книг о новом Китае тоже много вышло — все пишут, начиная от Кубы и кончая Хермлином. Думаю, что не одни вы с Розой там были и не все немцы ездили в Китай только учиться.
— Ну, не злись. Я ведь тоже знаю, как мы им помогали, и немало. Надеюсь, однако, что имею право считать это само собой разумеющимся, если твердо стою на принципах пролетарского интернационализма?
— Я с тобой вполне согласен, только они, кажется, по-другому заговорили. Это правда насчет специалистов?
— Правда. Они отсылают домой всех, кто не верит в бумажного тигра. Идиотизм. Давай поговорим лучше о чем-нибудь веселом. Ты все еще любишь веселые истории?
— Конечно.
— Так я расскажу тебе историю о пекинских балах для иностранных специалистов.
— О пекинских балах?
— Так вот тебе история. В наше время в Пекине раз в месяц устраивали бал для специалистов. Поначалу мы все туда ходили, потом нам уже некогда было, да и балов больше не устраивали, верно, не желали собирать в одном помещении такое количество ревизионистов. Но вначале все приходили на эти балы: венгры, поляки, наши монтажники, гидротехники, химики и много-много русских. В первое время идешь, бывало, по улице, а мимо
семенит детский сад, и ребятишки что-то щебечут хором, оказывается, вот что: «Здравствуйте, дядя из России!» Так было в первое время, но не думаю, чтобы теперь еще такое случалось. Ах да, я ведь хотел веселую историю рассказать. Так вот, бал. В первый раз мы с Розой пришли, а тут и китаяночки приехали. Было их сто или двести, не знаю, во всяком случае уйма, и одна красивее другой. «Хорошо, что я с Розой»,— подумал я, когда они выпорхнули из автобусов, венгерских, кстати сказать, а потом еще раз подумал: «Хорошо, что я с Розой». Поймешь дальше почему. Ровно в восемь раздвинулся занавес, оркестр заиграл, прислушаешься— и понимаешь: Глен Миллер. Они играли «Лунную серенаду». Но они могли играть и в стиле Бена Гудмена и Дюка Эллингтона. А мы пошли танцевать. Роза со специалистами— китайцев-то на балу почти не было,— а я по очереди со всеми изящными девчушками. Поначалу я решил, что нам прислали школьниц — у многих торчали косички. Но все разъяснилось, когда я танцевал со стриженой Китая ночкой. Сперва, правда, я попробовал танцевать с другой, у той была коса. Ну и прелесть девчонка! Только вот я по-китайски ни бум-бум, а она еще русский не одолела. И к тому же — коса! Шаг шагну, она мне по руке легонько скользит, щекотно. А я щекотки терпеть не могу. Попытался рукой прижать косу к спине, но тогда она защекотала ладонь, вот я и стал после этого выбирать стриженых. У моей китаяночки была иссиня-черная гривка и красная кофточка, и смахивала она на старшеклассницу. Но хоть говорила по-русски, поэтому я знаю, что танцевал не со школьницей, а с двадцативосьмилетним врачом, главврачом целого комбината. И как ты думаешь, о чем болтал Трулезанд со своей партнершей? Да-да, ты уже догадался: о том самом зубном враче и о кариесе, помнишь? Она сказала, что такие есть еще и у них, меня это, по правде говоря, сильно удивило, в наших-то книгах о Китае об этом ни слова не писали... Так вот, все веселились ровно до двенадцати, а в двенадцать оркестр последний раз сыграл «Лунную серенаду», и занавес закрылся. Что же касается луны и всего такого прочего, так мальчикам нашим ничего, кроме музыки, не досталось. Тут же начинается прощание, девушки выпархивают с той же скоростью, с какой впорхнули, ж-ж-ж — подъезжают автобусы, прыг-прыг — косички и кофточки уже внутри; ж-ж-ж — следующий «Икарус», «прощайте, выпускницы», ж-ж-ж — следующий, «до свидания, дядя из России», еще раз ж-ж-ж — и конец всем «здравствуйте» и «до свидания», только вонь от дизелей остается. Рядом со мной среди машущих специалистов стоял электрик из Пирны, он не махал. Скрестил руки на груди, слов-
но сам себя хотел удержать. Парень молодой, не больше двадцати пяти. Я никогда еще не видел, чтобы на лице было написано одновременно столько злости, разочарования и полной безнадежности, и сказал он всего одну фразу, но это был целый роман. Скрестив руки, он процедил сквозь зубы: «И так каждый раз!»
Роберт улыбнулся, представил себе лицо того парня, ему это удалось, он еще раз улыбнулся и обрадовался, что Трулезанд все так же шутит, несмотря на свою ученость, и что в речи его, несмотря на Пекин и Лейпциг, все так же слышатся штеттинские словечки и... дружеское расположение, несмотря ни на что. Роберт не сомневался, что, согласись он только слушать, Герд Трулезанд выложит ему кучу забавных китайских историй, таких, которым, конечно, не место в докладе об этапах развития международного рабочего движения, но которые зато вполне уместно излагать на берегу мрачного канала, сидя на старых покрышках. Приятно обнаружить, что все обернулось совсем иначе, а ты боялся, ты ведь — чего отрицать? — этой встречи боялся. Приятно, что все обернулось иначе, но ведь этого мало. Это еще далеко не все. Они могут сидеть возле вонючего канала и рассказывать друг другу истории, перебрасывая их, точно доски, через пропасть, которая их разделяет, но пропасть все-таки останется, и вонять из нее будет, как из этого канала, где не водится рыба. А потом они отправятся ужинать, выпьют пива и по рюмочке водки, может, постепенно спадет их взаимная настороженность, и водка вытянет из них вопросы, хотя такие вопросы лучше и ставить и отвечать на них с трезвой головой. Из-за этих вопросов и этих ответов Роберт приехал сюда. И если вдруг покажется, что не может быть пропасти между людьми, рассказывающими друг другу веселые истории, то все же надеяться на это нельзя — это было бы слишком удобно.
Роберт поднял голову и спросил:
— А ты не удивился?
Трулезанд вытянул удочку из воды и с досадой поглядел на целехонькую приманку:
— Самый аппетитный червяк, какого я мог найти... А почему я должен удивляться? Только потому, что после десяти лет разлуки принято встречать друг друга удивленными возгласами, обходить со всех сторон и, тыча друг друга в ребра, выражать восторг и изумление по поводу того, что другой еще жив-здоров? Но ведь войны не было.
— А между нами?
— Между нами? Да, была как будто, но, на мой взгляд, тихо угасла от старческой немощи. Тридцатилетняя война не для меня.
— Весьма сожалею, если нарушу твой покой, но я ведь упрямый осел. Я способен и своей профессией, и своей предстоящей речью спекульнуть. Вот суну тебе под нос журналистское удостоверение и скажу: «Товарищ Трулезанд, в связи с торжественным закрытием вашего бывшего факультета разрешите задать вам несколько вопросов».
Трулезанд подтянул молнию на куртке, словно это был узел галстука, и с достоинством отвечал:
— Что ж, если вы так настаиваете. Однако прежде всего позвольте, мой друг, задать вам один вопрос: вы, кажется, сказали «торжественное закрытие»? До меня дошли сведения лишь о закрытии, у нас тут, во всяком случае, и речи нет о торжественности, у нас закрывают тихо и скромно, и я даже слышал весьма убедительный довод в пользу этого. Закрытие, как таковое, не является типическим для нашей жизни, а посему нет повода для грома литавр и пушечных залпов. Кроме того, я припоминаю высказывание известного эксперта по вопросам культуры и образования Рюдигера Клабунде из министерства «по всяким и разным делам», который не так давно осчастливил нас своим присутствием на заседании ученого совета. Он процитировал в своем выступлении в связи с затронутой вами темой слова одного крупного военного деятеля: «Старые солдаты не умирают— они уходят». Вот, стало быть, мой ответ.
— Кончай трепаться,— буркнул Роберт.
— Только не волнуйся,— продолжал Трулезанд,— возможно, что речь идет о местных нюансах, возможно, очень возможно, что у них там, у Мейбаума, повсюду вывесят флаги, зазвучит Девятая симфония, а с трибун будут произносить торжественные речи...
— Н-да, но хорошо бы знать наверняка,— сказал Роберт. Он встал и швырнул в маслянистую воду ржавый велосипедный руль.
— С ума сошел? — заорал Трулезанд.— Рыбы!
— А я думал, их здесь нет.
— Кто знает,— уже спокойно сказал Трулезанд. Он потянулся и подмигнул Роберту: — А ты правда так любишь речи?
— Ну, не это сейчас главное, хотя в данном случае я спокойно мог бы сказать «да». Возможно, я вообще охотно говорю, вероятно, это так, даже наверняка, если тема интересная и люди, которым я хочу что-то сказать, собрались и тоже хотят меня слушать. Тогда я говорю охотно, сознаюсь, сознаюсь также и в том, что мысль об эдакой речуге в актовом зале меня приободрила, взбодрила, разбудила, возбудила и еще не знаю там что...
— Но ведь ничего еще не решено.
— Ну, не знаю. «Закрытие — явление не типическое и не дает основания» — звучит, насколько я разбираюсь в наших порядках, чертовски убедительно.
— Если ты действительно разбираешься в наших порядках, то не забросишь черновик речи. А ты уже и в самом деле что-нибудь написал?
— Да нет, только в уме прикинул, что можно сказать. Собственно, оставалось всего два неясных пункта: ты и Квази.
— Компания не очень лестная.
— Да, извини. Но общее между вами, я имею в виду в моей речи, в моей предполагаемой речи, только одно — в связи с вашими именами возникают вопросы, на которые я не могу ответить.
— Лучше вычеркни наши имена. Они не годятся для актового зала. И речь — это ведь не изложение биографий.
— Но без биографий такая речь никуда не годится.
— Согласен, если сумеешь обобщить судьбы. Но ни Квази, ни я для этого не подходим.
— Исключительные случаи, ты так считаешь?
— Один исключительный, другой просто скучный.
— А что уж такого исключительного в поступке Квази? Знаешь, сколько за эти годы ушло за Иордан?
— Если это так просто, то зачем ставить вопросительный знак за его именем?
— Потому что других, кто так поступил, я лично почти не знаю, а тех немногих, кого знаю, толкнули обстоятельства, я это понимаю, вот мою мать, например, или сестру, Када и кое-кого еще. А в истории Квази одни вопросительные знаки.
Трулезанд поднялся и сложил удочки на траву.
— Рыбка все равно не ловится, кругом — ни души, подходящее место рассказывать истории. Так вот: у нас в институте есть один аспирант, историк, работает над проблемой китайско-японских отношений. Тоже кончил РКФ, только не наш. Был у него друг, он до сих пор говорит о нем взахлеб, отчаянный, видно, был парень. С виду как будто ничем не примечательный, но на редкость упорный, в учебе — первый, да и в партии активнее всех. А потом, скажи на милость, не успел паренек аттестат получить, как тут же исчез. Очень странно это было, никто ничего не понимал. Наш историк до сих пор ничего не понимает. Говорят, друг его из тех был, кто американцам даже тлю виноградную простить не мог. И все без грана наигрыша, без всяких вывертов. Парень горячий, но вывертов никаких. Короче говоря, этот горячий и ничем с виду не примечательный человек нынче обретается в Руре... Да ладно, расскажи лучше о себе. Ну, как в газете? Занятно?
— Всяко бывает, бывает занятно, а бывает и тошно. Самое скверное, что ничего не успевает созреть. Только напишешь, сразу в номер. В отделе культуры это, конечно, не буквально так, не то что в информации, но разница невелика. Правда, теперь я вольный художник, ушел из штата, стало полегче. Можно больше самому выбирать... Слушай, Герд, обо всем этом поговорим вволю в другой раз, для нашей встречи на берегу мерзкого канала я припас другую тему.
— Мне что, дурачком прикинуться?
— Нет... Скажи прямо, не хочешь об этом говорить, так я не буду настаивать.
— Эх, да что тут хочешь не хочешь, просто не знаю, что сегодня обо всем этом сказать. Мы, видно, тогда оплошали, но ведь с тех пор и повзрослели на десять лет. Будь я тогда чуть разумнее, так заметил бы, что у тебя в голове полная каша. А я разыграл обиженного. В жизни со мной больше этого не случится — разве можно вынести такое душевное напряжение? Кажется, придется кое-что тебе рассказать. К счастью, Роза оказалась не только хорошей девчонкой, но и умницей. Я дурак дураком стоял перед ней, когда мы первый раз встретились после вашего с ней разговора на бюро. Старый Фриц передал мне, так сказать, ее согласие, видел бы ты, какой он был при этом красный, а меня мучила мысль: теперь придется и мне с ней поговорить. Вот я и пошел к ней, в голове пустота. Ведь подумать только, сшуация не очень-то обычная. Хоть я и знал Розу, а все-таки побаивался, не ляпнет ли она какой глупости — «любимый мой» или еще что,— и твердо знал, если она такое скажет, я за тридевять земель убегу, плюну на всякую историческую необходимость. Но она была на высоте. Вошел я к ним в комнату, а она и говорит: «Заходи, садись, только глупостей не болтай». Я сел и на всякий случай молчу. Зато она говорит, и то, что она говорит, не совсем обычно: «Ужасно будет, если мы сделаем вид, будто все это нормально, и разговаривать станем, будто все нормально. Так ты уж лучше молчи. Но я буду не совсем нормальной, если я хоть одного не скажу: я очень рада!» Эти слова она и от меня услышать может, ответил я, а для начала большего от нас не требуется.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47