Я, по правде, как-то не совсем понимаю, в чем тут дело, но отнестись к этому случаю надо критически и самокритически. Кого мы, собственно, отпугиваем? Уж не тех ли, кого стоит разок стукнуть?
— Помню,— сказал Роберт,— у нас в лагере тоже был случай с «Интернационалом», и тоже все было неверно. Мы там организовали антифашистскую группу, тогда нас было еще немного, но пели мы здорово и приветствовали друг друга поднятым кулаком, по-ротфронговски. Это ввел один портной, правда, сам-то он оказался не из тех. Ну, создали мы свою антифашисгскую группу, а тут и католики зашевелились. Конечно, у них совсем другое дело: поют себе «Аве Мария» да четки перебирают, вот чем они брали — народу у них собиралось побольше, чем у нас. Как-то в воскресенье утром устраивают они богослужение прямо у нас под окном. У HPIX был польский священник. И их пение врывалось прямо в наш семинар на тему «Цена, прибыль и заработная плата». Тогда мы открыли окна и давай петь «Интернационал», допоем до конца и снова начинаем, пока они не сдались. А все остальные, не антифашисты и не католики, стоят вокруг и животы надрывают от смеха. Вот в этом-то и была наша ошибка.
— Ну ладно,— пробормотал Квази Рик,— раз петь «Интернационал» и рисовать на дверях красные звезды — перегиб, так надо нам это квази учесть и придумать что-нибудь более подходящее. Вот хоть стихи:
Мы, немецкие демократы,
За республику умрем.
И не посадит врат нас в печку на лопате,
Мы верную, примерную политику ведем.
— Отлично,— сказал Трулезанд,— только «за республику ум-
рем» звучит слишком уж жертвенно, давайте заменим на «для республики живем» — это будет получше, помирать никому неохота, каждому хочется жить.
Квази встал с постели и зажег свет. Взяв карандаш и листок бумаги, скомандовал:
— А ну-ка, сочиняем «Октябрьский марш», каждый по одной строчке. Лесник, просыпайся, тебе начинать!
— Да я и не сплю вовсе,— сказал Якоб,— только я не умею сочинять в рифму. Я простой лесоруб, а не поэт. А вы начинайте с того, что сказал Трулезанд, здорово звучит: «Помирать никому неохота, каждому хочется жить».
Квази, покачав головой, заявил, что с трудом представляет себе, как можно такое петь; он попробовал на один мотив, потом на другой, но его пение настроило и остальных весьма скептически. Тогда они решили предоставить заботу о мелодии специалисту, а самим заняться текстом.
Следующую строчку опять пришлось предложить Трулезанду. Он бегал босиком взад и вперед по комнате, а потом, заметив, что подметает пол своей длинной ночной рубашкой, подхватил ее, словно балерина юбочку, и прошелся в ритме марша на цыпочках. При этом без остановки повторял первую строчку, стараясь подогнать ее под марш.
— Еще подумают, что это балет, а не демонстрация,— пробормотал он,— зато содержание что надо! Итак, продолжаем. Записывай, Квази:
Помирать никому неохота,
Каждому хочется жить.
А значит — к черту все войны!
Следующий, пожалуйста!
— Ничего, хитер,— буркнул Роберт,— рифму мне подсунул. А ну-ка падай от изумления, я придумал:
Молот в руки! Колеса крутить...
— Минутку, минутку! — крикнул Трулезанд.— «Молот в руки, колеса крутить» — здесь неясность. Так можно нечаянно и по колесу трахнуть. Как бы не вышло недоразумения. А потом, мне кажется, тут опять вкрался перегиб: молот, колеса — все это прекрасно, но где же идейное начало, где работники пера, кисти, слова?
Работников слова из песни не выкинешь, пришлось их вставить — утром на митинге ораторы то и дело возвращались к идеям и духу,— и Якоб оказался на высоте, посоветовав заменить «колеса крутить» на «и перья вострить». Наконец-то текст
получился и в рифму и политически выдержанный.
— Все,— сказал Якоб,— теперь можно спать спокойно.
На другой день «Октябрьский марш» звучал уже не так победно, как ночью. Все были очень удивлены этим обстоятельством и задумались, у кого бы получить консультацию о тайнах стихосложения. Никто не мог предложить дельной кандидатуры, но все сошлись на том, что доктор Фукс, преподаватель немецкого языка, подходит тут меньше всего. С доктором Фуксом у них уже был печальный опыт, так же как и у доктора Фукса с ними. Страдания Фукса начались с первого же урока. Он надеялся найти здесь более понятливую аудиторию. Конечно, он понимал, что придется пахать залежь, но думал, что это будет по крайней мере добрый чернозем, а не бесплодная глина.
Излагая свое учение о знаках препинания, он так и сыпал афоризмами вроде «Двоеточие и точку надо ставить точка в точку», но — увы! — когда стал пожинать плоды своего посева, то увидел, что и запятые, и точки, и многоточия проросли во всех сочинениях где попало. Поблекший, он стоял возле кафедры и защищался против упрека, которого никто ему, собственно, не делал:
— Вы что же думаете, это я придумал знаки препинания? Ведь это не я!
Он попал в самое худшее положение, в какое только может попасть учитель: его не принимали всерьез. Одного-единственного урока, самого первого, оказалось достаточно. Быть может, этого не случилось бы так быстро, если бы в классе тогда горел свет, но рано или поздно это все равно должно было произойти, потому что для доктора Фукса важнейшей жизненной необходимостью была правильная пунктуация — остальное приложится. Для него было внутренним компромиссом уже то обстоятельство, что ему пришлось на первом уроке, вместо того чтобы воспевать чудо тире и двоеточий, прочесть стихотворение и заняться его интерпретацией.
Начинать надо всегда с осторожностью — такой лозунг выбросил Вёльшов на педсовете, и Фукс был в достаточной мере педагогом, чтобы признать правильность его девиза. Осторожнее, чем начал он, вряд ли можно было начать. Он выбрал «Вечернюю песнь» Келлера, прекрасную, прозрачную вещь. Она подходила к моменту — был вечер, когда он вошел в класс. Электричество давали только в семь, но сейчас, в шесть, было уже темно. Фукс ощупью пробрался в темноте к своей кафедре, сопровождаемый тишиной, полной ожидания, и, устремив взгляд вперед,
туда, где затаили дыхание тридцать с лишним человек, произнес ту самую фразу, которую, несомненно, сам черт его дернул произнести:
— Я вижу все!
В следующую секунду педагог Фукс погиб, вернее, он был уже на краю гибели, когда в темноте раздался голос какой-то девочки. Голос этот, тихий и все-таки внятный, ясный и мягкий, и все же не без перчинки, спросил:
— Как это вам удается?
Послышался приглушенный смех, только Квази рассмеялся немного громче, но, когда Трулезанд крикнул: «Эй, вы, хватит!»— смех тут же смолк и перешел в ожидание. Доктор Фукс сказал:
— Я буду преподавать вам немецкий язык. Это язык благозвучный, богатый интонациями и обладающий огромным запасом слов. Богатство и изобилие всегда нуждаются в мере и дисциплине. Это можно сказать обо всех сферах жизни, в том числе и о языке. Порядок в нем устанавливается благодаря грамматике. Грамматика есть абсолютное выражение разума. Тот, кто претендует на звание разумного человека, должен как минимум овладеть грамматикой родного языка. Нашему с вами вступлению на путь обучения и усвоения должно предшествовать стихотворение. Таково пожелание дирекции. Я выбрал стихотворение Готфрида Келлера. Итак, слушайте:
О глаза мои, окошки в белый свет. Столько лет в меня вы льете ясный свет...
Трулезанд во второй раз проявил сознательность, прервав нарастающий шум почти отеческим упреком:
— Ребята!
Доктор Фукс прочитал все четыре строфы, потом повторил первую еще раз и наконец спросил:
— Ну, что скажете?
— Тут все время одна рифма,— крикнул кто-то,— «свет», «лет» и опять «свет» — ничего работка, порядочно повозился!
— Восприятие у вас правильное,— сказал доктор Фукс,— но словесное выражение, в котором вы его формулируете, изобилует вульгаризмами. «Повозился», «работка» — неужели вы не смогли бы подыскать более подходящие слова?
Молодой человек поразмышлял некоторое время при участливом молчании окружающих и затем с сомнением осведомился:
— Может быть, «работенка» звучало бы лучше?
Не нужно было света, чтобы заметить раздражение Фукса.
— Да оставьте же этот отвратительный жаргон! Почему вы
не можете просто сказать: тут было много работы? Может быть, ^\ля вас работа — недостаточно уважаемое занятие?
Тишина, царившая в классе, как-то изменилась, это была уже напряженная, сердитая тишина; и прервана она была чуть слышным постукиванием пальцев и голосом девочки — голосом, который запомнился всем с самого начала урока. Она снова сказала тихо и все-таки внятно и ясно, но уже гораздо менее мягко, а перчинка была куда крупнее, чем в первый раз:
— Это Гюнтер Бланк сейчас говорил, он передовик труда. Послышался скрип половиц, легкое шарканье ног, причмокивание, потом доктор Фукс произнес:
— Вношу следующую поправку: достигнутый вами уровень овладения языком, господин Бланк, очевидно, значительно ниже того уровня, на который, как я слышу, и слышу с радостью, поднялись вы в своей профессии. Мне приходится остаться при своем мнении, что выражения «работка» и «работенка» не являются подходящими для обозначения творческой деятельности поэта такого масштаба, как Готфрид Келлер. Но поскольку мы уже начали этот разговор, пусть и не совсем в приятной форме, скажите мне, господин Бланк, передовик производства, какого вы мнения о содержании этого стихотворения — что касается формы, так о ней мы поговорим потом. Что он за человек, поэт Готфрид Келлер?
Прошло много времени, прежде чем огорченный передовик кое-как оправился от обрушившегося на него раздражения, и неизвестно по какой причине, то ли из осторожности, то ли из-за недоверия к собственным языковым возможностям, недоверия, появившегося впервые в жизни, студент Бланк сформулировал свой ответ одним-единственным словом:
— Атеист.
.— Это почему же? — воскликнул доктор Фукс.— Это еще откуда? Но чтобы избежать опрометчивых суждений, я прежде всего хочу попросить вас сформулировать ваш ответ полным предложением. Вот тогда мы посмотрим, в чем тут дело.
На Бланка снова начало что-то обрушиваться, но он успел еще выговорить свое предположение:
— Поэт Готфрид Келлер — атеист.
Похоже было, что он собирается сесть, но учитель не отступал:
— Какие у вас основания для столь неожиданного предположения? Позвольте, ради всего святого, узнать ваши аргументы!
Поскольку последнее требование не заключало в себе никакой языковой ловушки, передовик Бланк не заставил себя долго ждать. Он заявил с упрямой убежденностью:
— Вы сказали, что поэт Готфрид Келлер думает, будто когда он закроет глаза, ну, окошки эти, тут и наступит шабаш, конец всему, и душа тогда тоже закроет свою лавочку и отправится на отдых: стянет с себя сапоги и уляжется в ящик. Вы не можете еще раз прочесть это место про сапоги?
Доктор Фукс прошелся взад и вперед по классу и только после этого прочел еще раз вторую строфу. Он придал своему голосу выражение неисчерпаемого терпения.
А когда вас скроет сень усталых век, А когда погаснет ясный свет, В темноте, разув сандальи, сняв доспех, В свой сундук душа уляжется навек.
— Я тоже вношу поправку,— сказал передовик,— не сапоги, а сандальи, и не ящик, а сундук. «Век», «доспех», «навек» — тут было много работы. А с атеизмом все ясно: у тех, кто верит в бога, душа улетает на небо, а у поэта Готфрида Келлера ее хоронят вместе с человеком.
И тут зажегся свет — словно у Гюнтера Бланка была тайная договоренность с электростанцией. Перед глазами клагса предстали довольный всевидящий передовик и изнуренный, выдохшийся учитель.
Доктор Фукс поднялся на кафедру и разъяснил, что эта дискуссия уводит слишком далеко от того учебного материала, с коим ему поручено ознакомить учащихся. Стихотворение должно было послужить всего лишь небольшим торжественным вступлением к их занятиям, а это, собственно говоря, достигнуто. Что же касается мнения господина Бланка, то он тщательно разберется в этом вопросе, а также и в вопросе о том, имеет ли он право связать этот вопрос с учебным планом, и в случае положительного решения он вернется еще раз к не лишенному интереса вопросу об атеизме Готфрида Келлера. Разумеется, несомненна духовная близость его с Фейербахом и так далее, однако это завело бы нас слишком далеко, а необходимо еще дать домашнее задание, сейчас самое время уделить ему внимание.
Прежде чем выйти из класса, он снова вернулся к стихотворению.
— Господин Бланк,— сказал он,— но ведь вы, я думаю, согласитесь с тем, что заключительные строки, эти слова: «Пейте, о глаза, в тени ресниц золотую прелесть мира без границ!» — прекрасны, не правда ли?
— Еще бы не прекрасны,— сказал передовик Гюнтер Бланк, и класс шумно выразил ему свое одобрение.
Роберт больше не мог уснуть. Диван, на котором он лежал, был ему слишком короток, в комнате стоял какой-то незнакомый запах, было душно, в окна светили фонари и врывался шум с Санкт-Паули.
Но не потому он не мог сомкнуть глаз. А из-за абсурдного ощущения отчужденности. Он чувствовал себя так, словно весь день ехал в сломанной машине времени по местности, которая была его прошлым и не была им, была чужой и в то же время его родиной. Он слушал рассказы и вспоминал истории, как будто бы не имевшие друг к другу никакого отношения и все же как-то связанные между собой. Еще утром он проснулся в кровати, отдаленной от этого дивана на несколько железнодорожных станций, а теперь ему казалось, что до нее дальше, чем до Луны.
Роберт Исваль, член партии, лежал на диване гангстера и думал об обитателях комнаты «Красный Октябрь» и о дочери проповедника, а под окном проститутка говорила озябшему человеку:
— Я еще получше Клеопатры.
— И чуть-чуть постарше,— ответил тот, и это помогло Роберту вернуться к действительности.
Он мысленно усмехнулся и представил себе этого человека — он мог бы его увидеть, если бы встал и подошел к окну,— но решил, что лучше себе его представить.
Человек этот был не слишком высокого роста, и не так уж широк в плечах, но сильный и крепкий. Он озяб, потому что возвращался с ночной смены из гавани в четыре часа утра, а стоял февраль, трамваи ходили не чаще чем через полчаса, и идти до предместья было еще далеко. Он вряд ли знал что-либо о Клеопатре, как, впрочем, и о Цезаре и Антонии, и, вероятно, ничего не знал о битве при Акциуме и об укусе змеи. Но он ответил на саморекламу потерявшей надежды проститутки с тем последним запасом юмора, какой у него еще оставался в четыре часа утра на таком холоде. Роберт нашел его ответ отличным. Он был словно нарочно найден для этого города, который кричал на всех углах, что он лучше, богаче, удачливее, ловчее, громче, пестрее, бурнее, моднее, чем все города вокруг.
Он хвастал, но нельзя сказать, чтобы врал: таким он и был, и еще разным другим, и, уж во всяком случае, по сравнению с теми городами, которые Роберт считал теперь родными, куда искушеннее в обладании и удовольствиях, и из всех его недостатков юлько один заслуживал упоминания: он был чуть-чуть постарше.
Кроме Роберта, в пивной никого не было. Лида и его шурин, гангстер, жили за несколько улиц отсюда в полуподвальном этаже бывшего госпиталя. Это был квартал, где старушки, выводя по вечерам прогуливать до ближайшего фонаря своих собачонок, для безопасности клали в сумочку опасную бритву. Заброшенный госпиталь не наводил на мысль о кладах, и это было на руку шурину Герману: он знал о внимании налоговых инспекторов к себе и своему заведению.
Конечно, Роберт мог бы спать в одной из уютных комнат полуподвального этажа, но ему хотелось хоть на какое-то время выпутаться из паутины гангстерских рассказов Германа Грипера. А кроме того, здесь было веселее: если уж жить в Санкт-Паули, то в самом центре Реепербана.
Роберт встал и сварил кофе—того, что варили для домашних, а не для посетителей; оставив без внимания кастрюлю с сосисками, поджарил глазунью. За завтраком полистал «Констанце»— здесь, в пивной, иллюстрации выглядели еще пошлее.
Дымный ветер дул над площадью и, казалось, пронизывал до костей; даже швейцары немногих круглосуточно открытых веселых заведений не имели, видно, никакого желания вступать в разговор: всю ночь они зазывали приезжих, обещая им острые ощущения и времяпрепровождение пусть сомнительное, но зато поучительное — сейчас, в пять часов утра, на их рынке начинался застой, покупателей на эти ценности не находилось.
Сторож в гараже едва взглянул на Роберта, когда тог предъявил ему квитанцию, и Роберт отказался от мысли спросиib у него, как пройти по этому лабиринту, образованному автомашинами. Он потерял много времени, но в конце концов между двумя машинами «оппель-капитан» нашел свой боргвард».
Уличное движение стало гораздо оживленнее; но пока в автокроссе участвовали только грузовики и фургоны, доставлявшие товары в магазины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
— Помню,— сказал Роберт,— у нас в лагере тоже был случай с «Интернационалом», и тоже все было неверно. Мы там организовали антифашистскую группу, тогда нас было еще немного, но пели мы здорово и приветствовали друг друга поднятым кулаком, по-ротфронговски. Это ввел один портной, правда, сам-то он оказался не из тех. Ну, создали мы свою антифашисгскую группу, а тут и католики зашевелились. Конечно, у них совсем другое дело: поют себе «Аве Мария» да четки перебирают, вот чем они брали — народу у них собиралось побольше, чем у нас. Как-то в воскресенье утром устраивают они богослужение прямо у нас под окном. У HPIX был польский священник. И их пение врывалось прямо в наш семинар на тему «Цена, прибыль и заработная плата». Тогда мы открыли окна и давай петь «Интернационал», допоем до конца и снова начинаем, пока они не сдались. А все остальные, не антифашисты и не католики, стоят вокруг и животы надрывают от смеха. Вот в этом-то и была наша ошибка.
— Ну ладно,— пробормотал Квази Рик,— раз петь «Интернационал» и рисовать на дверях красные звезды — перегиб, так надо нам это квази учесть и придумать что-нибудь более подходящее. Вот хоть стихи:
Мы, немецкие демократы,
За республику умрем.
И не посадит врат нас в печку на лопате,
Мы верную, примерную политику ведем.
— Отлично,— сказал Трулезанд,— только «за республику ум-
рем» звучит слишком уж жертвенно, давайте заменим на «для республики живем» — это будет получше, помирать никому неохота, каждому хочется жить.
Квази встал с постели и зажег свет. Взяв карандаш и листок бумаги, скомандовал:
— А ну-ка, сочиняем «Октябрьский марш», каждый по одной строчке. Лесник, просыпайся, тебе начинать!
— Да я и не сплю вовсе,— сказал Якоб,— только я не умею сочинять в рифму. Я простой лесоруб, а не поэт. А вы начинайте с того, что сказал Трулезанд, здорово звучит: «Помирать никому неохота, каждому хочется жить».
Квази, покачав головой, заявил, что с трудом представляет себе, как можно такое петь; он попробовал на один мотив, потом на другой, но его пение настроило и остальных весьма скептически. Тогда они решили предоставить заботу о мелодии специалисту, а самим заняться текстом.
Следующую строчку опять пришлось предложить Трулезанду. Он бегал босиком взад и вперед по комнате, а потом, заметив, что подметает пол своей длинной ночной рубашкой, подхватил ее, словно балерина юбочку, и прошелся в ритме марша на цыпочках. При этом без остановки повторял первую строчку, стараясь подогнать ее под марш.
— Еще подумают, что это балет, а не демонстрация,— пробормотал он,— зато содержание что надо! Итак, продолжаем. Записывай, Квази:
Помирать никому неохота,
Каждому хочется жить.
А значит — к черту все войны!
Следующий, пожалуйста!
— Ничего, хитер,— буркнул Роберт,— рифму мне подсунул. А ну-ка падай от изумления, я придумал:
Молот в руки! Колеса крутить...
— Минутку, минутку! — крикнул Трулезанд.— «Молот в руки, колеса крутить» — здесь неясность. Так можно нечаянно и по колесу трахнуть. Как бы не вышло недоразумения. А потом, мне кажется, тут опять вкрался перегиб: молот, колеса — все это прекрасно, но где же идейное начало, где работники пера, кисти, слова?
Работников слова из песни не выкинешь, пришлось их вставить — утром на митинге ораторы то и дело возвращались к идеям и духу,— и Якоб оказался на высоте, посоветовав заменить «колеса крутить» на «и перья вострить». Наконец-то текст
получился и в рифму и политически выдержанный.
— Все,— сказал Якоб,— теперь можно спать спокойно.
На другой день «Октябрьский марш» звучал уже не так победно, как ночью. Все были очень удивлены этим обстоятельством и задумались, у кого бы получить консультацию о тайнах стихосложения. Никто не мог предложить дельной кандидатуры, но все сошлись на том, что доктор Фукс, преподаватель немецкого языка, подходит тут меньше всего. С доктором Фуксом у них уже был печальный опыт, так же как и у доктора Фукса с ними. Страдания Фукса начались с первого же урока. Он надеялся найти здесь более понятливую аудиторию. Конечно, он понимал, что придется пахать залежь, но думал, что это будет по крайней мере добрый чернозем, а не бесплодная глина.
Излагая свое учение о знаках препинания, он так и сыпал афоризмами вроде «Двоеточие и точку надо ставить точка в точку», но — увы! — когда стал пожинать плоды своего посева, то увидел, что и запятые, и точки, и многоточия проросли во всех сочинениях где попало. Поблекший, он стоял возле кафедры и защищался против упрека, которого никто ему, собственно, не делал:
— Вы что же думаете, это я придумал знаки препинания? Ведь это не я!
Он попал в самое худшее положение, в какое только может попасть учитель: его не принимали всерьез. Одного-единственного урока, самого первого, оказалось достаточно. Быть может, этого не случилось бы так быстро, если бы в классе тогда горел свет, но рано или поздно это все равно должно было произойти, потому что для доктора Фукса важнейшей жизненной необходимостью была правильная пунктуация — остальное приложится. Для него было внутренним компромиссом уже то обстоятельство, что ему пришлось на первом уроке, вместо того чтобы воспевать чудо тире и двоеточий, прочесть стихотворение и заняться его интерпретацией.
Начинать надо всегда с осторожностью — такой лозунг выбросил Вёльшов на педсовете, и Фукс был в достаточной мере педагогом, чтобы признать правильность его девиза. Осторожнее, чем начал он, вряд ли можно было начать. Он выбрал «Вечернюю песнь» Келлера, прекрасную, прозрачную вещь. Она подходила к моменту — был вечер, когда он вошел в класс. Электричество давали только в семь, но сейчас, в шесть, было уже темно. Фукс ощупью пробрался в темноте к своей кафедре, сопровождаемый тишиной, полной ожидания, и, устремив взгляд вперед,
туда, где затаили дыхание тридцать с лишним человек, произнес ту самую фразу, которую, несомненно, сам черт его дернул произнести:
— Я вижу все!
В следующую секунду педагог Фукс погиб, вернее, он был уже на краю гибели, когда в темноте раздался голос какой-то девочки. Голос этот, тихий и все-таки внятный, ясный и мягкий, и все же не без перчинки, спросил:
— Как это вам удается?
Послышался приглушенный смех, только Квази рассмеялся немного громче, но, когда Трулезанд крикнул: «Эй, вы, хватит!»— смех тут же смолк и перешел в ожидание. Доктор Фукс сказал:
— Я буду преподавать вам немецкий язык. Это язык благозвучный, богатый интонациями и обладающий огромным запасом слов. Богатство и изобилие всегда нуждаются в мере и дисциплине. Это можно сказать обо всех сферах жизни, в том числе и о языке. Порядок в нем устанавливается благодаря грамматике. Грамматика есть абсолютное выражение разума. Тот, кто претендует на звание разумного человека, должен как минимум овладеть грамматикой родного языка. Нашему с вами вступлению на путь обучения и усвоения должно предшествовать стихотворение. Таково пожелание дирекции. Я выбрал стихотворение Готфрида Келлера. Итак, слушайте:
О глаза мои, окошки в белый свет. Столько лет в меня вы льете ясный свет...
Трулезанд во второй раз проявил сознательность, прервав нарастающий шум почти отеческим упреком:
— Ребята!
Доктор Фукс прочитал все четыре строфы, потом повторил первую еще раз и наконец спросил:
— Ну, что скажете?
— Тут все время одна рифма,— крикнул кто-то,— «свет», «лет» и опять «свет» — ничего работка, порядочно повозился!
— Восприятие у вас правильное,— сказал доктор Фукс,— но словесное выражение, в котором вы его формулируете, изобилует вульгаризмами. «Повозился», «работка» — неужели вы не смогли бы подыскать более подходящие слова?
Молодой человек поразмышлял некоторое время при участливом молчании окружающих и затем с сомнением осведомился:
— Может быть, «работенка» звучало бы лучше?
Не нужно было света, чтобы заметить раздражение Фукса.
— Да оставьте же этот отвратительный жаргон! Почему вы
не можете просто сказать: тут было много работы? Может быть, ^\ля вас работа — недостаточно уважаемое занятие?
Тишина, царившая в классе, как-то изменилась, это была уже напряженная, сердитая тишина; и прервана она была чуть слышным постукиванием пальцев и голосом девочки — голосом, который запомнился всем с самого начала урока. Она снова сказала тихо и все-таки внятно и ясно, но уже гораздо менее мягко, а перчинка была куда крупнее, чем в первый раз:
— Это Гюнтер Бланк сейчас говорил, он передовик труда. Послышался скрип половиц, легкое шарканье ног, причмокивание, потом доктор Фукс произнес:
— Вношу следующую поправку: достигнутый вами уровень овладения языком, господин Бланк, очевидно, значительно ниже того уровня, на который, как я слышу, и слышу с радостью, поднялись вы в своей профессии. Мне приходится остаться при своем мнении, что выражения «работка» и «работенка» не являются подходящими для обозначения творческой деятельности поэта такого масштаба, как Готфрид Келлер. Но поскольку мы уже начали этот разговор, пусть и не совсем в приятной форме, скажите мне, господин Бланк, передовик производства, какого вы мнения о содержании этого стихотворения — что касается формы, так о ней мы поговорим потом. Что он за человек, поэт Готфрид Келлер?
Прошло много времени, прежде чем огорченный передовик кое-как оправился от обрушившегося на него раздражения, и неизвестно по какой причине, то ли из осторожности, то ли из-за недоверия к собственным языковым возможностям, недоверия, появившегося впервые в жизни, студент Бланк сформулировал свой ответ одним-единственным словом:
— Атеист.
.— Это почему же? — воскликнул доктор Фукс.— Это еще откуда? Но чтобы избежать опрометчивых суждений, я прежде всего хочу попросить вас сформулировать ваш ответ полным предложением. Вот тогда мы посмотрим, в чем тут дело.
На Бланка снова начало что-то обрушиваться, но он успел еще выговорить свое предположение:
— Поэт Готфрид Келлер — атеист.
Похоже было, что он собирается сесть, но учитель не отступал:
— Какие у вас основания для столь неожиданного предположения? Позвольте, ради всего святого, узнать ваши аргументы!
Поскольку последнее требование не заключало в себе никакой языковой ловушки, передовик Бланк не заставил себя долго ждать. Он заявил с упрямой убежденностью:
— Вы сказали, что поэт Готфрид Келлер думает, будто когда он закроет глаза, ну, окошки эти, тут и наступит шабаш, конец всему, и душа тогда тоже закроет свою лавочку и отправится на отдых: стянет с себя сапоги и уляжется в ящик. Вы не можете еще раз прочесть это место про сапоги?
Доктор Фукс прошелся взад и вперед по классу и только после этого прочел еще раз вторую строфу. Он придал своему голосу выражение неисчерпаемого терпения.
А когда вас скроет сень усталых век, А когда погаснет ясный свет, В темноте, разув сандальи, сняв доспех, В свой сундук душа уляжется навек.
— Я тоже вношу поправку,— сказал передовик,— не сапоги, а сандальи, и не ящик, а сундук. «Век», «доспех», «навек» — тут было много работы. А с атеизмом все ясно: у тех, кто верит в бога, душа улетает на небо, а у поэта Готфрида Келлера ее хоронят вместе с человеком.
И тут зажегся свет — словно у Гюнтера Бланка была тайная договоренность с электростанцией. Перед глазами клагса предстали довольный всевидящий передовик и изнуренный, выдохшийся учитель.
Доктор Фукс поднялся на кафедру и разъяснил, что эта дискуссия уводит слишком далеко от того учебного материала, с коим ему поручено ознакомить учащихся. Стихотворение должно было послужить всего лишь небольшим торжественным вступлением к их занятиям, а это, собственно говоря, достигнуто. Что же касается мнения господина Бланка, то он тщательно разберется в этом вопросе, а также и в вопросе о том, имеет ли он право связать этот вопрос с учебным планом, и в случае положительного решения он вернется еще раз к не лишенному интереса вопросу об атеизме Готфрида Келлера. Разумеется, несомненна духовная близость его с Фейербахом и так далее, однако это завело бы нас слишком далеко, а необходимо еще дать домашнее задание, сейчас самое время уделить ему внимание.
Прежде чем выйти из класса, он снова вернулся к стихотворению.
— Господин Бланк,— сказал он,— но ведь вы, я думаю, согласитесь с тем, что заключительные строки, эти слова: «Пейте, о глаза, в тени ресниц золотую прелесть мира без границ!» — прекрасны, не правда ли?
— Еще бы не прекрасны,— сказал передовик Гюнтер Бланк, и класс шумно выразил ему свое одобрение.
Роберт больше не мог уснуть. Диван, на котором он лежал, был ему слишком короток, в комнате стоял какой-то незнакомый запах, было душно, в окна светили фонари и врывался шум с Санкт-Паули.
Но не потому он не мог сомкнуть глаз. А из-за абсурдного ощущения отчужденности. Он чувствовал себя так, словно весь день ехал в сломанной машине времени по местности, которая была его прошлым и не была им, была чужой и в то же время его родиной. Он слушал рассказы и вспоминал истории, как будто бы не имевшие друг к другу никакого отношения и все же как-то связанные между собой. Еще утром он проснулся в кровати, отдаленной от этого дивана на несколько железнодорожных станций, а теперь ему казалось, что до нее дальше, чем до Луны.
Роберт Исваль, член партии, лежал на диване гангстера и думал об обитателях комнаты «Красный Октябрь» и о дочери проповедника, а под окном проститутка говорила озябшему человеку:
— Я еще получше Клеопатры.
— И чуть-чуть постарше,— ответил тот, и это помогло Роберту вернуться к действительности.
Он мысленно усмехнулся и представил себе этого человека — он мог бы его увидеть, если бы встал и подошел к окну,— но решил, что лучше себе его представить.
Человек этот был не слишком высокого роста, и не так уж широк в плечах, но сильный и крепкий. Он озяб, потому что возвращался с ночной смены из гавани в четыре часа утра, а стоял февраль, трамваи ходили не чаще чем через полчаса, и идти до предместья было еще далеко. Он вряд ли знал что-либо о Клеопатре, как, впрочем, и о Цезаре и Антонии, и, вероятно, ничего не знал о битве при Акциуме и об укусе змеи. Но он ответил на саморекламу потерявшей надежды проститутки с тем последним запасом юмора, какой у него еще оставался в четыре часа утра на таком холоде. Роберт нашел его ответ отличным. Он был словно нарочно найден для этого города, который кричал на всех углах, что он лучше, богаче, удачливее, ловчее, громче, пестрее, бурнее, моднее, чем все города вокруг.
Он хвастал, но нельзя сказать, чтобы врал: таким он и был, и еще разным другим, и, уж во всяком случае, по сравнению с теми городами, которые Роберт считал теперь родными, куда искушеннее в обладании и удовольствиях, и из всех его недостатков юлько один заслуживал упоминания: он был чуть-чуть постарше.
Кроме Роберта, в пивной никого не было. Лида и его шурин, гангстер, жили за несколько улиц отсюда в полуподвальном этаже бывшего госпиталя. Это был квартал, где старушки, выводя по вечерам прогуливать до ближайшего фонаря своих собачонок, для безопасности клали в сумочку опасную бритву. Заброшенный госпиталь не наводил на мысль о кладах, и это было на руку шурину Герману: он знал о внимании налоговых инспекторов к себе и своему заведению.
Конечно, Роберт мог бы спать в одной из уютных комнат полуподвального этажа, но ему хотелось хоть на какое-то время выпутаться из паутины гангстерских рассказов Германа Грипера. А кроме того, здесь было веселее: если уж жить в Санкт-Паули, то в самом центре Реепербана.
Роберт встал и сварил кофе—того, что варили для домашних, а не для посетителей; оставив без внимания кастрюлю с сосисками, поджарил глазунью. За завтраком полистал «Констанце»— здесь, в пивной, иллюстрации выглядели еще пошлее.
Дымный ветер дул над площадью и, казалось, пронизывал до костей; даже швейцары немногих круглосуточно открытых веселых заведений не имели, видно, никакого желания вступать в разговор: всю ночь они зазывали приезжих, обещая им острые ощущения и времяпрепровождение пусть сомнительное, но зато поучительное — сейчас, в пять часов утра, на их рынке начинался застой, покупателей на эти ценности не находилось.
Сторож в гараже едва взглянул на Роберта, когда тог предъявил ему квитанцию, и Роберт отказался от мысли спросиib у него, как пройти по этому лабиринту, образованному автомашинами. Он потерял много времени, но в конце концов между двумя машинами «оппель-капитан» нашел свой боргвард».
Уличное движение стало гораздо оживленнее; но пока в автокроссе участвовали только грузовики и фургоны, доставлявшие товары в магазины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47