Когда мы раздавали винтовки, я вручил ему единственную случайно попавшуюся японскую «Арисаку», она немного полегче русской трехлинейки, калибр шесть с половиной, штык у нее с широким лезвием, короткий - не то бы каждый встречный мог спросить: винтовка, куда парня тащишь?
Не знаю, печалиться мне или радоваться молодости и неопытности ребят. Когда дойдет до серьезной схватки, не иначе как хлебну с ними горюшка. До сих пор приход к власти и установление нового порядка для них в большей степени было игрой. К счастью, они не воспринимают столь трагично и само отступление: подумаешь — сегодня уходим, завтра вернемся с победой. Зато на лицах бывалых окопных солдат лежит серый налет безнадежности. Им уже приходилось видеть отступление без возвращения, такое, которое катится, будто камень с горы, и не остановится раньше, чем на самом дне оврага. Что тут перевесит? На это даст ответ лишь грядущий день. Как бы загадать, чтобы ответ оказался в пользу наших ребят? А что мне сейчас еще остается, кроме как загадывать?
Зимний день уже угасает, когда мы наконец добираемся до деревни. Я не узнаю обычно приветливую Дубровку. Ведь не раз проезжал ее по дороге в Ямбург. Куда подевалась веселая и голосистая придорожная деревня, всегда готовая предложить путнику для подкрепления кружку молока и соленый огурец, а при надобности и ночлег предоставить? Хмурые черные дома притулились по обочинам предвесенней дороги, натянув на глаза козырьки крыш. Осклизлая от затоптанной соломы, сена и конского навоза полоска земли никак не напоминает широкий и раздольный Петербургский почтовый тракт, ровное гравийное полотно которого летом клубится из-под колес белой пылью. Чернеющая человеческая река растекается налево и направо многочисленными ручейками и просачивается стоящими мрачном приземистыми избами. Оттуда навстречу им тянутся подобные же ручейки. Места нет. Все уже забито ночлежниками, вновь прибывающим дают от ворот поворот. Они возвращаются на дорогу, чтобы попытать счастья в следующей избе, и продолжают попытки до самого последнего дома. Конец деревни приходит раньше, чем можно было ожидать.
Беспорядочно снующих и разбредающихся по деревне все прибывает. Это сопровождается необъяснимым гомоном: возможно, это и есть неведомый звук, сопровождающий перемещение людских масс. Может быть, его порождает одновременное неразборчивое нервное бормотание множества людей? Или беспрестанный топот сотен ног в липкой грязи? Или то и другое вместе? Во всяком случае, само имя деревни — Дубровка—с этой минуты вызывает у меня в ушах именно такой приглушенный, перед глазами же встает растекающаяся на ручейки и вновь сливающаяся воедино человеческая река. Все находится в беспрестанном движении, словно на грязной простыне зимней деревенской улицы мечутся в жару бесчисленные сермяжные больные.
Некоторые, потеряв надежду, тупо бредут меж домов дальше, в сторону Ямбурга. Эта вереница гораздо реже той, что втекает в деревню, но и она не прерывается. Видимо, это в основном дальние беженцы, незнакомые со здешними краями люди, которые не представляют себе, сколько им еще предстоит пройти. Двенадцать верст на ночь глядя не всякий в силах одолеть. Ведь груз усталости нарастает с каждым шагом. Но, с другой стороны,— как можно насильно вламываться в чужой дом, когда тебе в дверях хмуро заявляют, что в доме и мыши уже не поместиться? Станешь выгонять самих хозяев?
Не представляю, от кого я мог это услышать; по-моему, с самого прихода в деревню я ни с одним местным жителем и словом не обменялся, за спинами беженцев ни одного деревенского и не видно, и все же я вполне отчетливо различаю, воспринимаю внутренним слухом, как по деревне медленно расползается предвещающий опасность шепот:
— Немец идет! Немец идет!
Ни одна труба не дымится. Деревня ушла в себя и притаилась. Сберегает огонь очага и укрывает под замком в амбаре остатки припасов. Возможно, завтра обстановка окажется не столь неопределенной. Тогда, пожалуй, можно будет что-нибудь и достать из сусеки. Сегодня худой день, скверный, его надо пережить затаившись, впроголодь, претерпеть холод и незваных гостей. Эта деревня не проявляет к нам ни малейшего дружелюбия. Дома словно бы поскрипывают и покряхтывают от людского бремени, которое они против воли вынуждены принять на себя. Единственная надежда, что это все временно, пройдет. Деревенский люд не подает о себе и знака. Лишь этот въедливый, всепроникающий тревожный шепот:
- Немец идет!
Вскипает упрямая злость, хочется гаркнуть командным голосом, чтобы все они — и недоверчиво забившиеся в угол деревенские жители, и уставшие до изнеможения красногвардейцы — вымелись из-под крыш рыть на околице окопы, где мы утром смогли бы встретить немцев шквальным
огнем. Пустое! Они ни за что не выйдут. Нет такого голоса или приказа, которые были бы в состоянии заставить их сейчас выйти на улицу. Деревенских обуял страх за свою жизнь и небогатое достояние. Вдруг здесь завтра станет хозяйничать немец? Те, кто померились силами с кайзеровскими войсками возле станций Сомпа и Вайвара, побаиваются станковых пулеметов и батарей-трехдюймовок. К тому же им дан приказ: отступать до Ямбурга и занять оборону на реке Луге. Приказ этот им по душе, потому что река Луга находится еще чуточку подальше от немцев. Многие из них, несмотря на усталость, с большим удовольствием совершили бы без остановки бросок прямо к самой Гатчине. Лишь бы немцы не догнали. Ведь они воюют на велосипедах! Есть у них и кавалерийские отряды.
Пораскинь-ка трезво мозгами, брат, увещеваю себя. Даже если бы тебе каким-то чудом удалось бы завтра поутру вывести это скопище людей на линию против немцев, патронов, которые они отыщут у себя в карманах, хватит едва ли на четверть часа огня. Слишком мало даже для того, чтобы отбить передовые немецкие дозоры. Тем более что далеко не все они у тебя снайперы с орлиным взором.
Мы силой втискиваемся в предпоследний дом деревни, в который уже набились матросы, красногвардейцы и гражданские беженцы. Хозяйка, правда, пытается в дверях удержать нас, но у ребят уже окончательно лопнуло терпение, они разъярены от усталости и холода и в сенях просто отпихивают ее с дороги. Хозяйка испытывает некоторую робость перед вооруженными людьми и отступает, хотя и шипит от злости. Прибывшие раньше ночлежники подвигаются, приглушенно ворча, но так как они и сами вломились силком, то особенного недовольства не выражают, и мы кое-как устраиваемся в уголке. С русской печи на нас глядят несколько испуганных ребятишек; так и остается неясным, то ли это хозяйские дети, то ли беженцы.
Немного спустя Ковальский и Мальтсроос приводят ко мне хозяина, мрачного бородача старообрядческого вида.
Волли Мальтсроос докладывает с мальчишеской лихостью, для него это в некотором смысле увлекательная игра, доставляющая истинное удовольствие.
Товарищ командир, этот паразит отказывается нас покормить. Посылает к черту. Говорит, будто мы и без того обобрали его. Не иначе как немецкое охвостье и контра проклятая. Разрешите пойти с обыском. Он твердит, что в амбаре и кладовке у него шаром покати, но это же ясно, что врет.
Радостный тон доклада Мальтсрооса никак не соответствует сказанному.
Бородач враждебно разглядывает меня.
Нет у меня мочи накормить всех бродяг, бог знает, сколько вас еще свалится на мою шею. Все прете и прете. И кто только вас погнал из дома бродяжничать? Праведный человек сидит на месте. У меня своя семья впроголодь живет.
Фамилия?
Какое мне дело до его фамилии? Задаю вопрос просто так, чтобы выиграть время. Надо подумать, что предпринять.
Мужик ошеломлен. Фамилию до сих пор еще никто не спрашивал. Неужто какая новая беда?
Вот что, Никодим Поликарпов, фамилию твою мы на всякий случай запомним, а ребятам требуется заморить червячка. Бойцу надо поесть, ты это понимаешь? Надо! Все одно, чего найдете, пусть там хоть в зубах пищит! Мы за все заплатим.
Надо ли было упоминать о плате? Может, сильнее бы подействовало, потребуй я бесплатно? Мужик явно смелеет от просящей интонации. Он прямо-таки возмущается.
Что прикажешь делать с вашими бумажками? Оклею комнату, что ли? Завтра заявится немец — да хвать за горло: ты кого, сукин сын, кормил, от кого получил эти бумажки, которые сегодня и гроша не стоят? Или ты тогда со своими стрельцами меня оборонять подашься? Да вам и самих-то себя не оборонить!
Теперь уже начинаю злиться я. Ребята напряженно следят за разговором. Они действительно голодны. Мы в такой спешке покинули Нарву, что никто не успел даже домой заскочить, перехватить кусок хлеба и взять с собой провизии. Если только у кого и было что взять. Сейчас на весы положена моя командирская власть. Кажется, впервые после того, как ребята выбрали меня командиром. Они имеют полное право ожидать от меня решительных действий.
Поликарпов, говорю я вдруг противным скрипучим голосом. Послушай меня, Никодим Поликарпов, может, для тебя это имеет значение. Может случиться, и даже очень просто, что завтра ты никаких немцев, столь горячо тобой ожидаемых, уже не увидишь. Это в том случае, если мы еще сегодня устроим тебе встречу с апостолом Петром. Учти, что мы с названным старцем в очень хороших отношениях.
Мальтсроос злорадно посмеивается, не может совладать с собой. Подобного рода леденящие кровь угрозы явно в его вкусе.
Неожиданно нахожу поддержку там, где ее и не искал. Сиплый, анархический бас принадлежит поистине дикого вида небритому матросу под окном.
Чего тут рассусоливать, командир! К стенке эту контру нестриженую, и концы в воду. Чего доброго, еще и старовер, небось народ на самосожжение подбивал. Кто знает, сколько их у него на душе. Пусть на погосте дожидается своих немцев, может, они его воскресят, как Христа!
Слова матроса вызывают хриплый хохот.
Да ткни ты его штыком промеж ребер, пощекочи косточки!
В этот момент каждый новый взрыв хохота приносит облегчение.
Глаза Поликарпова беспокойно бегают. Он не знает, чему верить. Да и страх его берет. Мы сейчас являемся единственной властью, некому его защитить, если дело примет серьезный оборот. Ни урядника, ни деревенского старосты. Наконец он мямлит, что авось соскребет на дне закрома горстку ячневой крупы, последние крохи берег для своей семьи, придется обречь собственных детишек на голод, раз уж забирают силком. Взгляд у него настороженный, он готов тут же отказаться от своей уступки, если только проглянет такая возможность.
Я не собираюсь пускаться с ним в рассуждения. Вскоре на камельке в устье печи стоит большой котел и остается лишь дождаться, когда сварится каша. Нам придется поделиться и с другими ночлежниками, от этого не уйдешь, все же несколько ложек достанется каждому. Я недоволен собой, однако не могу придумать, как можно было поступить иначе, вернее. Хозяин быстро исчезает из комнаты и не показывается больше на глаза до самого утра. Сознательно прячется, чтобы мы еще чего-нибудь из него не выжали. Хозяйка несколько раз выходит во двор и с такой злостью хлопает дверью, что детишки на печи всякий раз испуганно вздрагивают. Мы и виду не подаем.
Хочу выставить на ночь посты, нужен караул, тишина эта может оказаться обманчивой, но ребята начинают артачиться. Они разом все устали до того, что просто валятся с ног, и у меня нет — уже или еще нет — над ними необходимой власти. Только спать, ни о чем не спрашивая! Боюсь, что точно такое же положение сейчас во всех окружающих домах, где остановились отступающие из Нарвы.
Скрепя сердце сдаюсь. Может, это роковая ошибка? Я не знаю. Надеюсь на свой опыт. Он подсказывает, что немец ночью обычно не воюет. Обычно! А вдруг эти правила изменились? Рано утром могут, конечно, появиться дозоры их самокатчиков. Если только по этой раскисшей дороге вообще можно проехать на велосипеде. Но утром мы отправимся дальше, в Ямбург.
Чтобы не заводить в этом неловком для себя положении с ребятами споров и все равно остаться в проигрыше, я нахожу себе занятие. Миша Голдин мучается со своими ногами. Он не привык ходить так много пешком. К тому же мы лишь на прошлой неделе раздобыли ему с фабричного склада вместо разбитых башмаков новую обувь, юфтевые сапоги с двойными крепкими подошвами, которые раньше выдавались только слесарям. Фабричный комитет распорядился, и старик завскладом, недовольно^ пыхтя, разыскал нам пару. Их у него с довоенной поры оставалось в запасе еще порядочно, но всем своим видом он показывал, что считает совершенно неправильным отдавать сапоги человеку, который не станет в них ежедневно ходить по фабрике, а пойдет себе гонять по полям и весям, создавать некую коммуну, до которой Кренгольму нет никакого дела. Думаю, что его строптивость была наконец сломлена все-таки именно впитываемой годами преданностью фабрике. На комитетской печати как-никак значились два вселяющих почтение слова: Кренгольмская мануфактура.
Миша страшно радовался своей новой обувке, но совсем не умел наматывать портянки, да у него и не было настоящих. Чтобы не хлябали сапоги на два номера больше нужного, он обмотал ступни первым попавшим под руку тряпьем, куском старой рубашки и даже распашонкой, явно доставшейся ему от самой младшей сестренки. При ходьбе все это нещадно сбивалось, и теперь ноги оказались натертыми до кровавых волдырей. Я присел возле него на корточки, велел все снять и стал показывать, как следует наматывать, чтобы больше не натирало. Он неловко старается подражать, мы повторяем снова и снова, пока узкая Мишкина стопа более или менее сносно не обмотана его собственными руками. Велю запомнить, чтобы утром смог самостоятельно обуться; у нас впереди еще полпути до Ямбурга, и кто знает, куда нас оттуда могут направить.
Потом все мы спим вповалку на полу, кто подложив под голову сапоги, кто кулак. Сон мой неспокоен. Перед глазами крутятся огромные колеса со сверкающими спицами. Они крутятся и подкатывают все ближе, готовы наехать на меня. Ночью несколько раз поднимаюсь и иду, спотыкаясь о спящих, глянуть на улицу.
Но кто не показывается, так это немцы. На наше счастье.
з
Картина за окном моей комнаты на первый взгляд мне очень знакома. Вижу угловатую серую громаду крепости Германа, за ней, в отдалении, на противоположном берегу простерлась Ивангородская крепость со множеством круглых башен, которые за сизоватой дымкой утеряли свою приземистость и стали воздушными. Только вот под этим углом я их доселе никогда не видела. Да и не могла видеть, гостиница на этом месте построена недавно. В старой Нарве мне пришлось бы парить над невысокими крышами, чтобы узреть этот вид. Гостиница? Чужой дом1. Это я в Нарве чужая? Если бы кто-нибудь сказал мне это в молодости!
Приглядевшись, я вынуждена признать, что и открывающийся из окна вид несколько мне непривычен. На башне крепости Германа возникла чужеродная двускатная надстройка, она появилась там недавно. Вполне возможно, что когда-то, в средние века, она такой и была, в средние века я сюда как-то не попадала. Что ж, реставраторам виднее, у них на то проекты, на моей же памяти башню венчала четырехскатная крыша, а посередке, словно бутон, красовалась деревянная смотровая башенка. Я несколько раз поднималась туда. Впервые еще девчонкой, со всем классом. Мы всё лезли и лезли вверх по истершейся добела шишковатой деревянной лестнице, отшлифованные ногами половицы скрипели и потрескивали, и нас подгоняла необъяснимая тревога, которая, казалось, гнездилась где-то в темных каменных нишах и выемках этих древних толстых стен. Семьдесят пять метров от земли, сказал нам учитель внизу на крепостном дворе. Окруженный белесыми известняковыми стенами голый двор, вытоптанный в середине и заросший по краям, будто затягивающийся пруд, по одну сторону у стены — длинное приземистое каменное здание, под зеленой железной крышей — гарнизонный гимнастический зал, где мы однажды сидели на низеньких скамейках, наблюдая за соревнованиями борцов, когда наши фабричные ребята клали на лопатки городских. Блеклое небо простерлось над угловатой башней, которая своим железным флюгером упиралась в небо. Семьдесят пять метров, это завораживало. Протянешь руку и коснешься облака.
Достигнув верха, подумала, что сердце выскочит из груди; естественно, я непременно должна была попасть в число первых, с самого детства так привыкла. К тому же подгоняло неодолимое любопытство. Разбирало жгучее желание узнать, как же выглядят сверху Деревянный мост и аптека Эйхельмана, что у самого моста, но их я так и не увидела. Вместо этого
По-эстонски гостиница дословно — дом чужих.
почти к самому подножию башни оказались стянуты в смешной игрушечный городок и железнодорожный мост, и кирпично-красная громада Георгиевской фабрики, и Старопрядильная фабрика.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
Не знаю, печалиться мне или радоваться молодости и неопытности ребят. Когда дойдет до серьезной схватки, не иначе как хлебну с ними горюшка. До сих пор приход к власти и установление нового порядка для них в большей степени было игрой. К счастью, они не воспринимают столь трагично и само отступление: подумаешь — сегодня уходим, завтра вернемся с победой. Зато на лицах бывалых окопных солдат лежит серый налет безнадежности. Им уже приходилось видеть отступление без возвращения, такое, которое катится, будто камень с горы, и не остановится раньше, чем на самом дне оврага. Что тут перевесит? На это даст ответ лишь грядущий день. Как бы загадать, чтобы ответ оказался в пользу наших ребят? А что мне сейчас еще остается, кроме как загадывать?
Зимний день уже угасает, когда мы наконец добираемся до деревни. Я не узнаю обычно приветливую Дубровку. Ведь не раз проезжал ее по дороге в Ямбург. Куда подевалась веселая и голосистая придорожная деревня, всегда готовая предложить путнику для подкрепления кружку молока и соленый огурец, а при надобности и ночлег предоставить? Хмурые черные дома притулились по обочинам предвесенней дороги, натянув на глаза козырьки крыш. Осклизлая от затоптанной соломы, сена и конского навоза полоска земли никак не напоминает широкий и раздольный Петербургский почтовый тракт, ровное гравийное полотно которого летом клубится из-под колес белой пылью. Чернеющая человеческая река растекается налево и направо многочисленными ручейками и просачивается стоящими мрачном приземистыми избами. Оттуда навстречу им тянутся подобные же ручейки. Места нет. Все уже забито ночлежниками, вновь прибывающим дают от ворот поворот. Они возвращаются на дорогу, чтобы попытать счастья в следующей избе, и продолжают попытки до самого последнего дома. Конец деревни приходит раньше, чем можно было ожидать.
Беспорядочно снующих и разбредающихся по деревне все прибывает. Это сопровождается необъяснимым гомоном: возможно, это и есть неведомый звук, сопровождающий перемещение людских масс. Может быть, его порождает одновременное неразборчивое нервное бормотание множества людей? Или беспрестанный топот сотен ног в липкой грязи? Или то и другое вместе? Во всяком случае, само имя деревни — Дубровка—с этой минуты вызывает у меня в ушах именно такой приглушенный, перед глазами же встает растекающаяся на ручейки и вновь сливающаяся воедино человеческая река. Все находится в беспрестанном движении, словно на грязной простыне зимней деревенской улицы мечутся в жару бесчисленные сермяжные больные.
Некоторые, потеряв надежду, тупо бредут меж домов дальше, в сторону Ямбурга. Эта вереница гораздо реже той, что втекает в деревню, но и она не прерывается. Видимо, это в основном дальние беженцы, незнакомые со здешними краями люди, которые не представляют себе, сколько им еще предстоит пройти. Двенадцать верст на ночь глядя не всякий в силах одолеть. Ведь груз усталости нарастает с каждым шагом. Но, с другой стороны,— как можно насильно вламываться в чужой дом, когда тебе в дверях хмуро заявляют, что в доме и мыши уже не поместиться? Станешь выгонять самих хозяев?
Не представляю, от кого я мог это услышать; по-моему, с самого прихода в деревню я ни с одним местным жителем и словом не обменялся, за спинами беженцев ни одного деревенского и не видно, и все же я вполне отчетливо различаю, воспринимаю внутренним слухом, как по деревне медленно расползается предвещающий опасность шепот:
— Немец идет! Немец идет!
Ни одна труба не дымится. Деревня ушла в себя и притаилась. Сберегает огонь очага и укрывает под замком в амбаре остатки припасов. Возможно, завтра обстановка окажется не столь неопределенной. Тогда, пожалуй, можно будет что-нибудь и достать из сусеки. Сегодня худой день, скверный, его надо пережить затаившись, впроголодь, претерпеть холод и незваных гостей. Эта деревня не проявляет к нам ни малейшего дружелюбия. Дома словно бы поскрипывают и покряхтывают от людского бремени, которое они против воли вынуждены принять на себя. Единственная надежда, что это все временно, пройдет. Деревенский люд не подает о себе и знака. Лишь этот въедливый, всепроникающий тревожный шепот:
- Немец идет!
Вскипает упрямая злость, хочется гаркнуть командным голосом, чтобы все они — и недоверчиво забившиеся в угол деревенские жители, и уставшие до изнеможения красногвардейцы — вымелись из-под крыш рыть на околице окопы, где мы утром смогли бы встретить немцев шквальным
огнем. Пустое! Они ни за что не выйдут. Нет такого голоса или приказа, которые были бы в состоянии заставить их сейчас выйти на улицу. Деревенских обуял страх за свою жизнь и небогатое достояние. Вдруг здесь завтра станет хозяйничать немец? Те, кто померились силами с кайзеровскими войсками возле станций Сомпа и Вайвара, побаиваются станковых пулеметов и батарей-трехдюймовок. К тому же им дан приказ: отступать до Ямбурга и занять оборону на реке Луге. Приказ этот им по душе, потому что река Луга находится еще чуточку подальше от немцев. Многие из них, несмотря на усталость, с большим удовольствием совершили бы без остановки бросок прямо к самой Гатчине. Лишь бы немцы не догнали. Ведь они воюют на велосипедах! Есть у них и кавалерийские отряды.
Пораскинь-ка трезво мозгами, брат, увещеваю себя. Даже если бы тебе каким-то чудом удалось бы завтра поутру вывести это скопище людей на линию против немцев, патронов, которые они отыщут у себя в карманах, хватит едва ли на четверть часа огня. Слишком мало даже для того, чтобы отбить передовые немецкие дозоры. Тем более что далеко не все они у тебя снайперы с орлиным взором.
Мы силой втискиваемся в предпоследний дом деревни, в который уже набились матросы, красногвардейцы и гражданские беженцы. Хозяйка, правда, пытается в дверях удержать нас, но у ребят уже окончательно лопнуло терпение, они разъярены от усталости и холода и в сенях просто отпихивают ее с дороги. Хозяйка испытывает некоторую робость перед вооруженными людьми и отступает, хотя и шипит от злости. Прибывшие раньше ночлежники подвигаются, приглушенно ворча, но так как они и сами вломились силком, то особенного недовольства не выражают, и мы кое-как устраиваемся в уголке. С русской печи на нас глядят несколько испуганных ребятишек; так и остается неясным, то ли это хозяйские дети, то ли беженцы.
Немного спустя Ковальский и Мальтсроос приводят ко мне хозяина, мрачного бородача старообрядческого вида.
Волли Мальтсроос докладывает с мальчишеской лихостью, для него это в некотором смысле увлекательная игра, доставляющая истинное удовольствие.
Товарищ командир, этот паразит отказывается нас покормить. Посылает к черту. Говорит, будто мы и без того обобрали его. Не иначе как немецкое охвостье и контра проклятая. Разрешите пойти с обыском. Он твердит, что в амбаре и кладовке у него шаром покати, но это же ясно, что врет.
Радостный тон доклада Мальтсрооса никак не соответствует сказанному.
Бородач враждебно разглядывает меня.
Нет у меня мочи накормить всех бродяг, бог знает, сколько вас еще свалится на мою шею. Все прете и прете. И кто только вас погнал из дома бродяжничать? Праведный человек сидит на месте. У меня своя семья впроголодь живет.
Фамилия?
Какое мне дело до его фамилии? Задаю вопрос просто так, чтобы выиграть время. Надо подумать, что предпринять.
Мужик ошеломлен. Фамилию до сих пор еще никто не спрашивал. Неужто какая новая беда?
Вот что, Никодим Поликарпов, фамилию твою мы на всякий случай запомним, а ребятам требуется заморить червячка. Бойцу надо поесть, ты это понимаешь? Надо! Все одно, чего найдете, пусть там хоть в зубах пищит! Мы за все заплатим.
Надо ли было упоминать о плате? Может, сильнее бы подействовало, потребуй я бесплатно? Мужик явно смелеет от просящей интонации. Он прямо-таки возмущается.
Что прикажешь делать с вашими бумажками? Оклею комнату, что ли? Завтра заявится немец — да хвать за горло: ты кого, сукин сын, кормил, от кого получил эти бумажки, которые сегодня и гроша не стоят? Или ты тогда со своими стрельцами меня оборонять подашься? Да вам и самих-то себя не оборонить!
Теперь уже начинаю злиться я. Ребята напряженно следят за разговором. Они действительно голодны. Мы в такой спешке покинули Нарву, что никто не успел даже домой заскочить, перехватить кусок хлеба и взять с собой провизии. Если только у кого и было что взять. Сейчас на весы положена моя командирская власть. Кажется, впервые после того, как ребята выбрали меня командиром. Они имеют полное право ожидать от меня решительных действий.
Поликарпов, говорю я вдруг противным скрипучим голосом. Послушай меня, Никодим Поликарпов, может, для тебя это имеет значение. Может случиться, и даже очень просто, что завтра ты никаких немцев, столь горячо тобой ожидаемых, уже не увидишь. Это в том случае, если мы еще сегодня устроим тебе встречу с апостолом Петром. Учти, что мы с названным старцем в очень хороших отношениях.
Мальтсроос злорадно посмеивается, не может совладать с собой. Подобного рода леденящие кровь угрозы явно в его вкусе.
Неожиданно нахожу поддержку там, где ее и не искал. Сиплый, анархический бас принадлежит поистине дикого вида небритому матросу под окном.
Чего тут рассусоливать, командир! К стенке эту контру нестриженую, и концы в воду. Чего доброго, еще и старовер, небось народ на самосожжение подбивал. Кто знает, сколько их у него на душе. Пусть на погосте дожидается своих немцев, может, они его воскресят, как Христа!
Слова матроса вызывают хриплый хохот.
Да ткни ты его штыком промеж ребер, пощекочи косточки!
В этот момент каждый новый взрыв хохота приносит облегчение.
Глаза Поликарпова беспокойно бегают. Он не знает, чему верить. Да и страх его берет. Мы сейчас являемся единственной властью, некому его защитить, если дело примет серьезный оборот. Ни урядника, ни деревенского старосты. Наконец он мямлит, что авось соскребет на дне закрома горстку ячневой крупы, последние крохи берег для своей семьи, придется обречь собственных детишек на голод, раз уж забирают силком. Взгляд у него настороженный, он готов тут же отказаться от своей уступки, если только проглянет такая возможность.
Я не собираюсь пускаться с ним в рассуждения. Вскоре на камельке в устье печи стоит большой котел и остается лишь дождаться, когда сварится каша. Нам придется поделиться и с другими ночлежниками, от этого не уйдешь, все же несколько ложек достанется каждому. Я недоволен собой, однако не могу придумать, как можно было поступить иначе, вернее. Хозяин быстро исчезает из комнаты и не показывается больше на глаза до самого утра. Сознательно прячется, чтобы мы еще чего-нибудь из него не выжали. Хозяйка несколько раз выходит во двор и с такой злостью хлопает дверью, что детишки на печи всякий раз испуганно вздрагивают. Мы и виду не подаем.
Хочу выставить на ночь посты, нужен караул, тишина эта может оказаться обманчивой, но ребята начинают артачиться. Они разом все устали до того, что просто валятся с ног, и у меня нет — уже или еще нет — над ними необходимой власти. Только спать, ни о чем не спрашивая! Боюсь, что точно такое же положение сейчас во всех окружающих домах, где остановились отступающие из Нарвы.
Скрепя сердце сдаюсь. Может, это роковая ошибка? Я не знаю. Надеюсь на свой опыт. Он подсказывает, что немец ночью обычно не воюет. Обычно! А вдруг эти правила изменились? Рано утром могут, конечно, появиться дозоры их самокатчиков. Если только по этой раскисшей дороге вообще можно проехать на велосипеде. Но утром мы отправимся дальше, в Ямбург.
Чтобы не заводить в этом неловком для себя положении с ребятами споров и все равно остаться в проигрыше, я нахожу себе занятие. Миша Голдин мучается со своими ногами. Он не привык ходить так много пешком. К тому же мы лишь на прошлой неделе раздобыли ему с фабричного склада вместо разбитых башмаков новую обувь, юфтевые сапоги с двойными крепкими подошвами, которые раньше выдавались только слесарям. Фабричный комитет распорядился, и старик завскладом, недовольно^ пыхтя, разыскал нам пару. Их у него с довоенной поры оставалось в запасе еще порядочно, но всем своим видом он показывал, что считает совершенно неправильным отдавать сапоги человеку, который не станет в них ежедневно ходить по фабрике, а пойдет себе гонять по полям и весям, создавать некую коммуну, до которой Кренгольму нет никакого дела. Думаю, что его строптивость была наконец сломлена все-таки именно впитываемой годами преданностью фабрике. На комитетской печати как-никак значились два вселяющих почтение слова: Кренгольмская мануфактура.
Миша страшно радовался своей новой обувке, но совсем не умел наматывать портянки, да у него и не было настоящих. Чтобы не хлябали сапоги на два номера больше нужного, он обмотал ступни первым попавшим под руку тряпьем, куском старой рубашки и даже распашонкой, явно доставшейся ему от самой младшей сестренки. При ходьбе все это нещадно сбивалось, и теперь ноги оказались натертыми до кровавых волдырей. Я присел возле него на корточки, велел все снять и стал показывать, как следует наматывать, чтобы больше не натирало. Он неловко старается подражать, мы повторяем снова и снова, пока узкая Мишкина стопа более или менее сносно не обмотана его собственными руками. Велю запомнить, чтобы утром смог самостоятельно обуться; у нас впереди еще полпути до Ямбурга, и кто знает, куда нас оттуда могут направить.
Потом все мы спим вповалку на полу, кто подложив под голову сапоги, кто кулак. Сон мой неспокоен. Перед глазами крутятся огромные колеса со сверкающими спицами. Они крутятся и подкатывают все ближе, готовы наехать на меня. Ночью несколько раз поднимаюсь и иду, спотыкаясь о спящих, глянуть на улицу.
Но кто не показывается, так это немцы. На наше счастье.
з
Картина за окном моей комнаты на первый взгляд мне очень знакома. Вижу угловатую серую громаду крепости Германа, за ней, в отдалении, на противоположном берегу простерлась Ивангородская крепость со множеством круглых башен, которые за сизоватой дымкой утеряли свою приземистость и стали воздушными. Только вот под этим углом я их доселе никогда не видела. Да и не могла видеть, гостиница на этом месте построена недавно. В старой Нарве мне пришлось бы парить над невысокими крышами, чтобы узреть этот вид. Гостиница? Чужой дом1. Это я в Нарве чужая? Если бы кто-нибудь сказал мне это в молодости!
Приглядевшись, я вынуждена признать, что и открывающийся из окна вид несколько мне непривычен. На башне крепости Германа возникла чужеродная двускатная надстройка, она появилась там недавно. Вполне возможно, что когда-то, в средние века, она такой и была, в средние века я сюда как-то не попадала. Что ж, реставраторам виднее, у них на то проекты, на моей же памяти башню венчала четырехскатная крыша, а посередке, словно бутон, красовалась деревянная смотровая башенка. Я несколько раз поднималась туда. Впервые еще девчонкой, со всем классом. Мы всё лезли и лезли вверх по истершейся добела шишковатой деревянной лестнице, отшлифованные ногами половицы скрипели и потрескивали, и нас подгоняла необъяснимая тревога, которая, казалось, гнездилась где-то в темных каменных нишах и выемках этих древних толстых стен. Семьдесят пять метров от земли, сказал нам учитель внизу на крепостном дворе. Окруженный белесыми известняковыми стенами голый двор, вытоптанный в середине и заросший по краям, будто затягивающийся пруд, по одну сторону у стены — длинное приземистое каменное здание, под зеленой железной крышей — гарнизонный гимнастический зал, где мы однажды сидели на низеньких скамейках, наблюдая за соревнованиями борцов, когда наши фабричные ребята клали на лопатки городских. Блеклое небо простерлось над угловатой башней, которая своим железным флюгером упиралась в небо. Семьдесят пять метров, это завораживало. Протянешь руку и коснешься облака.
Достигнув верха, подумала, что сердце выскочит из груди; естественно, я непременно должна была попасть в число первых, с самого детства так привыкла. К тому же подгоняло неодолимое любопытство. Разбирало жгучее желание узнать, как же выглядят сверху Деревянный мост и аптека Эйхельмана, что у самого моста, но их я так и не увидела. Вместо этого
По-эстонски гостиница дословно — дом чужих.
почти к самому подножию башни оказались стянуты в смешной игрушечный городок и железнодорожный мост, и кирпично-красная громада Георгиевской фабрики, и Старопрядильная фабрика.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35